Я увлекаюся спортивною рыбалкой
   Я увлекаюся спортивною рыбалкой,
   Ловлю я рыбу даже в дожь, жару и снег…
   Прицепилось, хоть что ты делай. А ведь специально покупаю диски со всякими Павароттями, джазом всяческим, ну вы поняли - типа "качественную" музыку, чтоб именно она стала фоном и крутилась в голове, однако шиш - как прилипли в юности пеплы да Токарев, так и сдохну с ними, похоже. Стоит начать что-то делать руками, как сразу, на автомате прет из меня эта хренотень. Если весело - то "Стаканчики" или "Я тобою одной", грустно - "Журавли улетели", а ежели морду кому набить охота - "Spainish Archer" врубается.
   К обеду слышу - уже и Энгельс ходит и бубнит под нос: "Эх, хвост - че-шу-я… эх, хвост - че-шу-я…", спохватится, плюнет, заткнется, однако через полчаса - опять чешуя, куда деваться.
   Мы собирались ставить в огороде антенну для Энгельсовского "Senao", но пошел дождь и не останавливается, с самого утра. После часового дождя уже бесполезно че-то дергаться, после сегодняшнего же потопа можно смело забыть об этих смелых планах до завтра как минимум. Я еще во время завтрака решил достать Энгельса, но ему пока удается соскакивать. Вся жопа ситуации в том, что он не ведется, как все люди, не набирает инерции в разговоре, и это выбивает из моих рук все козыри.
   Развести можно абсолютно любого, будь он хоть трижды знающим, но только если разводимый участвует в процессе. Если не участвует, то все становится так трудно…
   – Энгельс, а вы как к Токареву? Нравится? Смотрю, напеваете…
   – А сам? - фыркает Энгельс; застать его врасплох крайне трудно. - Тоже ходишь, ноешь, аж ко мне привязалось. Хотя не зря ты именно на рыбалке застрял.
   – Да я вырос, можно сказать, на нем да на Шеваловском… У меня еще первый магнитофон был "Астра", может, попадался? Не помните? - я принялся прощупывать еще одно направление, проигнорировав его замечание про "застрял", вызвашее у меня лишь мимолетное удивление. - Катушечный еще, но уже не "Свияга", можно было с места на место в одиночку таскать… У вас-то че было?
   – У меня "Днипро" был. Только не "у меня", у комнаты. Я только ответственным был, помню, все записи доставал. Это еще когда кости слушали; ну, да ты кости не застал, не помнишь. - совершенно по-человечески отвечает внезапно зацепившийся Энгельс, он даже останавливается рядом со мной, вытирая тряпкой масляные руки - че-то делал в своей мертворожденной Ниве.
   – Не знаю, но я даже рад, что не застал. - меня так и подмывает спросить: а в какой общаге, какого института, техникума, где? Но я хладнокровно придерживаюсь музыкальной темы, неожиданно позволившей мне если не приставить лестницу к бастиону, то по меньшей мере взойти на подъемный мост. - Че-то вот сколько слушал, пытался честно понять, разобраться - нет, что пятидесятые, что шестидесятые - нет, не то. К концу шестидесятых что-то уже появляется, все эти Ху, Кинкс, Тин Лиззи, пеплы вон с цепеллинами собираются, Озборн тот же, но играют еще под Берри, даже че-то Преслевское сквозит через раз, согласны? Или эти же Битлы, пионеры с двойным сиропом…
   Надо же, аж тех времен выраженьице вылезло, даже не подозревал, что помню такое.
   Рискованно, конечно, ругать битлов в присутствии человека тех годов рожденья, однако Энгельс мечтательно улыбается, глядя куда-то в пространство. Я каким-то образом вдруг понимаю, что же конкретно он вспоминает. Даже больше - Энгельс приоткрывается, и я аккуратно набрасываю свою пару на его контакты. Излет стиляжьего века, дудочки отошли, молодняк попроще переориентируется на криминальные дресс-коды, гнусавит под гитарку колымскую лирику; юноши из "хороших семей" окончательно пересаживаются на всяческое западничество, сладкожопых битлов и Окуджав с Визборами, столь же полупидорных со своей иконой св.
   Хемингуэя. Энгельс, юный и нестриженый, в дырявых ботинках и речфлотском бушляке, через тридцать три п…ы и несколько раундов совершенно секретных переговоров находит в центре Казани нужного дельца: двор, заплывший снежной кашей, сумасшедшее синее небо над Сююмбекой, оглушающий птичий гам - Энгельс долго ищет брод через ледяную кашу, но плюет и отважно форсирует двор - сперва несколько маневрируя, но потом бросает плакать по волосам со снятой головы и хлюпает ледяной кашей не глядя под ноги, в веселом отчаянии решившегося идти до конца.
   На втором этаже дверь пунцового дермантина, как, оказывается, умеет пахнуть старое дерево; подъезд просто благоухает, столетний дуб перебивает даже керогазный чад и едкий щелок кипятящихся пеленок, кашу даже, и мокрую побелку с третьего… Длинный и короткий. Из темной щели в глубине классического коммунального коридора (велики, этажерки, жестяные ванны на стене) - сочится еще приглушенное, перебиваемое кухонным гвалтом и детскими воплями, но уже разрывающее худую мальчишескую грудь, нездешнее, Другое, он еще от порога жестко решает: "Эту - обязательно!", лицо банчилы течет и мерцает (даже получаса не продержится в памяти); мятые "рваные" (реформе уже девять лет, замаслились) пухлой стопкой ложатся на облупленный подоконник. "Чьюк Бэрри" - на разлинованной задней стороне свемовской коробки. "Доп. Ролинг Стонес, 10 м." (не забыли еще термин "дописка"?), и обратно, скорее, скорее… Остановка, на ржавой табличке - "Галантерейная фабрика. Совнархоз…" - только и успеваю выхватить, как мультик "Энгельс. Молодые годы" заканчивается, и я с видом нашкодившего щенка пытаюсь исчезнуть - вдруг еще разозлю, все планы коту под хвост.
   – Экий ты странный. - говорит нисколько не разозлившийся Энгельс, задумчиво глядя на меня. - Ты как напуганный в детстве, что ли. Почему ты боишься всего, чего не надо?
   – Не, ну а вдруг… - бормочу я, - Кому понравится, когда у него в башке ковыряются. Хотите сказать, что вам все равно?
   – Ты не был у меня в башке. - хмыкнул Энгельс. - Ты что, это просто невозможно.
   – А как тогда…?
   – Ты весь день ходишь и следишь за мной, будто убить собрался. Да нет, - замахал руками Энгельс, видя мою несколько преувеличенную реакцию, - что ты; ишь, оскорбился, смотри-ка… Ты ходишь и выбираешь момент, да? Чтоб снова подрочить на свою любимую картинку. Подержать которую должен я, да? "Человечки под землей" - ах, как это интересно! - желчно добавил он, пытаясь изобразить тон экзальтированной дуры. - А им там не темно? А что они кушают?
   – Энгельс… - начал я, но он тут же перебил меня:
   – Ты только что сделал удивительную вещь; пусть из-за своей чокнутой мании, но это неважно. Вот чему стоит уделить внимание, тебе не кажется? Или, может, ты делаешь такое каждый день?
   – Нет, конечно. Я подслушал ваши мысли, так?
   – Не так, я же говорил. Ты на самом деле только что был в Казани, в марте семидесятого. - присаживаясь на тубу из-под бихромата, Энгельс ткнул мне рукой в сторону старого радиоприемника, восстановить который все не доходят руки.
   Я молча уселся на скрипнувшем корпусе, не зная, что сказать - такого рода ролики из чужих жизней мне привычны, в детстве я довольно долго не верил, что у других такого нет. Мне казалось, что мои приятели, с которыми я делился этими спонтанными перехватами, просто-напросто придуриваются и не хотят научить меня другим интересным штукам; я же прекрасно видел, как Сашка Филюков из последнего подъезда частенько отводит глаза товарнику, тыря у него пистолетики с резинкой, а Танька Сторобина, когда реально припрет, запросто посылает гонящемуся за ней управдому картинку, как они с сеструхой дрочат друг другу в ванне, и управдом сразу краснеет и оставляет Таньку в покое. Я все не мог взять в толк, что никто из них не понимает, что делает - ведь некоторые взрослые, которых я заставал за подобным занятием, сразу его бросали, испуганно щерясь на меня. Чаще всего это почему-то случалось в автобусе-"пятерке", когда я ехал к матери в буфет техникума мелиорации, помогать тащить домой сумку с шамовкой. Кстати, именно в "пятерке" я увидел свой самый главный кошмар - Черного Мужика, при ночных рассказах о котором пацаны в пионерлагере начинали жалобно просить "кончать эту херню и лучше про Красную Штору".
   – Не веришь? - безразлично спросил Энгельс.
   – Нет, не совсем так уж не верю, но… Когда пытаешься об этом думать, все размывается, продавливается между пальцами, как…
   – А ты и не думай. Ты знаешь, почему я попросил всех не говорить с тобой о борынгы? Как раз поэтому. Скажи, вот ты, ты хочешь знать о них все?
   – Конечно. Не знаю почему, но меня интересует любая мелочь, хоть как-то с ними связанная.
   – Догадываешься, наверное, о чем сейчас спрошу.
   – Ага. "Зачем?" Ну не знаю, Энгельс! Вот интересно, и все тут. Это же не просто так, разве нет?
   – О, мы уже подводим такую солидную базу, сейчас еще начнем цитировать Тахави, да? Мол, все не так просто, и чуть ли не сам Тенри поручил тебе разобраться с этим вопросом. Внести, так сказать, ясность. - Энгельс со счастливым видом ребенка, поймавшего, наконец, наглого кузнечика, возмутительно долго ускользавшего из рук, начал раскатывать меня в лепешку. - А что, давно пора.
   Вопрос, можно сказать, назрел, назре-е-ел - в самом деле, че это они там?! А может, дело не только во вполне простительной любознательности, а? Может, все проще? Взять, да бест-сел-лер написать, прогреметь, а? - Энгельс, сладострастно задумавшись, пошевелил губами, подбирая наиболее ядовитую формулировку, - "Отважный Исследователь открывает неизвестную Подземную Цивилизацию!" Про тебя, Отважного Первопроходца, пишут газеты! А вот тебя, наду-у-увшегося от важности, вот так, на длинной машине везут паясничать по телевизору! А по дороге поят шампанским!
   Из горла!
   – И такое тоже есть. - неожиданно для себя, и, похоже, для Энгельса тоже, признался я. - Но, Энгельс, это не главное, мне честно хочется знать - даже если я никогда и никому даже слова не скажу.
   – Тебе кажется, что ты все легко поймешь, если узнаешь побольше, так? - смягчился Энгельс. - Думаешь, что еще немного - и все разложится?
   – Ну… Примерно.
   – Нет. - грустно, как мне показалось, сказал Энгельс; еще у меня создалось впечатление, что это грустное "нет" когда-то пришлось осознать и ему, - Ничего не разложится. Это как… - притормозил он, подбирая сравнение, - представь, перед тобой тончайший, хуже бабских часиков, механизм. Из льда. А ты хочешь выдернуть его с мороза грубыми, горячими пальцами, поднести поближе к печке и поглядеть на свету - че ж там такое. Представил?
   – Эта печка - то, как я думаю?
   – Нет. То, что ты вообще думаешь, вот что навсегда разделило людей и их. Думать надо только для того, чтоб убить. Не замечал? Любое дело, целью которого служит создание чего-то, можно делать не думая. Понаблюдай, ты парень приметливый.
   Убить, пролезть на халяву, отнять - все это требует ума. Построить, починить, вылечить, влезть на самку и размножиться, вырастить - все это делается сердцем.
   – Борынгы безумны, и я их не пойму, не отказавшись от человеческого? - спросил я, вставая и прикуривая в паре шагов, чтоб не душить Энгельса.
   – Борынгы стократ умнее всех людей, вместе взятых. И не думай, что я сейчас опровергаю то, что говорил пять минут назад. Сам знаешь, даже на этой стороне есть много такого, что одновременно и так, и наоборот.
   – Энгельс, а как вы решали этот вопрос в свое время? - закинул я пробный шар, предчувствуя попадание.
   – Заметил, что то, чего хочется до дрожи в руках - это, как правило, то, чему еще не время? - ответил вопросом Энгельс, и я отметил - да, точно, угадал.
   – Конечно, заметил. А когда время приходит, весь энтузиазм куда-то испаряется, и исполнившаяся мечта становится… не работой, нет; эдакой функцией. Это хотели сказать? - полуутвердительно спросил я.
   – Точно. Мне, кстати, жаль этот твой интерес, это нечто настолько искреннее, детское - в хорошем смысле, хотя с детским и не вяжется ничто плохое. Но все равно это надо удалять от себя. В детском есть… неоплаченность, обожди, попробую зайти по-другому… Вот обычный человек. У него перед глазами не сам мир, а корявый рисунок величиной с марку. На нем не мир, а… Какой-то его кусочек, извращенный донельзя. У ребенка, я имею в виду нормального ребенка, перед глазами - более-менее правильный рисунок. Он примерно повторяет то, что можно увидеть, если рисунок убрать. Но - повторяет, не более; в то время как мир - довольно изменчивая штука. Через короткое время пользоваться им уже нельзя, и ребенок, набивши шишек, забывает о мире и вешает на глаза взрослую марку, начиная жить по ней, а со временем - и на ней…
   Я сидел, пораженный безупречностью картины, складывающейся от слов Энгельса. В эти короткие секунды я реально понимал все - ну, не все, конечно, но относительно рассматриваемых вопросов я все понимал с обостренной, как под хирургической лампой, ясностью.
   Я видел себя, полугодовалого, без малейшего напряжения разглядывающего через стены домов отца, идущего домой с ночной смены. Вот он перекладывает из руки в руку газету и немного поскальзывается на подмерзших за ночь лужах; сейчас он войдет, как всегда, безошибочно найдя ключом замочную скважину - не то что мама или соседи. Я заранее освобождаюсь от одеяла, чтоб ему было удобней поднять меня из кроватки, пока мама не проснулась и не зашипела: "Не мешай ребенку спать, час как угомонился!" - жаль, она не знает, что я очень люблю, когда папа ночью поднимает меня к самому потолку… Потом все это меркнет, и я наблюдаю за собой, одиннадцатилетним, завороженно уставившимся на первую по-настоящему пережитую мной смерть - разорванную бездумным ударом палки жирную пиявку на мокрой глине берега деревенского пруда. В тот момент я безошибочно знал, что уже какое-то время живу с закрытыми глазами, и вот эти белые жирные потроха с удивительно яркой кровью, вывернутые мной из пиявкиного тельца, снова возвращают мне неумолимо забывающийся мир.
   Эти картинки одна за другой распаковывались передо мной, и вдруг пример с маркой приобрел еще более беспощадную ясность, хотя только что казалось, что дальше уже некуда. Я осознал себя бледной тенью, компьютерным человечком, тупо бегущим в нарисованную на экране кирпичную стену, и все не желающим покинуть эти дурацкие безлюдные коридоры, кишащие монстрами, которых на самом деле и нет совсем…
   Видимо, Энгельс заметил, что видеоряд, вызванный его удачным выстрелом, подошел к концу, и продолжил:
   – Ты протер в своей марке маленькую дырку, и увидел за ней мусор, оставленный борынгы. И замер у дырочки, как рыбак на лунке. Увлекся, понимаешь, спортивною рыбалкой.
   – По-моему, я понял.
   – Почему я мешаю твоим расследованиям?
   – Ну да.
   – Поймешь, когда разорвешь эту дурацкую картинку, маячащую перед твоими настоящими глазами. Вот тогда ты оставишь их в покое. А пока это все так, благие намеренья, - усмехнулся Энгельс и прибавил грубоватую пословицу, в приличном переводе звучащую примерно так: Ильяска перестал заниматься онанизмом лишь через год после женитьбы.
   Тут разговор прервали - Энгельсу позвонили на трубу какие-то сельские пиарщики, и сказали, что сейчас подъедут, поэтому Энгельс послал меня в ларек за кетчупом и конфетами. Я съездил, привез, помог накрыть стол, послушал какое-то время идиотскую болтовню за столом - надвигались выборы главы района и еще в областное собрание; потом приехавшие достали водку, и я вылез из-за стола.
   Не переодеваясь, залез в машину и тут же изобрел какой-то повод проехать до трассы - мне почему-то вдруг захотелось мечущегося по салону холодного мокрого воздуха, пахнущего прелой листвой и остывающей пашней. Вернувшись, обнаружил, что политические посиделки продолжаются: с кухни несся то гогот, то нервные восклицания о приезде или неприезде какого-то Гришенкова. Чтоб не лезли "съездить за водкой", пошел прилег и неожиданно уснул, хоть и был всего десятый час.
   Город золотой, или Поездочка Однажды зимой, когда я гостил у Яшчерэ на длинных выходных после Нового Года, ее реально скрутило. Утром, собирая на стол, она издала странный горловой звук и села прямо там, где стояла. Я подбежал, попытался поднять ее, но она отогнала меня и осталась сидеть, неловко привалясь к низенькой табуретке, на которую ставилась фляга с водой. Дыхание было не ее, чужое - Яшчерэ никогда на моей памяти так не дышала, и мне даже показалось, что она вот-вот умрет. Я сидел, также неловко приткнувшись на "своем" венском стуле, и совершенно не знал, что делать. В башке носились какие-то дикие недомысли, я на полном серьезе грузился то вопросом, а что же мне делать, если она вот сейчас на самом деле вдруг окочурится? То стыдился сам себя, и пытался отнестись к старой женщине так, как в таких случаях "подобает", спохватывался, что как раз и не в курсе, а как же, собственно, "подобает" и путался еще дальше. "А вдруг решат, что это я как-то виноват?" Тут же спрашивал себя - а кто, собственно, может "решить"? Отчего-то представил ночь в Аргаяшской ментовке - редкий деревенский мент откажет себе в удовольствии хоть ненадолго закрыть городского, тем более, что до понедельника все равно никто не удосужится меня опросить; вспомнил, что вчера, мудак, поленился откопать машину и представил, как деревенские гопники сначала робко отворачивают звездочку с морды, а потом, осмелев с темнотой, пьяные, разбивают стекла и выдергивают с мясом, ломая золоченые клеммы, задние накамичевские блины, ковыряют торпеду, пытаясь понять, где ж здесь "мгытфон", забирают чемодан с фирменным набором из дуболомно вскрытого багажника, саб… Особенно ярко представились диски - фирменные джаз и классика, любимые скрипичные концерты будут мертвым грузом валяться в мазутных бардачках ихних пятерок и нив, если сразу не попадут к хищным чумазым детям…
   После "хищных чумазых детей" не замечать абсурдность реакции было уже невозможно.
   Аж смешно стало, от крайней степени отвращения - во, бля, как от цивилизационных понтов избавился, полюбуйтесь! Бедную бабку колбасит, а я тут вон че, диски сижу жалею! "Ты там смотри не умри, а то мне тут неприятностей ненужных может наслучаться…" Дернулся было встать, с намерением снова подойти к бабке, но остановился на полудвижении и снова опустил задницу: у меня было однозначное, четкое ощущение, что до сидящей в трех метрах Яшчерэ просто не дойти, потому что она не здесь, точнее, здесь, конечно, но ее "здесь" совсем не относится к "здесь" моему, вот этого стула, дорожки на полу; даже подставка под бидон не "относилась" к ней. До нее словно было несколько километров, и ее близость внезапно оказалась иллюзией, которую я раньше просто не замечал. Ходики бесстрастно стучали в тишине, Яшчерэ сопела, не открывая глаз, в печи ворочалось пламя, в телевизоре беззвучно улыбался и причмокивал симпатяга Дроздов, вертя в руках очередного тоскливо обвисшего зверя. Потом она открыла глаза и встала, так же резко, как и шлепнулась десять (машинально заметил по часам) минут назад. Мне даже показалось, что встала она как-то странно, словно поднималась усилием снаружи, как будто невидимая рука (рынка, не удержался я от облегченного смешка) взяла ее за голову и привела в вертикальное положение. Вертикально интегрированное, раз уж руки рынка поперли. Не глядя на меня, она направилась в сени, сдернув по пути с вешалки домашнюю телогрейку. Хлопнула тяжелая входная дверь, и я услышал, как захрустел снег под ее валенками. "В сортир" - опознал я звуковой профиль ее маршрута, и, окончательно успокоившись, закончил сервировку стола - поставил косушки, выковырнул в стальную миску кусок засахарившейся смородины, принес с веранды мерзлый каймак.
   Яшчерэ вернулась и принялась заваривать. Все молчком, будто ниче и не было.
   Заварилось.
   Че с тобой было, аби?
   Хэ, малай, - засмеялась Яшчерэ, - ты че, забыл? Я ж все-таки старая бабка, меня земля зовет. Иногда вон как, видал? Сильно зовет. Будешь когда старый, сам узнаешь.
   А че, буду? - тут же воспользовался я моментом: бабку всегда надо ловить на таких вот оговорках, прямо спрашивать бесполезно, хрен че скажет.
   А куда денешься, малай. …Ну, не получилось, да и хрен с ним. - думал я, макая хлеб сначала в каймак, потом в хрустящую сахаром смородину. - Интересно, че это ее приплющило? Сердце, сосуды там какие-нибудь, давление? Или все же какие-то эдакие штучки… Че вот это значит - "земля зовет"?..
   Оказалось, умерла ее сестра, как мне показалось - младшая, и мне поручалось съездить туда, в поселок Усманова, и забрать какую-то "памятку", причем ее, "памятки", извлечение из жадных лап наследников предлагалось обставить чисто по-деревенски, то есть совершенно абсурдно - я должен был сначала куда-то заехать, в Усть-Багаряк, что ли, кого-то куда-то отвезти, кому-то что-то передать на словах, еще кого-то забрать и везти туда, где жила сестра, потом вернуть назад… Короче, полный пиздец.
   Подавляя нешуточное раздражение, прямо-таки жравшее меня изнутри, я взял лопату и вышел откапываться. Денек родился чудесный, словно мартовский - солнце не по-январски ощутимо грело, ни ветерка, и небо, небо - синее и глубокое, какое бывает только весной. За полчаса киданья снега я полностью отошел, и грядущая поездка перестала вызывать тяжелую злобную изжогу, мне даже стало интересно прокатиться по такой погоде, увидеть новых людей, как-то поучаствовать в их жизни.
   Вернувшись в дом, я тщательно набил в палмик инструкции и выехал.
   Есть прямая дорога, из Кунашака прямо до Каменск-Уралького, однако после позавчерашнего снегопада ехать по ней было жучковито, и я решил сквозануть в объезд: дольше, зато дорога всяко чистая. Выйдя на трассу, дал копоти и под "On every street" быстро добрался до Тюбука, там ушел направо, на Багаряк, и через час после выезда уже сигналил у ворот довольно быстро нашедшегося дома в Усть-Багаряке.
   Занавеска пошевелилась, и через неторопливую сигарету из калитки вышел круглый мишар лет шестидесяти, совсем не деревенского вида, в пальто и кожаном котелке с норковыми клапанами. Залез, причем с дверью обошелся прилично, не то что деревенские, привыкшие со всей дури ебашить калитками своих москвичей. Я почтительно, как положено младшему, поприветствовал мужичка, назвался и поинтересовался дальнейшим маршрутом. Мужик на профессорском татарском сказал, что покажет, а пока по главной. И мы поехали по главной. За нами увязались менты на бобике, но, как только на Т-образном перекрестке я взял налево, отстали.
   А здесь направо - ткнул пальцем мужик, едва мы выехали из Усть-Багаряка. - Проедешь?
   Я притормозил, посмотрел, куда он тычет пальцем и чуть не спросил, охуел он там или как. Перед нами лежала еще приличная по южноуральским меркам дорога, снег уже примяли на обеих полосах, а он предлагал мне свернуть на какую-то партизанскую лежневку, едва пробитую в целине чем-то типа Уралов, по крайней мере чем-то очень широким и на резине с громадным протектором. Прикинув возможности машины, я оценил вероятность проезда по видимому участку как мягко выражаясь невысокую.
   До леса - еще как-то там может быть… Но че там дальше, вдруг че, а уже не развернуться будет. Сядем.
   Дальше лучше будет. Поехали. - сказал мужик. Даже не уверенно, а… как будет превосходная степень от "уверенно"? И я вот тоже затрудняюсь. Короче - в тоне мужика не было даже намека на то, что он имеет дело хоть с какой-нибудь толикой вероятности; он словно видел сквозь лес или сам только что там проехал.
   Я прикинул про себя - лопата в багажнике есть; валенки тоже, больше полбака, деньги опять же - если че, пошлю этого уверенного за трактором. Телефон тут берет - вон, аж четыре палки, ну отъеду на километр, все равно должен брать…
   Ну, че. Поехали так поехали. Точно не сядем? - я попытался прибить мужику язык, чтоб потом обоснованно его виноватить, когда сядем и я стану отправлять его за подмогой. Мужик, гад, только глянул на меня, снисходительно ухмыляясь, и до меня дошло, что он мою гниловатую движуху видит наскрозь.
   Как рулить будешь, улым.
   Загорелись щеки и уши, и даже шея. Я попытался вспомнить, как давно я краснел в последний раз, не вспомнил, и с обреченной наглостью полез по этой трелевке, оказавшейся, впрочем, не такой уж и хреновой. Колеса проваливались в снег не везде, и неглубоко. Едва трасса скрылась за поворотом, я почувствовал себя героем Джека Лондона, из того рассказа, где мужик поперся один через тайгу за пятьсот километров. Вокруг расстилалась самая натуральная Северная Глушь - засыпанные снегом елки и сосны, заметенные кусты, едва заметная дымка в вечереющем стылом воздухе. Снег подкрашен; желтые, розовые, сиреневые тона, глубокие фиолетовые тени. Дорога шла вдоль речки Синары, все время поворачивая влево. Мне очень понравилось это зрелище, и я думать забыл о том, что хреновая дорога, и вообще - кто я, куда вообще еду, забыл все свои планы, что надо еще возвращаться… Я словно оказался один, посреди всей этой красоты - мужика не чувствовал вообще, словно рядом было пустое сиденье.
   Здесь встань - спокойно сказал мужик, и я послушно нашел место потверже и затормозил, по прежнему не вдаваясь в рассуждения. Встань так встань. Нам-то че.
   Мужик вылез и склонился над своими ботинками…Похоже, завязывает. - отрешенно подумал я, продолжая наслаждаться юконским ландшафтом. Тут он постучал костяшкой указательного пальца по капоту. Махнул - выходи, мол, присоединяйся. Я вылез и подошел, доставая сигареты.
   Не кури пока. - посоветовал мужик и поперся к лесу, перпендикулярно реке и дороге. Я стоял и глядел ему вслед, обратив внимание на брюки, заправленные в полусапоги…А-а. Вот он че наклонялся…