Мы достигли этого состояния, лежа в полдень жаркого лета на шелковистом
приречном песке -- молча, близко вглядываясь друг другу в глаза. Они у
Валентина были дымчато-серыми, с палевыми радиальными разводами, которые
сливались в сплошное янтарное пятно ближе к черным точкам зрачков -- едва
заметным из-за того, что Валентин был обращен лицом к солнцу, под его прямые
лучи. Анна лежала спиною к солнцу, у нее вскоре нагрелся затылок, -- но с
противоположной стороны, со лба, у корней коротко стриженных встопорщенных
волос выступили прозрачные капельки пота, такие же усеяли бисерными рядами
скулы подглазия. И на ее обожженном докрасна лице, в жемчужном окружении
крохотных капелек, похожих на росу, ах как звучно и чисто сияли ее голубые
глаза с темными кружочками зрачков посредине.
Так мы лежали и молча смотрели друг другу в глаза, словно с мольбою о
взаимной искренности и милосердии. Но, в сущности, в наших замерших взорах
подобных мыслей и чувств не содержалось, ни любви, ни ненависти не
проявлялось, ни справедливости или несправедливости не было. Так же, как и
всюду вокруг -- на небе, в воздухе, на воде.
И продолжалось беспамятство вечности -- и все, что мы делали в эти часы дня
на ослепительно белом пляже, вымылось из нашей общей памяти. То ли Анна
задремала, и Валентин усердно зарывал ее в песок, не то он сам уснул,
выставив гладко выбритый блестящий подбородок к небу, а она сошла в реку,
набрала в сложенные ковшиком руки холодной воды, бегом вернулась назад и
слила ее ему на лохматую грудь...
Вновь обрели мы память и ясность уже идущими обратно по зеленой траве
заливного луга к резко синеющей вдали полосе излучины -- для сокращения
обратного пути пошли по прямой тетиве речного лука, по щекочущей подошвы ног
траве-мураве. И там впереди, за рекой, под широким небом возвышались на
холме два стройных храма, оба дивные по своей неветшающей красоте. А рядом с
ними лепились по крутосклону берега живые обывательские домики, такие
непритязательные и безыскусные рядом с роскошью зодчества и высокой мыслью
умерших храмов, что не они казались старинными предками современных
человеческих жилищ, а как раз наоборот -- примитивные мещанские избы
выглядели намного дремучее, старозаветнее стройных красавцев храмов.
Зачем привезла Анна в этот город Валентина -- не для того ли, чтобы увести
его далеко назад, в язычество, и подвести к тому пополуденному часу, -- не
ради ли нашего греха, похожего на бессмысленный вызов смерти и святотатство
пред чистым заветом? Когда мы вновь подошли к реке, луговой берег там, на ее
повороте, спадал в воду отвесным глиняным сбросом, совсем невысоким, и мы,
помогая друг другу, легко спрыгнули с него и оказались по пояс в
серебристо-жемчужной стремнине, закручивавшей на этом месте миниатюрные
скоротечные воронки.
Как-то непроизвольно, бездумно Валентин обнял за талию Анну, прижал к себе,
а сам прислонился спиною к прохладной стенке берега. Его плечи были вровень
с верхом глинистого обрывчика, заметно опустившееся солнце светило сзади. Он
под водою стянул то почти невесомое, что было на ней, затем, целуя в
пахнущий солнцем и водою висок Анны, заглянул ей в лицо и увидел, что она
стоит закрыв глаза. Тогда он устремился к ней, чувствуя себя могучим, и она
ответила таким же порывом, как бы взвилась в воде, широко раскрыла ноги,
обвила ими его стан -- и беспамятно поникла в его руках. В виду двух высоких
храмов на холме, за рекою, нами было совершено на ярком свету дня то, что
должно совершаться под покровом тьмы, в двойственном уединении и вдали от
всякого стороннего свидетельства. Хранить целомудрие и скромность повелевал
новый, человечный завет, именем его учредителя были воздвигнуты храмы на
холмах. Его чистотой мы должны были быть спасены от собственной лютости. Но
для нас, как и для других людей, сдерживающее предписание существовать чисто
оказалось неприемлемым, и целомудренная любовь к другому, не к себе,
осталась непостижимой.
Более ветхий завет любви, который и надо было скрывать в ночной темноте,
подчинил нас и заставил наши души трепетать от желания. Смерть была
объявлена царственной особой над людьми, а любовь стала ее могучей подданной
-- потому и сказано было, что крепка как смерть любовь, и она пламень весьма
сильный. Нам ли, мелким невидимкам, выстоять было перед нею и не сгореть,
выйти целыми из этого пламени?
Сам жар солнца, весь долгий день обжигавший плечи и голову мою, показался
мне прохладой, когда в течение минуты огонь взвился, взялась пламенем
внутренность моя, -- и я хотел, но не мог ни придержать нас обоих от падения
в бездну, ни проявить простой человечности при виде того, как нежная любимая
женщина, яростно царапаясь и кусаясь, превращается в неистового зверя.
Меня давно уже нет на земле, моей любимой тоже -- мы сгорели на лету, как те
пригоршни метеоритов в московском небе -- и скоро встретимся, наверное, в
каком-нибудь другом небе.
Но как же не приходило мне в голову тогда, когда мы с Анной еще могли быть
вместе, что, царапаясь ли и кусаясь, рыча, стеная, плача, мотая ли головою
из стороны в сторону, словно казнимые на кресте, мы не зверели все же, а,
наоборот, -- возвращались к изначальному, далекому от грубой зверовидности --
невидимому состоянию чистых монад. Когда-то мы были невидимками -- и снова
становились ими. Слепящие мгновения оргазма -- эти жалкие несколько секунд --
возвращали нас к тому времени, когда мы еще были бессмертными, как Адам и
Ева в раю.
Но почему этого не понимали все наши распрекрасные адамы, все до одного, --
как смели в душе считать нас, ими же распаленных ев, -- или даже вслух
называть -- сучками?.. За что? За то, наверное, что мы чувствовали больше,
сильнее их и могли несравнимо богаче ощутить на небольшом отрезке земного
пути, который проходили вместе, все запахи, цвета, чарующие звуки и
глубинные, подземные шевеления родниковых вод. Которые изощренно текут,
льются тугими струями в своих глубинных укрытиях -- и внезапно, торопливой
ощупью выплескиваются на дно пустого грота, чьи смутно воображаемые размеры
представляются огромными. И вот апофеоз, некий тугой и тесный выход,
кольцевая каменная нора -- и выплеск наружу родника, под сверкающий оркестр
солнца, под щебет ласточек, под какую-то дикую немелодичную песнь, которая
оказывается твоей собственной песней.
Мы оба по пояс в воде, в реке Гусь, словно крещаемые водным крещением, и мои
руки, как лозы виноградные, обвились вокруг высокой крепостной башни,
могучей и непреклонной, и снять своих рук вертоградных, испуганных и
дрожащих, не могу я с этой башни, могучей и непреклонной, словно нет у меня
больше ни правой руки, ни левой, а срослись они там, на смуглой выйной башне
моего возлюбленного, и стали словно одна виноградная лоза... Мы очнулись и
оказались лицом к лицу, поэтому наши взгляды были направлены в разные
стороны: Анна увидела солнце, взорванное в небесах, Валентин постепенно
вернул свое внимание тому, что давно уже начало его беспокоить и смущать.
Он смотрел на два белокаменных храма, с холмов молчаливо взирающих на нас.
Синее небо, подлинно великое, и кипенно-белые облака повисли над нами -- в
головокружительной высоте. Мы еще постояли недолго, обнявшись, оба уже
прочно утвердившиеся ногами на песчаном дне, покружились в воде, словно
танцуя, а затем разъяли наши руки. Они у обоих дрожали.
У Анны лицо было разрумяненным -- даже сквозь красноту загара пробился пылкий
румянец, -- глаза ее сияли, но глядели снизу вверх на Валентина смущенно и
умоляюще, -- так покоренные взирают на победителей. А он выглядел не
победительно, но подавленно -- каким-то безрадостно поникшим и объятым
тайными страхами. Нам же еще надо было перебраться через реку и по другому
берегу, мимо огородов, вернуться пешком домой... Вот уже и произошло что-то
-- и тому есть грозные свидетели, -- после чего остается только умереть...
Впрочем, всякая живая тварь на земле что-то такое однажды должна совершить,
после чего остается только умереть.
-- Этого не было. Нет...
-- Чего не было?
-- Никогда не считал тебя "сучкой".
-- Но ведь ты называл меня так.
-- Это же было когда... Уже на второй год. И вспомни, при каких
обстоятельствах.
-- Отлично помню. Это когда ты застукал меня в лесу с Шикаевым. Но ведь я не
без трусов под ним лежала. В джинсах была. Просто он навалился на меня и
пытался поцеловать.
-- Аня, эти наши разговоры -- какое-то необъяснимое чудо в них. Великая
милость для меня и для тебя... Ведь нас давно уже нет на том прекрасном
свете, где даже в лесу, собирая грибы, мы могли позволить себе лгать и
творить всякие бесчинства. Но сейчас-то зачем лгать? Перестань,
пожалуйста... Ведь с Шикаевым у тебя все равно что-то было.
-- Было, было, миленький. Как же не быть этому с Шикаевым. Ведь он настоящий
половой бандит был, ни одной юбки не пропустил.
-- Слесарь на техстанции?
-- Нет, жестянщик. Он, подлый, умудрялся прямо во время ремонта машины
затаскивать клиентку в свою каморку.
-- И что, прямо на замасленных телогрейках?
-- Так точно. И как ты угадал?
-- О, это не так уж сложно. Думаю, что тебе не раз приходилось бывать в той
каморке.
-- Опять угадал. Считай, до встречи с тобою это происходило чуть ли не каждый
раз, когда я ремонтировала машину на СТО. Странный был тип, этот Шикаев.
Очень странный. Вне станции он никогда не подходил ко мне. Если и
встречались нечаянно где-нибудь, едва здоровался, вид при этом имел самый
робкий, смущенный даже. Он и тогда, в лесу, ни за что бы не осмелился
приблизиться ко мне, если бы я сама не окликнула его...
-- Ты шутишь, наверное, Анна. Как всегда, смеешься надо мной.
-- Как тебе будет угодно, милый. Считай, что я пошутила.
-- Но зачем, зачем тебе это было нужно?
-- Что?
-- Так шутить... Разве у нас не было все хорошо?
-- Было все отлично. И ты молодчина, и я на высоте.
-- Но зачем же тогда ...
-- Не знаю, Валентин. Может быть, ты абсолютно был прав, назвав меня сучкой.
По-другому это называлось -- "свободная женщина". А по-нашему,
простонародному...
-- Аня, перестань, умоляю. Родная моя, единственная, ведь я в конце концов
любил тебя и умер из-за своей любви к тебе. Вся жизнь моя оказалась
бессмысленной, бесплодной -- все равно, считай, по твоей милости. Весь мой
земной дух, моя воля, мой ум сосредоточились только на тебе. Все остальное,
кроме тебя, перестало существовать для меня. И что же? Жизнь прошла
пустотой. Ты велела мне выстроить стену между нами... За что, Аня? Разве я
заслужил это?
-- А я? Чем я заслужила мою пустоту? Ты думаешь, мне очень нужны были все эти
Шикаевы, и Таракановы, и Архиповы? Да будь они все прокляты с их идиотскими
тыкалками. Нет, я не была "сучкой". Но это оказалось последним словом,
обращенным ко мне, когда бандит Архипов там, в ванной...
-- Замолчи! Прошу тебя. Я ничего не хочу знать. Зачем это мне? Разве можно
хоть что-нибудь поправить? Нет, уже нельзя. Я хочу знать и помнить то, что
было связано с нами -- только с тобой и со мною.

    5



То, что было впоследствии отнято у нас, Анны и Валентина, у каждого
поодиночке, в разное время, -- жизнь не имела цены и не могла быть никак
оценена, даже определена в том, хороша она или плоха, потому что при каждом
отдельном случае она подводилась к нулевому итогу. Если существует вечность
мира, то меня, значит, с моим куцым сроком жизни, можно совсем не учитывать.
Правда, и наоборот -- если я все же существую и меня надо принимать всерьез,
то не может быть и речи ни о каком вечном мире. Однако все имеется в наличии
-- и вечный мир вокруг меня, и я со своим прыщиком на губе. И в нарушение
всех законов математики, в нем суммой нулей становилась единица. Но странная
же это была единица! Возникая на сложении пары нулей, как в данном случае,
она тем самым в обязательном порядке отправляла в небытие каждое из своих
слагаемых.
Таким образом, только призрачная невидимость Анны-и-Валентина обеспечила наш
метафизический дуэт силой голоса, справедливостью разума, живым устремлением
к познанию окружающего пространства. И наоборот -- пока и Анна и Валентин
были живы, наш дуэт еще никак не возникал, мы были молчаливы, безвольны и
как бы отстраненно взирали на поступки Анны и Валентина, не пытаясь в них
вмешиваться.
Существующие в природе русских слов (которые вслух никем не произносятся),
мы являемся чисто филологическим призраком, лингвистическим фантомом давно
усопших дней и людей, метафизическим эхом невидимых мертвых душ. Нас
невозможно "получить" с помощью химического или алхимического опыта, мы
неуловимы для самых чутких электронных приборов -- но мы существуем, в этом
вы сами успели уже убедиться, и вы даже могли прогуляться с нами по
окрестностям маленького городка, что на берегу реки Гусь.
Если сейчас зима, вы могли бы надеть на ноги валенки, потому что снег в лесу
глубок и в нем можно увязнуть, чуть отойдя от дороги в сторону. А если
сейчас лето, середина августа, то мы хотели бы предложить вам поехать вместе
с нами в село Большое, где в действующем храме Воздвижения мы решили
обвенчаться.
Будьте с нами в этот час -- ведь когда мы венчались, никаких свидетелей с
нами не было, мы не подумали о том, что брачующимся должны сопутствовать
всякие дружки, подруги, шафера -- это помимо родителей, родных, близких. И
когда настало время возложить на наши головы венцы, вернее -- подержать над
головами жениха и невесты золотые короны, то никого из своих возле нас не
оказалось, ведь мы приехали на свое венчание только вдвоем.
...И вы, благорасположенные к нам, встали тогда сзади, подержали венцы и
вместе с нами прошлись вкруг аналоя... У вас были такие радостные лица,
словно мы и впрямь оказались вашими близкими родственниками. (Он был
высокий, пожилой, в галстуке, с густыми, лохматыми бровями, с добрыми
морщинами на лбу, она была также рослой, но значительно моложе, с приятным
светлым русским лицом... Анна впоследствии не раз сожалела о том, что не
надоумилась даже узнать их имена и сердечно поблагодарить...)
В голове у Анны все смешалось и закружилось от волнения и страха перед
священником, молодым, но уже лысеющим со лба длинноволосым человеком, с
курчавой и, видимо, бережно возлелеянной бородой, -- который начал
допытываться у Анны, была ли она на причастии перед тем, как идти под венец,
и еще о том, который по счету у нее брак. Он не выспрашивал ничего подобного
у Валентина, но почему-то вопрошал об этом у его молодой невесты -- что ей
было не по душе, и Анна во время таинства смотрела на батюшку отчужденными
сердитыми глазами.
А тот, представитель новоиспеченного клира времен полного упадка империи,
когда модным стало даже партократам ходить в церковь и с тупым видом
креститься, стоя перед телекамерами, а вся посткоммунистическая культурная
общественность так и порхнула в ренессанс воцерковления, -- молодой священник
совершал в этот день венчальный обряд бригадным методом. Потому что
брачующихся подобралось довольно много, семь-восемь пар, окрутить же надо
было всех -- и батюшка организовал из молодоженов единую бригаду, сиречь
ансамбль, чтобы ходили они перед ним, как послушные праведники перед Богом,
и строем исполняли бы под батюшкиным командованием то, что было положено
церковным уставом.
После венчания мы возвращались в город тихой асфальтированной дорогой,
проложенной через просторные березовые леса. Был бы я жив -- воспринимал бы
сейчас пролетающие сквозь листву лучи солнца как разливаемое за березовыми
кронами в небесные синие бокалы море белого огня, слепящие брызги которого
миллиардами искр падают на зрелые восковые листки августовской зелени? Была
бы я жива -- казался бы мне тот путь через неторопливый, долгий лес все время
взлетным, словно я не машину свою вела, а поднимала в воздух самолет? И вот,
убедившись наконец, что высота нас к себе не принимает, я притормозила
"жигуленка", съехала с шоссе и по ровному травяному подножию углубилась в
эту стройную рощу белоствольных берез, красивее которых нет ничего на земле.
Были бы мы живы, в благополучии и все еще вместе -- представилась бы нам
сейчас та остановка в пути как самый возвышенный участок земного бытия --
апофеоз нашей жизни? Я вылез из автомобиля, когда Анна, выйдя первою, уже
обходила спереди и осматривала его критически-удовлетворенным взором, -- мой
"жигуль", по случаю торжества до блеска вымытый автошампунем, недурно
смотрелся, но я не полюбоваться им захотела, а вовсе другого, с тем и
направилась к ближайшим кустикам.
И в зарослях молодого подроста постепенно исчезала ее белая стройная фигура,
но еще какое-то время виднелась над зеленой кущей озиравшаяся по сторонам
хорошенькая головка с высоко поднятыми на затылке волосами, подхваченными
широкой лентой-повязкой -- нет, это была не лента и не повязка, то была
особого рода свадебная фата, которую я сама себе соорудила: пришитые к
васильковому галуну, собранные фестончиками белые рюши. Такого же
василькового цвета был на мне тканый пояс, два с половиной сантиметра
шириною, который на талии перехватывал мой подвенечный ансамбль: белую
кашемировую юбку до колен и белую же шелковую блузку с длинными рукавами, на
шее -- нитка крупного жемчуга. О, это был класс, то, что я придумала -- в пику
этим пышным и пошлым кукольным платьям, по своей унылости скорее
напоминающим погребальные уборы, чем свадебные наряды.
Исполать нашим милым земным подругам в белоснежных нежных одеждах,
исчезающим в зеленых зарослях лесного подроста, -- поначалу я, ни о чем не
думая, направился было вслед за Анной, но она, моя красавица, остановилась,
обернулась и властно махнула в мою сторону рукою, словно узкой розовой
ладошкой издали шлепнула меня по лбу.
Тотчас на поглупевшем от счастья лице Валентина появилась широкая улыбка,
делавшая это лицо еще глупее; мой суженый, к свадьбе наряженный, в строгом
костюме, при галстуке, остался сзади, топчась на месте, словно ручной
медведь, а я направилась в укромную глубину зарослей.
Я проводил взглядом эту самую дорогую для меня на свете шальную головку,
пока она не утонула в сверкающей массе зелени, облитой потоками солнечного
света. А я все дальше углублялась в подлесок -- и вдруг внезапная боль
пронзила мне сердце, и я заплакала. Я шла, почти ослепнув от слез, и раза
три натыкалась на какие-то низко висящие ветви, которые могли испортить мой
подвенечный наряд. И хотя почти обошлось благополучно, все-таки на рукаве
рубашки остался темный след от веточки, зацепившей ткань. Я рассматривала
это пятнышко, смиренно пребывая на корточках, ощущая себя в самом надежном
укрытии, осторожно поскребла ногтем нежный шелк, пытаясь удалить грязный
след -- но тщетно, -- и вдруг заплакала еще горше. Это когда я вытянула перед
собою правую руку, распрямила персты свои и полюбовалась новым обручальным
колечком, сверкавшим на безымянном пальце. Что происходило со мною там, без
свидетелей, в зеленых кустиках, в минуту, когда я была жива и, кажется,
по-настоящему счастлива?
Я тоже ощущал себя счастливым -- небывало, нестерпимо, -- но, тихо разгуливая
по траве недалече от машины, также испытывал душевную смуту на грани
нервических слез... Никогда я не стремился заглядывать далеко вперед, не
загорался желанием совершить какую-нибудь гениальную глупость, всегда
помнил, что я такая же заурядная невидимка, как и все вокруг, начиная от
букашки и кончая Полярной звездой. И вот взял да женился, обвенчался в
церкви -- что теперь будет с нами, господа букашки в траве и господа
звездочки на небе? Не кажется ли вам, что золотые кольца, надетые на наши
безымянные пальцы, -- это два круглых нуля, сложение которых дает совершенно
чудесную единицу?!
Мы как единое целое появились на свете именно в ту самую минуту, когда
взаимно окольцовывали друг друга, -- и с того времени будем существовать во
вселенной вечно, всегда. Правда, никто на свете, кроме нас самих,
Анны-и-Валентина, не будет свидетельствовать о нашей совместной вечности. И
мысль об этом явилась причиною особенно пронзительного укола мне в самое
сердце, и я тоже слегка всплакнул, разгуливая возле машины в лесу,
населенном изумительной красоты и могущества высоким белоствольным народом.
Что такое необыкновенное мы ощутили тогда, в самый счастливый для нас день
жизни, в замечательное время русского лета, в дивной березовой роще, -- какая
особенная скорбь могла затронуть нас, если мы оба прекрасно знали, что
бессмысленно удивляться тому, как все красивые леса и лучшие дни теплого
августа, напоенные грибным духом, и прохладные ночи, пронзенные огненными
стрелами звездопада, со временем превращаются в невидимок? Наверное,
хотелось, чтобы у нас-то вышло по-другому, мне отчетливо подумалось: может
быть, я женился на богине, -- а на бедную Анну напал, наверное, тайный страх,
предчувствие того, что должно было случиться с нею в Москве.
А когда я вышла из кустов, сниидя восвояси, вся из себя в порядке и вновь
образцово-прекрасная, впрямь богиня, издали навстречу заспешил Валентин,
всем своим видом и всей своей неуклюжей, своеобразной грацией выражавший,
насколько он рад вновь увидеть меня, -- даже поскакал тяжелым галопом, как
обрадованный щенок сенбернара.
И в ту самую минуту, когда разлученные роковыми обстоятельствами влюбленные
вновь соединились, встретившись на лесной прогалине, у дальнего поворота
дороги раздался громкий треск -- из-за кустов выскочил мотороллер с одиноким,
сосредоточенно смотрящим вперед пилотом, у которого были кепка на голове,
козырьком повернутая назад, длинные, развевающиеся темные волосы, длинная
темная одежда до пят.
Поравнявшись с нашей машиной, отстоявшей в стороне от дороги метров на сто
пятьдесят, роллер вдруг круто свернул в нашу сторону -- и вскоре остановился
возле, заглушив мотор и тем самым подарив лесному миру совершенно
бесподобную тишину. Мы стояли рядышком, Анна и Валентин, держась за руки, а
перед нами все еще восседал на мотороллере, покоя одну руку на руле, а
другой рукою снимая с головы непорядком надетую кепку, его длинноволосый в
черной священнической одежде пилот -- наш знакомый батюшка, который недавно
венчал нас.
-- Гуляете? -- вопросил он первое, и нам показалось, что в его голосе сквозит
какое-то неожиданное для нас подобострастие, зависть даже...
-- Гуляем, -- ответила Анна, и в тоне ее ответа прозвучал вызов и даже
отдаленные нотки мести...
-- А бумаги забрали? -- задал священник второй вопрос, и мелодия речи стала
совсем иною -- суховато и деревянно прозвучал на этот раз его голос среди
лесной тишины. Ни дуновения ветерка, ни шелеста листвы...
-- Вы имеете в виду свидетельство о венчании? -- опережая Анну, поспешил
ответить Валентин.
-- Да, справочку. И квитанцию об уплате.
-- Все получили, за все заплатили, не беспокойтесь, владыка, -- на сей раз
опередила Анна.
-- Меня нельзя называть владыкой, -- усмехнувшись хмуроватыми глазами, ответил
священник. -- Я пока что всего второй священник в церкви.
-- Кто-то, наверное, забыл взять документы? -- спросил Валентин.
-- Да, одна какая-то парочка.
-- Может, еще не удосужились подойти? Гуляют возле церкви, вот как мы здесь,
-- миролюбиво продолжал Валентин.
-- Никого не осталось, все разошлись.
-- Вернутся в другой раз, батюшка, уж не беспокойтесь. Они, должно быть,
просто очень разволновались при святом таинстве, -- ханжеским тоном молвила
Анна, и голубые глаза ее отнюдь не благочестиво уставились в черные очи
молодого священника.
Он слез с роллера, поставил машину на рогатые подножки, снял с головы кепку
и, отвернувшись куда-то в сторону, к глубине леса, перекрестился. Затем
подошел к нам, причем Валентин, желая загладить нелестное, очевидно,
впечатление батюшки от тона и речей Анны, захотел приложиться к его
незанятой правой руке -- в левой тот держал кепку. Валентин уже свою руку
протянул вперед, желая снизу подхватить белую кисть батюшки под ладонь,
одновременно нагнулся и, кажется, уже вытянул для поцелуя губы -- но
священник проворно отдернул свою руку и спрятал ее за спину.
Никак не объясняя этой своей немилости по отношению к жениху, батюшка даже
не взглянул на него и со строгим видом обратился к невесте:
-- Послезавтра обязательно придите ко мне на исповедь. Обоих касается. Надо
вам помолиться, покаяться и причаститься.
-- Приедем... обязательно придем, святой отец, -- давала Анна лживые обещания,
проникновенно глядя в глаза священнику. -- Как не прийти, нагрешили уж больно
много. Надо покаяться, вестимо.
Молодой священник сначала как бы через силу усмехнулся -- потом внезапно
залился звонким хохотом. В курчавой реденькой бороде его просвечивал розовый
подбородок, ранняя лысинка надо лбом, в обрамлении длинных волос, сверкнула
на солнце синеватым бликом. Батюшка развеселился от столь явного
разыгрывания Анною шута горохового, и мы вмиг ощутили большое облегчение на
душе -- он стал нам понятен, почти ощутился ровесником. Валентин также
невольно рассмеялся, глядя на развеселого попа-роллиста, который уже
натягивал на голову кепку и вновь козырьком назад -- собираясь садиться
верхом на машину и мчаться дальше.
-- Святым отцом тоже не следует называть меня, не надо этого, -- улыбаясь,
наставлял он Анну, -- пусть так католики называют своих священнослужителей. А
мы, православные, всегда помним о своих грехах и не называем себя святыми.
-- А как же вас называть прикажете, батюшка? Так нельзя и этак нельзя, --
искренне попеняла ему Анна.
-- Так и называйте... Для всех, в общем-то, я отец Владимир.
-- Отец Владимир... А вы женаты, есть у вас супруга, то есть матушка? Где вы
живете? И куда вы едете -- в город? -- засыпала его вопросами Анна.
-- В городе и живу. Там у меня временная квартира. Назначен сюда недавно,
всего месяц как будет. Квартиру при храме для меня еще не приготовили...
Матушки нет, я иеромонах. Пострижен, согласно данному обету, не должен иметь
жену, -- словно отчитался отец Владимир, усмехаясь, бегло глянув на Анну, на
Валентина, затем уставясь темными глазами в глубину белой березовой рощи,