– Как жалко его! – сказал Бруно. – Такой молодой, а калека.
   Когда мальчики завернули за угол, Веньеро тихо заговорил:
   – Он такой же безногий, как мы с тобой. Зовут его Андреа Кучильо, и деревяшки у него поддельные. Ты знаешь, что значит «кучильо»?
   – Нет, – сказал Фелипе.
   – Это «нож» по-испански. Андреа получил такое прозвище за то, что при каждой ссоре хватается за нож. Он уже зарезал несколько человек, это говорил мой приятель Ванино, сын судьи Корво.
   – Так он бандит? – с ужасом прошептал Фелипе.
   – Ого, еще какой! Днем он нищий, а ночью – браво.[43]
   – Почему же он не на каторге? – удивленно спросил Бруно.
   – Хитер. Сер Корво сколько раз пытался поймать его с поличным, только никак не удается. Да он не один такой – Кучильо. Среди городских нищих – половина бандитов.
   С тех пор Фелипе со страхом обходил подальше церковную паперть, где сидел Андреа Кучильо.
   …Любили мальчики бродить по улицам, где представлялась возможность поглазеть на работу ремесленников. На каждой улице преобладало какое-нибудь одно ремесло. В ремесленных кварталах всегда было оживленно. Люди не хотели сидеть в тесных каморках и выбирались на улицу с орудиями производства.
   Вот переулок, где жужжат веретена в ловких руках прядильщиц. Женщины разговаривают о своих делах или поют песню, а тонкая ровная нить пряжи точно сама собой сбегает с прялки и наматывается на веретено. За углом стучат ткацкие станки: там пряжа превращается в бархат, сукно, тонкое полотно и другие дорогие материи, которые пойдут на одежду богачей. Сами ткачи одеты кое-как, в ветхие куртки и короткие парусиновые штаны. Неустанно работая челноком с утра до ночи, ткачи зарабатывали только на пропитание семьи, – где уж тут думать о нарядах…
   Вот новая улица, новое ремесло. Здесь портные. Они сидят на низких столах, поджав под себя ноги, и проворно работают иглой. Они шьют бархатные кафтаны для дворян, красные кардинальские мантии, солдатские мундиры, сутанеллы для школьников.
   В другом квартале мальчишки, глотая слюнки, наблюдали, как кондитеры варят конфеты. Сладкий фруктовый сироп выпаривался в медных луженых тазах, а потом густая липкая масса резалась на кусочки и раскладывалась для сушки. И если у Луиджи или Фелипе еще залеживался к этому времени кватрино, монетка переходила в карман кондитера.
   На улицах Неаполя всегда звучала музыка, слышались песни. Гнет испанцев был тяжел, но народ не может годы и годы жить в мрачном молчании, особенно если этот народ одарен от природы живым, веселым характером и редкой музыкальностью.
   Песни пелись разные, но больше всего было песен о любви и свободе. Высмеивались завоеватели-испанцы с их невыносимым самомнением и спесью. Народные песни предсказывали счастливое время, когда завоевателей прогонят с итальянской земли…
   На площадях и рынках звенели мандолины и лютни. Иной музыкант был настоящим виртуозом, и под его искусными пальцами струны рассказывали о радости и горе, о любовной тоске, пели о свободе…
   Насколько шумными и оживленными были христианские кварталы Неаполя, настолько пустынными и молчаливыми выглядели переулки гетто – европейской части города.
   В первом столетии нашей эры евреи, изгнанные из Палестины римскими завоевателями, расселились по многим странам Европы. Они жили в Англии, Германии, Польше, Испании, Италии… Но нигде они не смешивались с местным населением, и происходило это не только по их воле. Христиане боялись соперничества с искусными еврейскими ремесленниками, с еврейскими купцами, а попы и монахи искусственно раздували религиозную рознь. И потому во всех христианских странах издавались суровые законы против евреев, ограничивавшие их права. И все же евреев терпели, потому что знать и даже правители государств могли занять у них денег в трудную минуту.
   Евреям разрешалось жить только в гетто, и эта часть города отгораживалась от христианских кварталов. Ворота, ведущие из гетто, запирались на ночь. Еврею, оказавшемуся ночью в христианских кварталах, грозила серьезная кара. Больше того: и в дневное время еврей, оставляя гетто, должен был иметь на одежде особый знак, указывающий на его национальность. Обычно это была желтая нашивка.
   Всюду гонимые и притесняемые, евреи не могли относиться к христианам дружелюбно. Это испытали на себе Фелипе и Луиджи, когда забежали в гетто, воспользовавшись отсутствием привратника.
   Безлюдье и тишина еврейских кварталов поразили мальчиков, только что оставивших позади веселый шум и гомон ремесленной улицы. Редкие прохожие в длинных одеждах, в черных ермолках смотрели на мальчиков с ненавистью.
   Фелипе и Луиджи опрометью бросились назад. Когда они миновали ворота, им показалось, что они побывали в сказочном сумеречном царстве…
   Лишь только солнце склонялось к закату, улицы Неаполя пустели. Умолкали мандолины, прекращались песни. Крестьяне спешили возвратиться в деревни, торговцы уносили нераспроданные товары, ремесленники перебирались в дома, еврейские менялы[44] торопились укрыться в гетто, горожане прятались по домам и закрывали двери на хитроумные запоры, монахи расходились по монастырям.
   После захода солнца одни только испанские солдаты ходили по улицам, бряцая оружием и останавливая каждого прохожего, имевшего неосторожность встретиться с ними в ночной час.

Глава восьмая
Школа

   Занятия в пансионе Саволино начались утром в понедельник 5 сентября 1558 года. Ученики победнее приходили пешком. Дети дворян и богатых купцов являлись в каретах, сопровождаемые слугами. Слуги эти в учебное время жили в пансионе, ухаживая за молодыми баричами. Они одевали и причесывали их по утрам, сопровождали на прогулках, прислуживали за столом, вечером укладывали в постель.
   Принарядившийся Джузеппе Цампи встречал учеников у входа. Каждому приходящему привратник задавал неизменный вопрос:
   – Не появился ли Иисус Христос в Неаполе?
   Знакомыми коридорами ученики проходили в классную комнату – большое помещение, уставленное столами. Там Джакомо Саволино отмечал в матрикуле[45] каждого вновь появившегося и поздравлял его с началом учебного года.
   На стенах класса висели дощечки с крупно написанными латинскими пословицами. Предполагалось, что пансионеры будут запоминать латинские слова и применять на деле житейскую мудрость пословиц.
   Но вот пансионеры расположились на прошлогодних местах; новичков рассадил содержатель пансиона. Дядя поместил Фелипе рядом с Луиджи Веньеро, который обещал помогать другу на первых порах его школьной жизни.
   Все было готово для начала занятий. Джакомо Саволино встал и, перекрестившись, промолвил гнусаво-благочестивым голосом:
   – А теперь, юные братия мои, пройдемте в капеллу[46] и вознесем хвалу Господу, сохранившему ваши телеса и души, дабы вы сподобились принимать духовную пищу, которую станут преподносить вам наставники и учителя ваши…
   Фелипе бросил недоумевающий взгляд на дядю, тот в ответ незаметно подмигнул ему и тотчас принял строгий вид. Воспитанники гуськом потянулись за Саволино в небольшую капеллу, стены которой какой-то неумелый художник расписал изображениями святых. Алтарь[47] находился на небольшом возвышении. У стен стояли светильники с ярко горевшими восковыми свечами. Пахло ладаном.
   Когда молящиеся расселись по скамейкам и успокоились, перед ними появился дон Базилио Беллука, высокий плотный монах в белой пелерине поверх черной рясы, с большим серебряным крестом в руке.
   – Benedicat Deus![48] – звучно провозгласил он начало мессы.[49]
   – Аминь! – пропел в ответ ученический хор.
   Фелипе рассеянно крестился, но мысли его были далеко. Он вспоминал родную деревушку, бедный домик у подножия Чикалы, ему представлялся отец, работающий в саду, мать у кухонного очага.
   «А что делают ребята? – думал молодой школяр. – Наверное, забрались за арбузами к дедушке Амброзио, он долго спит по утрам».
   И в эту минуту привольная жизнь среди природы показалась Фелипе привлекательнее всех наук.
   Обедня шла. В углу капеллы молилась синьора Васта. У порога в припадке религиозного усердия распластался на полу старый Джузеппе Цампи.
   Месса кончилась, дон Базилио благословил верующих, и все потянулись из часовни, бережно перешагивая через распростертого Джузеппе Цампи. Напрасно старик умолял наступать прямо на него, просьбы не действовали. И только Луиджи Веньеро доставил старому безумцу утешение. Расшалившись, он толкнул Фелипе, и тот полетел на спину Цампи. Старик охнул, по привычке обругал баловников, но спохватился и принялся благодарить Господа за ниспосланное страдание.
   Пансионеры снова собрались в классе. Появилась синьора Васта с пачкой потрепанных учебников латинской грамматики. Книги ценились дорого, и один учебник выдавался на трех-четырех учащихся. Старший в группе отвечал за сохранность книги.
   Бумагу экономили, и в школах писали на гладких вощеных дощечках деревянными палочками – стилями. После того как ученик исписывал дощечку, он тупым концом стиля затирал написанное, и можно было начинать снова. Такие дощечки синьора Васта раздала всем ученикам с наказом беречь их. Получил дощечку со стилем и Фелипе.
   И только когда закончились все приготовления к занятиям, в класс вошел преподаватель латинского языка, лиценциат[50] Эрминио Гуальди. Это был маленький человек с важной осанкой, с короткими черными волосами и выбритой на голове тонзурой.[51] Тонзура служила признаком принадлежности к духовному или по крайней мере к ученому сословию. Человека с тонзурой уважали, нелегко было получить право носить ее.
   В школах наказания были так часты, что про образованного человека говорили: «Он вырос под розгой учителя».
   Розгу часто заменяла ферула, длинная линейка из крепкого дерева. Этой линейкой учитель бил нерадивых учеников по рукам, но доставалось и другим частям тела.
   Дон Эрминио держал в одной руке учебник, в другой – ферулу.
   После того как была прочитана по-латыни молитва, начался урок. Не обращая внимания на новичков, лиценциат стал продолжать изучение грамматики с той страницы, которую задал учить на каникулы.
   – Маринетти, ответь, какая часть речи слово «arma».[52]
   – «Arma» есть имя существительное, собирательное, среднего рода, множественного числа.
   – Правильно, садись. Биччи, почему слово «arma» среднего рода?
   Биччи, худенький, бледный мальчуган с рыжими волосами, вскочил и, боязливо глядя на учителя, забормотал:
   – Потому… потому что… имена… все имена…
   – Полным ответом! – рявкнул лиценциат.
   – Имена существительные… оканчивающиеся… во множественном числе… на «а»… все без исключения среднего рода.
   Гуальди, при первых словах Биччи приподнявший ферулу, опустил ее на кафедру.
   – Так. Назови производное от «arma» сложное имя!
   – Armiger… Armiger… – зашептали соседи.
   Но запуганный Биччи не слышал подсказок.
   – Подойди сюда, Биччи… Еще поближе, – со зловещей любезностью приглашал дон Эрминио. – Ты, видно, летом полагался больше на милость святых, чем на собственное усердие. Милость святых, конечно, велика, но латынь они за тебя учить не будут!
   Когда дрожащий мальчуган протянул ладонь левой руки, раздался полновесный удар. Сдерживая слезы, Биччи вернулся на свое место, а лиценциат наставительно разъяснил:
   – Из слов «arma» – «оружие» и «gero» – «носить» составляется слово «armiger» – «оруженосец». Вот что ты должен запомнить, друг мой Биччи, отныне и во веки веков!
   Урок продолжался.
   Фелипе шепотом спросил товарища:
   – А как же с нами, новичками?
   – С вами будет заниматься кто-нибудь из старших учеников, пока вы не догоните остальных.
   Фелипе облегченно вздохнул. Знакомство со страшной ферулой дона Эрмйнио отодвигалось.
   Следующим уроком было пение. Пение считалось важным предметом, потому что большинству учащихся предстояла духовная карьера. Пение преподавалось только церковное.
   Кантор[53] Рикардо Польяна принес большой кожаный футляр. Он положил его на ближайший к кафедре стол и извлек оттуда виолу[54] и пучок розог. Постаравшись придать своей добродушной физиономии свирепый вид, большой рыхлый дон Рикардо помахал в воздухе пучком розог и положил его на кафедру. Фелипе с удивлением заметил, что ученики втихомолку пересмеивались, как будто грозное предупреждение кантора их не испугало.
   – Сегодня будем разучивать псалом[55] «Блажен муж», – неожиданно тонким для его грузной фигуры голосом объявил дон Рикардо.
   Он вынул из футляра несколько листочков и роздал ученикам. В глазах у Фелипе зарябило от непонятных линий, кружков, крючков и закорючек. Под линейками были написаны слова на латинском языке.
   Фелипе толкнул товарища в бок:
   – Что это такое?
   – Ноты псалма, который будем разучивать. Видишь ли, каждая нота означает определенный звук…
   Но тут на них шикнул учитель, и Веньеро оборвал объяснение.
   – Луиджи, а я как? – шепнул Фелипе.
   – Ничего, – усмехнулся Веньеро. – Делай вид, что поешь, да пошире раскрывай рот.
   Дон Рикардо настроил инструмент и, поставив его между колен, провел смычком по струнам. Фелипе никогда не слышал игры на виоле, и мягкий звучный тон инструмента ему понравился. Кантор проиграл мелодию псалма.
   – Теперь смотрите в ноты и пойте за мной.
   Фелипе понял, почему ученики дона Рикардо не испугались принесенных им розог. Польяна всецело увлекся игрой и пением. Услышав неправильную ноту, он только бросал полусердитый, полуумоляющий взгляд на виновника. Чтобы наказать его розгой, приходилось прервать мелодию. Это превышало силы дона Рикардо. Но одного проступка не прощал кантор – это равнодушия к преподаваемому им предмету. Достаточно было заметить ученика с закрытым ртом, как дон Рикардо приходил в ярость. Он с шумом бросал виолу на стол, хватал розги, и тут уж не помогали мольбы о прощении.
   Предупрежденный приятелем, Фелипе благополучно миновал опасные рифы и отмели. Одаренный прекрасной памятью и хорошим слухом, он внимательно вслушивался в звуки виолы и слова псалма, и к концу урока его звонкий голос уже смело вливался в общий хор.
   Продолжительность урока не была строго установлена, она зависела от настроения учителя, его добросовестности и выносливости учеников. Уроки латинской грамматики и пения продолжались часа четыре – до обеденного перерыва.
   На обед собрались в обширной полутемной столовой, где на рассохшихся дубовых панелях были вырезаны плоды и фрукты, разнообразная дичь, большие рыбы.
   Сервировка стола отличалась разнообразием, так как каждый пансионер, по условию, являлся со своей посудой. Поэтому на столе рядом с фарфоровыми тарелками и серебряными кубками можно было увидеть простые глиняные миски и кружки небогатых учеников.
   За столом прислуживали лакеи знатных воспитанников. Синьора Васта рассчитала, что выгоднее приплачивать слугам учеников, чем нанимать своих лакеев.
   Рыба в самых разнообразных видах, макароны, фрукты, легкое виноградное вино – вот из чего по преимуществу состоял стол пансионеров Джакомо Саволино.
   После обеда был двухчасовой отдых, во время которого можно было по желанию спать, гулять или развлекаться, а потом старшие ученики шли в класс изучать риторику и диалектику. Новичкам там нечего было делать, и их усадили в дортуаре заниматься латынью под руководством Альфонсо Маринетти. Мальчишки облегченно вздохнули, когда увидели в руках своего нового наставника не грозную ферулу, а просто указку.
   – Сегодня мы с вами будем учить «Pater noster»,[56] – сказал Маринетти.
   – Маэстро,[57] я знаю «Pater noster», – заявил Фелипе, которого этой молитве обучил крестный отец.
   Юноша улыбнулся.
   – Не зови меня так торжественно, – сказал он. – Ведь я твой товарищ и для тебя просто Альфонсо.
   Альфонсо Маринетти был единственным сыном небогатого купца, погибшего на море во время схватки с пиратами. В те времена купцам часто приходилось браться за оружие, защищаясь от разбойников во время торговых поездок. Убитая горем вдова не захотела, чтобы Альфонсо унаследовал профессию отца, и мечтала о духовной карьере сына. Последние крохи состояния она тратила на образование мальчика.
   Лучший ученик в пансионе, высокий красивый Альфонсо Маринетти не зазнался от постоянно расточаемых ему похвал. Высшими добродетелями человека он считал справедливость и скромность. Младшие товарищи обожали Маринетти, его слово было для них законом и значило больше, чем распоряжения учителей.
   За немногие дни, проведенные в пансионе, Фелипе всей душой привязался к Маринетти, и ласковые слова старшего товарища обрадовали его.
   Маринетти дал Фелипе листок пергамента, на котором были написаны латинские слова молитвы. Должно быть, этот листок послужил прописью не одному школьному поколению, так он засалился, некоторые буквы читались с трудом, другие совсем стерлись. Фелипе усердно принялся копировать пропись.
   В таких занятиях провел свой первый школьный день Фелипе Бруно.
   …Шли дни и недели, и Фелипе все больше привыкал к школьным порядкам, реже вспоминал о доме, о сан-джованнских ребятах.
   Учителя заметили способность и усердие маленького ноланца и не раз ставили его в пример другим.
   Но товарищи не завидовали Фелипе. Какое-то особое обаяние было в этом веселом, общительном мальчугане с открытым взглядом синих глаз, с темными волнистыми волосами, с заразительной улыбкой на красивом, смуглом лице. Фелипе охотно готовил уроки, но не отказывался принять участие в шалостях, затеваемых товарищами.
   Вдвоем с Луиджи Веньеро они задумали подшутить над доном Бенедетто Колли, учителем итальянского языка.
   У старого монаха дона Бенедетто случались сердечные перебои, и он натирался валерьянкой. Помогало ли это больному – неизвестно, но, когда он шел по улице, к нему сбегались коты со всей округи. Задрав хвосты трубой, серые, черные, пестрые, белые коты кружились вокруг дона Бенедетто, старались лизнуть подол его сутаны и покорно принимали пинки, которыми награждал их рассерженный монах.
   Коты оставляли дона Бенедетто только у пансионского порога. Кружком рассевшись на ступеньках крыльца, они чинно поджидали возвращения своего любимца. Но в доме к нему бросалась пансионская кошка Тута и ходила за учителем по пятам.
   Незадолго перед появлением монаха в пансионе Луиджи и Фелипе прицепили к шее Туты кусок жирной колбасы, завернутый в бумагу. На бумаге было написано:
   «Эту колбасу я подношу дону Бенедетто Колли в знак уважения и преданности, и да придется она ему по вкусу! Тута».
   Дон Бенедетто появился в классе и начал урок, а кошка терлась у его ног, шурша свертком. Отвлекаемый непонятным шорохом и обиженный невниманием слушателей, монах приказал одному из учеников унести кошку. Но, заметив на ее шее сверток, он, на беду, заинтересовался им.
   – Что там такое?
   Развернув сверток, он с отвращением отшвырнул колбасу: не в пример большинству монахов дон Бенедетто не был чревоугодником и принимал самую умеренную пищу.
   – Тут что-то написано, – сказал монах и протянул бумажку ученику. – Прочитай!
   И тот под громовой хохот класса прочитал обращение кошки Туты к дону Бенедетто Колли.
   Учитель обиделся:
   – Ах, дети, дети! Значит, вы считаете меня обжорой, способным нарушить уставы святой церкви…[58] Вы полагаете, что из-за временной услады желудка я обреку себя на адские муки? Придется донести о вашем недостойном поведении падре[59] Беллука…
   Услышав грозное имя Беллука, духовника пансионеров, ученики опустили голову. А испуганные Луиджи и Фелипе, не ожидавшие, что их шалость встретит такое суровое осуждение, вскочили.
   – Простите нас, маэстро! – воскликнул Луиджи. – Мы не подумали…
   – Молодость опрометчива, старость снисходительна, – наставительно молвил монах. – Я вас прощаю, а вы о своем проступке доложите синьору Саволино, и пусть он поступит с вами, как сочтет нужным.
   – Старый лицемер, – сердито прошептал Луиджи, садясь. – Тоже простил, называется.
   Зная, что дон Бенедетто проверит, выполнен ли его приказ, приятели после урока сообщили о происшедшем синьору Джакомо.
   Саволино с трудом удержался от смеха, слушая рассказ Луиджи. Но оставить без наказания поступок ребят он не мог. Старый святоша Колли раззвонит об этом по всему городу, и репутация пансиона пострадает.
   – Да, негодники, вы совершили серьезное преступление, – сурово молвил Джакомо. – Вы жестоко оскорбили благочестивого дона Бенедетто и должны понести соответствующую кару. Ты, Бруно, – обратился он к племяннику, – в течение трех вечеров будешь перед сном читать вслух по сорок раз «Pater noster». И боже тебя сохрани ошибиться в счете: отец наш небесный не простит тебе такого греха.
   Довольный, что так легко отделался, Фелипе опустил голову, чтобы дядя не прочел радости на его лице. А Саволино, глядя на лукавое лицо Луиджи, думал о том, как бы почувствительнее задеть самолюбие шалуна. Взор Саволино упал на длинные волосы мальчугана, красиво ниспадавшие на его плечи. Своей прической Луиджи очень гордился, берег ее и на ночь укладывал волосы в шелковую сетку, чтобы они не путались. И содержателю пансиона пришла в голову мысль.
   – А ты… ты, Веньеро, – строго сказал он, – ты в воскресенье пойдешь слушать мессу в церкви Санта Мария Инкороната… и пойдешь без шляпы с сеткой на волосах.
   Луиджи меньше испугался бы, если бы оказался в клетке свирепого льва.
   Как?! Пойти по оживленным воскресным улицам в самую аристократическую церковь города с сеткой на голове, появиться перед насмешливыми взглядами синьор и синьорин… Да ведь они примут его за неряху-щеголя, забывшего скрыть от публики ухищрения, которыми он поддерживает красоту волос?!
   – Нет, нет! – Луиджи, рыдая, упал на колени. – Все, что угодно, только не это, дорогой, добрый синьор Саволино! Я буду читать «Pater noster» неделю… месяц… целый год!
   Джакомо, увидевший, что его удар метко попал в цель, остался непреклонным.
   – Ты не отделаешься чтением молитв, – сказал он. – Если я назначил такое наказание Бруно, так только потому, что это его первая шалость. А ты… Признайся, что ты был зачинщиком!
   Луиджи признался, потому что это было правдой, но и признание не смягчило синьора Джакомо.
   – Чтобы ты не сплутовал и не сбросил сетку по дороге, – добавил содержатель пансиона, – я сам поведу тебя в церковь.
   Луиджи Веньеро пришлось совершить прогулку в церковь с сеткой на обнаженной голове, и самые его худшие опасения оправдались: он полной мерой испил чашу стыда.

Часть вторая
Любовь

Глава первая
Шесть лет спустя

   Новый, 1564 учебный год начался в пансионе Саволино обычным порядком. Учеников встречал сильно постаревший, но еще бодрый Джузеппе Цампи. Протекшие годы не уменьшили веры старика в близкое пришествие Христа, и привратник по-прежнему задавал каждому прибывающему свой неизменный вопрос.
   Пансионеры спешили в классную комнату, там их приветствовал и отмечал в списке невысокий крепкий юноша с правильными чертами лица, с приветливыми голубыми глазами и чуть пробивающимися усиками. Это был Фелипе Бруно.
   Прошедшие шесть лет сильно отразились на здоровье Джакомо Саволино. Он так располнел, что ему трудно стало передвигаться, и он почти весь день проводил у себя в кабинете. Оторванный от привычных забот, старик пристрастился к чтению. Его любимыми книгами были описания путешествий, философские и исторические труды.
   Отрываясь от чтения, синьор Джакомо думал:
   «Ведь вот судьба-то! Беря на воспитание Фелипе, я хотел облагодетельствовать семью Бруно, а выходит, благодеяние получил сам. С тех пор как пансион окончил Маринетти, а этому будет уж два года, все дело, если говорить по правде, упало на плечи Фелипе. Ах, что это за помощник, прямо божье благословение!..»