Второй момент: по наблюдению Г.Л. Козловской, весной 1944 года Ахматова вовсе не торопилась уезжать из Ташкента, «где ей было очень хорошо», Гаршин ее «сорвал», и уезжала она «даже с каким-то внутренним сопротивлением». Конечно, это только мнение, но оно, во-первых, подтверждается упомянутой выше «Изменой», а во-вторых, хоть как-то, но объясняет недовольство Н.Я. Мандельштам, которая чуть не в каждом письме Б.С. Кузину жалуется на подругу. Дескать, все давно разъехались, Ташкент опустел (даже Пунины уже несколько месяцев как сдвинулись с места), а Анна Андреевна все медлит и медлит… Объяснение, не спорю, косвенное, наискосок, и его, при желании, вполне можно было бы «дезавуировать», если бы не ахматовские стихи, датированные 28 сентября 1945 года. Те самые, где А.А.А называет свои ташкентские годы «волшебными»:
 
Я восемьсот волшебных дней
Под синей чашею твоей,
Ляпислазурной чашей
Тобой дышала, жгучий сад…
 
   Л. К. Чуковская не любила ташкентских стихов Ахматовой. Ее честная и простая душа, ее здравый и ясный ум терялись и оступались в несоответствиях: каким образом, где – в грязном, замордованном, перенаселенном населенном пункте, в этой помойке можно увидеть «жгучий» сад? Между тем именно по таким, волшебным местам Козловский прогуливал Анну Андреевну, когда отступала, умерялась жара. И этот старый, вечный Ташкент все еще ничуть не отличался от того волшебного города, от той «голубой Азии», какую двадцать лет назад высмотрел в нем Есенин:
   «Уводя ее в дебри Старого города, он пытался приоткрыть ей все, что он смог сам полюбить, всю прелесть и очарование узбекской народной жизни… Привел он ее однажды в тот „рай“, где мы прожили три года до войны. Два дома, два сада с черешнями и персиками, которые то цвели, то плодоносили. У стены серебристая джида, у которой одно из самых благоуханных цветений на земле. Урючина и огромный тополь укрывали половину сада и мангал в углу, где почти всегда тлел огонек. Там было все – и виноградная лоза, и розовый куст, и арык, бегущий вдоль дорожек, где притаилась душистая мята всех оттенков и ароматов. Все чисто, все полито».
   В конце пятидесятых Козловские переедут из городской квартиры в новый райский дом, уже не съемный, а свой собственный, и каждый раз и при встрече, и письменно, и телефонно-телеграфно, будут настойчиво приглашать А.А.А. погостить, удрать из «Ахматовки» к солнцу, пережить в блаженном, азийском осеннем тепле всегда тяжелое для ее сердца гнилое северное предзимье… По-видимому, ответом на эти уговоры объясняются оставленные в черновиках сердитые, почти раздраженные строки, датированные 24 декабря 1959 г. Вот эти:
 
Я давно не верю в телефоны,
В радио не верю, в телеграф.
У меня на все свои законы
И, быть может, одичалый нрав.
 
 
Всякому зато могу присниться,
И не надо мне лететь на «Ту»…
 
   Козловские, похоже, все-таки настаивали, доказывая, что для ее сердца постоянные мотания между Москвой и Ленинградом опаснее, чем два часа на «Ту»… Но и отказываясь, и сердясь, Анна Андреевна каждый раз, встречаясь с Галиной Лонгиновной, «с пристрастием расспрашивала о саде, о прудике, о деревьях, просила даже снова и снова рисовать ей планировку дома и усадьбы». Словно хотела проверить, по-прежнему ли «прочен» ее «азиатский дом», и так же ли, как встарь, благоухает розовый куст…
   До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам…В мае 1944 года я прилетела в весеннюю Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.
   Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Тогда же возникли очерки «Три сирени» и «В гостях у смерти» – последнее о чтении стихов на фронте в Териоках. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Первый мой опыт все очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зощенку. Он велел кое-что убрать и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом.
Анна Ахматова, «Коротко о себе»
* * *
 
Еще на всем печать лежала
Великих бед, недавних гроз,
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слез.
 
1946, Ленинград
ГОРОДУ ПУШКИНА
 
И царскосельские хранительные сени…
 
Пушкин
* * *
 
О, горе мне! Они тебя сожгли…
О, встреча, что разлуки тяжелее!…
Здесь был фонтан, высокие аллеи,
Громада парка древнего вдали,
Заря была себя самой алее,
В апреле запах прели и земли,
И первый поцелуй…
 
Июнь 1944 г., Пушкин; 8 ноября 1945, Фонтанный Дом
* * *
 
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу
Обгоняя солнце, летела.
 
Июнь 1944, Ленинград
   Перед самым отъездом из Ташкента Анна Андреевна получила от давнего своего друга Владимира Георгиевича Гаршина, профессора медицины и племянника известного писателя, телеграмму с предложением руки и сердца, и даже с вопросом: согласна ли она, при официальном оформлении брака, взять его фамилию. Про себя Анна Андреевна иронически усмехнулась: какие, мол, нежности при нашей бедности и нашем, увы, отнюдь не нежном возрасте (Гаршин был ее ровесником). Однако ответила согласием, снизойдя к амбициям и опасениям «жениха». Но пока невеста добиралась до Ленинграда, в жизни Гаршина, овдовевшего в блокаду, произошло чрезвычайное происшествие. Ему приснился вещий сон; в том сне ученому патологоанатому явилась покойница-жена и взяла с него слово не жениться на Ахматовой, не вводить эту ведьму с Лысой горы в их почтенный профессорский дом. Гаршин встретил Анну Андреевну на вокзале и даже, кажется, с цветами, и тут же поведал о случившемся.
   Явление мертвой жены – версия Гаршина. На самом деле, все было куда проще. Овдовев, Владимир Георгиевич, терзаемый тоской и одиночеством, сошелся, как тогда говорили, со своей сослуживицей Капитолиной Волковой, женщиной немолодой, хозяйственной, ученой, но несмотря на красоту и прочие женские достоинства, незамужней и вскоре после разрыва с Ахматовой, в июле 1944, сделал ей предложение. Впрочем, судя по воспоминаниям Капитолины Григорьевны, Анна Андреевна к этому браку никакого отношения не имела. Цитирую:
   «31 июля 1944 года у директора ВИЭМа… было совещание. Владимир Георгиевич сидел рядом с ним за председательским столом, а мы, сотрудники, на своих обычных местах… Перед концом заседания Владимир Георгиевич прислал мне записку. Он нередко присылал мне такие записки: то с каким-то деловым замечанием, то жаловался на головную боль и просил выйти вместе с ним на воздух… Но на этот раз записка была другого содержания, в стихах. Вот они:
 
Я очень скромный человек,
Нужна мне только чуточка,
Но уж зато нужна на век,
На век, не на минуточку.
 
   Я быстро расшифровала слово «чуточка» (Капочка-капелька-чуточка)… Владимир Георгиевич смотрел в это время на меня и увидев по моему лицу, что я поняла, сделал мне знак, чтобы я вышла из кабинета. Он вышел вслед за мной. Мы поехали на могилу Татьяны Владимировны (первой жены Гаршина. – A. M.), и тут Владимир Георгиевич рассказал мне, что когда Татьяна Владимировна серьезно заболела и заговорила о смерти, она сказала Владимиру Георгиевичу: «Если я умру, женись на Капитолише (так она меня называла за глаза), она тебе хорошей женой будет».
   Ни об этой странноватой для пожилого жениха форме сватовства, ни о том, что явление во сне мертвой супруги – чистой воды выдумка, Анна Ахматова никогда не узнала. Как не узнала никогда и о том, что фамилия женщины, которую герой ее молодого романа Борис Васильевич Анреп, удирая от революции в Англию, взял с собойв марте 1917 года – тоже Волкова. И вот что интересно: вдобавок к однофамильству счастливые соперницы Анны Андреевны Капочка и Маруся еще и страшно похожи – почти как горошины из одного стручка. Во всяком случае, на молодых фотографиях. Профессиональный художник, которому я их фото показала, глянув, обознался. Дескать, одно и то же лицо, сфотографированное в разные годы и при разном освещении.
Маруся Волкова. Конец 1910-х гг.
Капитолина Волкова. 1920-е гг.
   Вообще-то умыкать черноброво-черноглазую, на его богемный вкус, немного простоватую и слишком уж серьезную Марусю Анреп не собирался. Спешил домой, в Англию, к жене и детям. Но лондонская машинистка Б.В. уж очень просила помочь ее родственнице, барышне из приличной семьи…
   Плаванье из-за войны затянулась, чернобровка без памяти влюбилась в своего спасителя, и спасителю (чтобы Маруся не отравилась) пришлось оставить ее при себе – на всю оставшуюся жизнь.
   Конечно, если бы Анна Андреевна хотела узнать истину, она бы ее узнала, но она и не пыталась: комфортнее было думать, что Гаршинтронулся умом:
* * *
 
А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет,
Уже бредет как призрак по окраинам,
По закоулкам и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…
Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть…
 
13 января 1945

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Анна Ахматова на писательском собрании. Ленинград. Начало 1946 г.
 
Еще на всем печать лежала
Великих бед, недавних гроз,
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слез.
 
   Как бы Анна Андреевна пережила такое унижение, как разрыв с Гаршиным? Ведь все-все знакомые были оповещены о предстоящей перемене в ее судьбе! На ее счастье, из эвакуации вернулся овдовевший Пунин с дочерью и внучкой, и между ними на первых порах возникло что-то похожее на «призрак прежних дней»:
 
И, как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
 
 
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.
 
25 сентября 1944
   Лад, как и следовало ожидать, продержался недолго: битые черепки склеить можно, а звону не будет. Пунин опять женился, вышла во второй раз замуж и Ирина Николаевна. Жизнь Анны Андреевны снова замерла и превратилась в мучительное ожидание возвращения сына с войны. Вообще-то она знала: Гумилевых вражьи пули не берут, иные смерти на роду им написаны, но кто-то при ней ляпнул, что Лев Николаевич воюет в составе смертников, то есть «штрафных». Вопреки суеверному опасению матери, сын вернулся. Живой и невредимый. И даже восстановился на истфаке. Жили они теперь вместе, вдвоем, и даже кое-как сводили концы с концами.
ПОСЛЕДНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
 
У меня одна дорога:
От окна и до порога.
 
Лагерная песня
 
День шел за днем – и то и сё
Как будто бы происходило
Обыкновенно – но чрез всё
Уж одиночество сквозило.
Припахивало табаком,
Мышами, сундуком открытым
И обступало ядовитым
Туманцем…
 
25 июля 1944, Ленинград
* * *
 
Наше священное ремесло
Существует тысячи лет…
С ним и без света миру светло.
Но еще ни один не сказал поэт,
Что мудрости нет, и старости нет,
А может, и смерти нет.
 
25 июня 1944, Ленинград
* * *
 
На стеклах нарастает лед.
Часы твердят: «Не трусь!»
Услышать, что ко мне идет,
И мертвой я боюсь.
 
 
Как идола, молю я дверь:
«Не пропускай беду!»
Кто воет за стеной, как зверь,
Что прячется в саду?
 
1945, Фонтанный Дом
УЧИТЕЛЬ
    Памяти Иннокентия Анненского
 
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье —
И задохнулся…
 
1945
* * *
 
Последний ключ – холодный ключ забвенья.
Он слаще всех жар сердца утолит.
 
А. С. Пушкин
 
Есть три эпохи у воспоминаний.
И первая – как бы вчерашний день.
Душа под сводом их благословенным,
И тело в их блаженствует тени.
Еще не замер смех, струятся слезы,
Пятно чернил не стерто со стола —
И, как печать на сердце, поцелуй,
Единственный, прощальный, незабвенный…
Но это продолжается недолго…
Уже не свод над головой, а где-то
В глухом предместье дом уединенный,
Где холодно зимой, а летом жарко,
Где есть паук и пыль на всем лежит,
Где истлевают пламенные письма,
Исподтишка меняются портреты,
Куда как на могилу ходят люди,
А возвратившись, моют руки мылом,
И стряхивают беглую слезинку
С усталых век – и тяжело вздыхают…
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.
И, раз проснувшись, видим, что забыли
Мы даже путь в тот дом уединенный,
И, задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает – мы чужие.
Мы не туда попали… Боже мой!
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Всё к лучшему…
 
5 февраля 1945, Фонтанный Дом
* * *
 
И очертанья Фауста вдали
Как города, где много черных башен,
И колоколен с гулкими часами,
И полночей, наполненных грозою,
И старичков с негётевской судьбою,
Шарманщиков, менял и букинистов,
Кто вызвал черта, кто с ним вел торговлю
И обманул его, а нам в наследство
Оставил эту сделку…
И выли трубы, зазывая смерть,
Пред смертию смычки благоговели,
Когда какой-то странный инструмент
Предупредил, и женский голос сразу
Ответствовал, и я тогда проснулась.
 
8 августа 1945
* * *
 
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
 
Тютчев
    Н.А.О.
 
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
О, как я много зрелищ пропустила,
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала,
И сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
А я один на свете город знаю
И ощупью его во сне найду.
И сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит…
Мне ведомы начала и концы,
И жизнь после конца, и что-то,
О чем теперь не надо вспоминать.
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, все, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.
Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать, и в новую любовь
Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
Измены и еще вчера не бывшей
Морщинкой

Но если бы оттуда-то взглянула
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец.
 
2 сентября 1945, Ленинград, Фонтанный Дом (Задумано еще в Ташкенте)
* * *
 
Кого когда-то называли люди
Царем в насмешку, Богом в самом деле,
Кто был убит – и чье орудье пытки
Согрето теплотой моей груди…
 
 
Вкусили смерть свидетели Христовы,
И сплетницы-старухи, и солдаты,
И прокуратор Рима – все прошли
Там, где когда-то возвышалась арка,
 
 
Где море билось, где чернел утес, —
Их выпили в вине, вдохнули с пылью жаркой
И с запахом священных роз.
 
 
Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти всё готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное Слово.
 
1945
   В первые послевоенные годы Ахматова много выступала. И с невероятным успехом – и в Ленинграде, и в Москве. И снова стала писать: за год – более 20 стихотворений! И это при активной работе над продолжающейся, не отпускающей от себя «Поэмой без героя». Она до того расхрабрилась, что позволила себе не испугаться, когда к ней в Фонтанный Дом заявился, чтобы взять интервью, сотрудник британского посольства, по образованию ученый-славист И. Берлин. Выходец из России, мистер Берлин свободно говорил по-русски, в истории российской словесности чувствовал себя как рыба в воде, кое-что знал и о молодом романе Анны Андреевны с Борисом Анрепом. Все это, вместе взятое, сильно подействовало на Анну Андреевну. Особенно взволновало то, что заморский гость появился в Фонтанном Доме нежданно-негаданно и, как и было предсказано самым строем поэмы канунов и сочельников, под Рождество, за что и был «вставлен»– в ее текст в роли гостя из будущего. Почтенный славист, когда до него дошла «Поэма без героя», был крайне смущен. Будучи младше Анны Андреевны на целых двадцать лет, он не мог и подумать, что его сугубо карьерный визит будет воспринят почтенной седой русской дамой столь эмоционально. А между тем мистер Берлин и впрямь появился в сталинской России 1946 года в роли гостя из будущего– пришельца из тех времен, когда творчество госпожи Ахматовой станет излюбленной диссертационной темой славистов всего мира, и они, дружной когортой, будут смертно завидовать И. Берлину.
* * *
 
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
 
 
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу.
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
 
27 января 1946, Ленинград
ВО СНЕ
 
Черную и прочную разлуку
Я несу с тобою наравне.
Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку,
Обещай опять прийти во сне.
Мне с тобою как горе с горою…
Мне с тобой на свете встречи нет.
Только б ты полночною порою
Через звезды мне прислал привет.
 
15 февраля 1946
Портрет балерины Татьяны Вечесловой
Автограф стихотворения Ахматовой, посвященного Т.М. Вечесловой
НАЯВУ
 
И время прочь, и пространство прочь,
Я все разглядела сквозь белую ночь:
И нарцисс в хрустале у тебя на столе,
И сигары синий дымок,
И то зеркало, где, как в чистой воде,
Ты сейчас отразиться мог.
И время прочь, и пространство прочь…
Но и ты мне не можешь помочь.
 
13 июня 1946
НАДПИСЬ НА ПОРТРЕТЕ Т. В-ОЙ
 
Дымное исчадье полнолунья,
Белый мрамор в сумраке аллей,
Роковая девочка, плясунья,
Лучшая из всех камей.
От таких и погибали люди,
За такой Чингиз послал посла,
И такая на кровавом блюде
Голову Крестителя несла.
 
15 июня 1946
    «1946 августа 17
   …Вчера вечером состоялось торжественное собрание писателей в Смольном под председательством Жданова. За ним на эстраду вышли Прокофьев, Саянов, Попков, все бледные, расстроенные: в Москве состоялось совещание при участии Сталина, рассматривали деятельность ленинградских писателей, журналов «Звезда» и «Ленинград», «на страницах которых печатались пошлые рассказы и романы Зощенко и салонно-аристократические стихи Ахматовой». Полились ведра помоев на того и на другого. Писатели выступали один подлее другого, каялись, били себя в грудь, обвиняли во всем Тихонова, оставил-де их без руководства. Постановили исключить из Союза писателей Анну Ахматову и Зощенко. Их, к счастью, в зале не было».
Из дневника Л.В. Шапориной
   …Не то был пущен слух, не то он сам возник – о самоубийстве Ахматовой… Поминутно звонили незнакомые люди (даже из Москвы) и проверяли достоверность известия. В очередях и на ком<мунальных> кухнях очень курьезно обсуждали событие. Для разъяснения акции населению были посланы эмиссары:
   1. Павленко – Крым
   2. Шагинян – Ср<едняя> Азия
   3. Тихонов – Закавказье
   4. Вишневский – Белград
   5. Фадеев – Прага.
   На «место преступления» был послан А.А. Жданов. На его доклад в Смольном был вызван Союз писателей in corpore [46]…В зале появились странного вида незнакомцы, которые заняли места между членами союза. Двери почему-<то> заперли и никого не выпускали (даже тех, кому стало дурно). Казалось, этот гос<ударственный> деятель только и сделал в жизни, что обозвал непечатными словами старую женщину, и в этом его немеркнущая слава. Тогда же ему был обещан памятник и полное собрание сочинений. Ни то, ни другое не состоялось. Такой мой быт, состоящий, главным образом, из голода и холода, был еще украшен тем обстоятельством, что сына, уже побывавшего в вечной мерзлоте Норильска и имеющего медаль «За взятие Берлина», начали гнать из аспирантуры Ак<адемии> н<аук>… причем было ясно, что беда во мне… Таким образом, мне была предоставлена возможность присутствовать не только при собственной гражданской смерти, но даже как бы и при физической. Люди просто откровенно не хотели, чтобы я была жива. Так и говорили: «Я бы умер».
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
* * *
 
Со шпаной в канавке
Возле кабака,
С пленными на лавке
Гру-зо-ви-ка.
Под густым туманом
Над Москвой-рекой,
С батькой-атаманом
В петельке тугой,
Я была со всеми,
С этими и с теми,
А теперь осталась
Я сама с собой.
 
Август 1946, Фонтанный Дом
Анна Ахматова и Ольга Берггольц. Ленинград, 1947 г.
* * *
    Б. П<астернаку>
 
Здесь все тебе принадлежит по праву,
Стеной стоят дремучие дожди.
Отдай другим игрушку мира – славу,
Иди домой и ничего не жди.
 
1947, 1958<?>
* * *
    Борису Пастернаку
 
И снова осень валит Тамерланом,
В арбатских переулках тишина.
За полустанком или за туманом
Дорога непроезжая черна.
 
 
Так вот она, последняя! И ярость
Стихает. Все равно что мир оглох…
Могучая Евангельская старость
И тот горчайший Гефсиманский вздох.
 
1947, Ленинград, Фонтанный Дом
Анна Ахматова и Борис Пастернак. 1946 г.
* * *
 
Я всем прощение дарую
И в Воскресение Христа
Меня предавших – в лоб целую,
А не предавшего – в уста.
 
1948 (На Пасху), Москва
* * *
    «1949 сентября 19.
   Была вчера в церкви, отвела душу и зашла к А.А. Ахматовой, благо воскресенье – мой выходной день… Все лето чувствовала себя плохо… А. А. встала, и мы пошли с ней в Летний сад. Она мне рассказала, что Пунин ждал ареста после того, как в университете было арестовано 18 человек. Он все надеялся, что дочь с внучкой успеют вернуться – его арестовали за несколько дней до их возвращения… Гумилев был расстрелян 25 августа. Пунин арестован 26-го. – «Отбросив всякие суеверия, – говорит А. А., – все-таки призадумаешься».
Из дневника художницы Л.В. Шапориной

ЧЕРЕПКИ

Лев Гумилев
   Сегодня мой страшный день. Которая-то годовщина ареста Левы (1949). Тогда никто не думал, что осталось так мало лет (3 <года>), ужас. Ужас впивается в тело и делается им. Как чудовище у Данта. Человеку кажется это не [моя] его рука, а рука чудовища.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
   23 июня 1949 года Ахматовой исполнилось 60 лет. Ни одного юбилейного поздравления, даже от бывших своих почитателей, вышедших в начальники, Анна Андреевна не получила. А вскоре в Фонтанный Дом пришла очередная большая беда: 26 августа 1949 года арестовали Николая Пунина, а в ноябре – Льва Гумилева, на этот раз уже не как сына белогвардейца, а как «отродье» антисоветской поэтессы. Оба получили по 10 лет исправительно-трудовых лагерей. Ахматова ежемесячно ездит в Москву – сначала, чтобы сын, ожидавший приговора в Лефортовской тюрьме, не остался без положенных по закону – раз в месяц – продуктовых передач, а затем, уже после якобы суда, в связи с хлопотами об облегчении его участи. И все напрасно…
   «Летом 1946 года вышло Постановление ЦК партии о журналах „Звезда“ и „Ленинград“. Больше всех пострадал опять же я. Меня выгнали теперь уже из аспирантуры, несмотря на то, что была написана диссертация и сданы все экзамены. Я не успел получить даже своего кандидатского диплома. Вскоре меня снова схватили, снова посадили в тюрьму. Теперь уже в Лефортовскую в Москве. На допросах твердили: „Ты виноват! В какой вине хотел бы сам признаться?“ Тут меня били мало, но памятно. Вскоре мне еще раз записали 10 лет и отправили в лагерь, в Караганду. Из Караганды перевели в Междуреченск, где в свое время отбывал каторжные работы Достоевский. Отсюда переправили в Омск. В Омске пришла наконец свобода. Это было уже после XX съезда партии».