СЦЕНА НА МОСТУ – 1 (житель дома): «В тот (на самом деле – на следующий) весенний (летний) день Нина должна была улететь в США» (в Мексику).
   «Нина посмеялась над этой просьбой (остаться) и, помахав ему на прощанье, стала спускаться по лестнице. И тогда Володя достал из кармана пистолет и выстрелил сначала в Нину, затем себе в висок… Володя умер в больнице на следующий день».
   СЦЕНА НА МОСТУ – 2 (житель дома): «– Ты останешься со мной.
   – Дурак ты, дурак!
   – Я тебя не пущу!»
   СЦЕНА НА МОСТУ – 3 (житель дома): «В старших классах между ними возникла трепетная, стыдливая, поглотившая их целиком любовь. Когда отец получил назначение в Мексику, Нина сказала об этом Володе.
   – И ты уедешь? – еле вымолвил он, не представляя себе предстоящей разлуки.
   Два дня (между назначением и отъездом прошло не меньше полутора месяцев) юноша уговаривал Нину остаться, но та была непреклонна. Накануне отъезда Володя позвонил ей и предложил встретиться на Большом Каменном мосту – месте их обычных встреч (трудно поверить, влюбленные любят скверы и безлюдные переулки), обе семьи жили неподалеку, в знаменитом доме на набережной (неправда, Шахурины жили на улице Грановского, теперь Романов переулок).
   – Мы должны бежать, – говорил Володя. – Я все обдумал, поедем на Урал или в Сибирь, буду работать на военном заводе…
   – Ни в какую Сибирь я не поеду, – заявила Нина. – Это бред, завтра я лечу с родителями в Мексику, – и отвернулась (авторы в меру фантазии пытаются объяснить, почему Шахурин выстрелил в затылок).
   И тут он выхватил из кармана трофейный «вальтер» и нажал на курок. Грохнул выстрел, Нина упала. Следующую пулю он тут же пустил в себя…»
   СЦЕНА НА МОСТУ – 4 (литератор, житель дома): «О предстоящем убийстве многие догадывались (почему?). Володя слыл мальчиком безотлагательным, способным на любые крайние поступки» (придумано спустя лет сорок, чтобы добавить психологической тонкости. Что еще можно присочинить задним числом про четырнадцатилетнего мальчика, разворотившего череп однокласснице?!).
   СЦЕНА НА МОСТУ – 5 (литератор, антисталинист): «Не говоря ни слова, Володя начал судорожно расстегивать вельветовую куртку. От рывка верхняя пуговица отлетела в сторону. Распахнув полу, он вырвал из внутреннего кармана цеплявшийся за швы пистолет, блеснувший на солнце вороненой сталью дула.
   – Смотри – это «вальтер»! Он заряжен. Патрон в стволе. Если не согласишься остаться, будет плохо… прямо сейчас.
   – Сумасшедший!!.. Идиот! Что ты рвешь мне душу!? Прекрати паясничать!
   – Будешь так говорить – убью!..
   – Попробуй… если можешь.
   – Стой, кому говорю!! – жестко окликнул парень, увидев, что девушка повернулась к нему спиной и снова двинулась вниз.
   Услышав окрик, она обернулась, и в этот момент раздался выстрел. В красном (цвет писарчук выбирал с умыслом) пиджачке, чуть ниже левой, уже успевшей сформироваться груди (самое время обратить внимание на это) взорвалась аккуратная дырочка, мгновенно окрасившаяся в бордовый, почти до черноты, цвет. Девушка еще успела удивленно взглянуть на дымок из дула и рухнула на ступеньки.
   Сделав несколько резких шагов вниз по лестнице, подросток опустился перед ней на колени и пристально взглянул в открытые и уже безжизненные глаза.
   – Нина! Ниночка! – он выронил из рук оружие, наклонился к ней, ухватил за плечи и затряс».
   «Выронил из рук оружие… и затряс»… Я немного подумал еще про все эти блевотные взрывающиеся бордовые дырочки на красных пиджачках и дымки из блестящего вороненой сталью дула…
   – Когда их нашли, пистолет мальчик держал в руке? Спустя несколько мгновений я понял, что не услышал ответа, и слишком поздно поднял глаза – старухи успели переглянуться, мне показалось, что этот вопрос неприятен, недопустим, и я сам тотчас стал им неприятен, словно упомянул о близкой смерти, внучке-алкоголичке и ночном недержании мочи.
   – А кто-нибудь своими глазами видел, как все это происходило?
   Я уже не существовал. Закипал чайник, осталось печенье? – старухи отворачивались от погон, проступивших на моих плечах, от скрипа протокольного пера, и даже универсальное средство поощрения межчеловеческого общения – сто долларов США – не показали бы здесь своей животворящей силы.
   Я потянулся за курткой:
   – А где похоронены дети?
   – Шахурин на Новодевичьем. Нина… Кажется, тоже? Елизавета Петровна!
   – Так Уманский урну с Ниной прямо из крематория в аэропорт повез, она с ними и разбилась, когда летели в Мексику… Над Атлантическом океаном.
   – Да что вы говорите, он через два года разбился! Когда в Коста-Рику летел…
   – Ой, да я не знаю тогда. Не поймешь, что спрашивают, одно, другое…
   – А Барышенкова и Галька Лозовская говорили, что Шахурина мать, Софья Мироновна, урну с Ниной к Володе в могилу захоронила…
   Я совершил прощальный облет экспозиции: от примуса до чучела орла – одна из старух плелась за мной с необходимыми пояснениями, бульдозером сгребая меня на выход.
   – А вот это? – указал я на высокую помоечную тумбочку.
   – Радиола. Уманский, кстати, из Америки привез. И выдавила за порог. Я вздохнул: до свиданья. Старуха – вот мы и одни – без всяких пауз, глядя мне в кадык, сообщила заключительные сведения:
   – Хмельницкий всем говорит, что Константин Александрович привез сорок радиол и раздал нашим генералам. А вы ему не верьте. Я ничего не боюсь. Я прошла всю войну. Их убили. Просто сумели отвертеться, – и захлопнула дверь.
   Я парализованно постоял и вдруг замерз, быстро выбрался из подъезда, аркой вышел на улицу и, вздрагивая от холода, сквозь метель и февральский безнадежный мрак побрел по Большому Каменному мосту до метро «Боровицкая». Только раз оглянулся на бывший Дом правительства, улица Серафимовича, 2, над которым огненным колесом с тремя спицами крутилась реклама «Мерседеса», но даже взгляда не бросил на лестницу, где Шахурин расстался с Уманской. Старуха могла сойти с ума, старуха – это не свидетель по существу, это неприятные мелочи.
   Худшее, что с нами могло произойти, если у этого самоубийцы Ромео не нашли в руке пистолета.
   И я на несколько вздохов забыл, что лечу навстречу неизбежной смерти. И поспешил по затоптанному снежному днищу подсвеченной рекламой тьмы.
   Первая игуменья Новодевичьего монастыря Елена Девочкина похоронена в землю рядом с двумя своими келейницами. Когда на колокольне бьет полночь, камень, накрывающий могилы, сваливается набок и женщины встают из гробов. Посмотрев в сторону дома, тепла родной подушки, на келью, давно невидимую обыкновенному глазу, мертвые кланяются четырем сторонам света, поднимаются на монастырскую стену и ходят по ней некоторое время, словно охрана. Девочкина выделяется золотым нагрудным крестом – он блестит, и мантия ее длиннее, чем у келейниц.
   Это происходит именно светлыми ночами, но все-таки не каждую светлую ночь. Я уверен, монахини выходили из могил чаще, когда в Москве еще не было трех миллионов автомобилей, жители не встречали на картофельных полях сгусткообразных пришельцев с красных планет и не фотографировали с балконов огненные шары, двигающиеся по странной угловатой траектории со скоростью, в восемь раз превышающей звуковую, когда гвозди «чакры», «мантры», «клонирование» и «одновременно достигаемый мультиоргазм» еще не прибили людей к нашему времени, как бабочек и жуков в сувенирные коробочки.
   Почва, глина Новодевичьего (назовем так условно, для выразительности; строго говоря, советское, «новое» кладбище засеяли на месте прудов, примыкающих к южной стене снаружи, вне монастыря) – подходящее место для пепла красавицы Уманской. Что еще Новодевичий монастырь, как не история разных девушек, вернее – конец их телесных историй.
   Если взглянуть поверхностно, монастырь схож биографией с Большим Каменным мостом – совпадают дни рождения и расцвет при царевне Софье. Два века в Новодевичий селили вдовых цариц и невезучих царевен, сама Софья не увернулась и догорала здесь. Петр I, подозревая сестру в рассылке крамольных писем, повесил мятежных стрельцов на зубья монастырской стены напротив ее окон у Надпрудной башни – два раза по двести человек, – чтобы царевна крепко задумалась о продолжении почтовых романов.
   В правление Ленина и императора в монастыре открыли «музей раскрепощения женщины», и могилы трех тысяч граждан, заслуживших похороны в монастырской ограде, распахали, не тронув сотню идеологически близких или безвредных; все остальные, как пишут в рифму и напевают самодеятельные поэты, пенсионеры-коммунисты, стали травой, росой и межзвездной пылью напрямую, без промежуточных лживых остановок.
   Иконы монастыря, и в особенности фрески Смоленского собора, как указано в путеводителе, «утверждают тему „Москва – третий Рим, а четвертому не бывать“, – средневековая теория, смысл которой мне неизвестен.

Смотрящий

   Не люблю кладбища, старые, новые, никакие – лазить среди оград…
   У ворот каменного города у южной стены Новодевичьего меня ожидала торговля пластмассовыми цветами, пьяный самодеятельный экскурсовод маршрута «фигуристы-хоккеисты», два хохла с соломенными чубчиками, жалевшие двадцатку на схему.
   – Браток, где могила Хрущева?
   И за воротами – двадцать семь тысяч захоронений.
   Я купил карту с мелкими, как на тюремной записке, буквами – моих клиентов среди двухсот востребованных публикой могил не оказалось. Я заслонил кассирше белый свет и улыбнулся омерзительно даже для самого себя.
   Кассирша достала из сейфа толстую книгу в бережливой газетной обертке.
   – Це, че, шэ, Ша… Шахурины, так – первый участок. Вам, значит, от ворот по центральной аллее… Вдоль первого партийного ряда. До аллеи военных, и все, что будет до стены и назад к секции «Коминтерн» – все ваше. Походите, самому можно найти. Знаете хоть, урной или трупом? Вы родственник? – Она подождала, что я уберусь, и вздохнула, готовясь послать куда подальше пьяного идиота.
   – Я могу у вас еще что-нибудь купить. Вот эту книгу могу. Мне не нужны могилы. Мне нужен человек, который знает все.
   На куске бумаги, выброшенном из окошка, под телефонным номером она написала «Кипнис»:
   – Вот все у него и купите.
   Обмен прошел беззвучно, сопровождаясь лишь жестами и переменами в выражении глаз. Соломону Кипнису нравилось, что я быстро достал деньги и не спрашивал, почему за книгу о захоронениях такая цена. Тихий, лысоватый, скорбно-степенный исследователь Новодевичьего кладбища удовлетворенно кивнул мне в прихожей хрущевки в Сокольниках и замер: он вдруг понял, что этим не кончится. Хотя я не походил на неприятность.
   – Вы… что-то?..
   – Нужна ваша консультация.
   – Пройдите.
   Я прервал землеройную работу – на столе Кипниса в комнатке (шахтном забое, келье) лежала развернутой газета «Завтра». Я бросил взгляд на первую полосу – там поместили одну из Главных фотографий. После приема в честь Победы император (единственный светлый мундир среди темной молодой широкогрудой массы, усыпанной орденской чешуей) сфотографировался со своими победоносными маршалами, генералами, адмиралами – ряды страшной, завораживающей силы, теперь трудно поверить в ее существование.
   – Потрясающе! Потрясающе! – повторял Кипнис, вслед за мной глянув на газету.
   Под фотографией редакция поместила подпись «Наш актив». Я перевел глаза на вязаные носки Соломона Ефимовича, подшитые кожей, и не знал, что сказать. «Завтра» последовательно раскатывала «еврейский вопрос», колеблясь от геополитических высот до страстей коммунальной кухни.
   – Потрясающая… концентрация людей, лежащих на Новодевичьем, вот это фото. Готовлю переиздание. Название уже придумал, только не знаю, удачное или нет. «Семь гектаров советской эпохи». Мне кажется, удачное. Это мое мнение. Аяс ним считаюсь. Что вы хотели узнать? Вы, кажется, сказали по телефону – родственник Константина Александровича Уманского?
   – Да.
   – Последние родственники Уманского умерли сорок лет назад, я занимался этим вопросом.
   Я споткнулся, но не поменял масть:
   – Я двоюродный племянник, – мы улыбались друг другу по-волчьи, пастью, – Дмитрий Анатольевич Камышан. Я приехал из Львова.
   – А-а, да-да. Я слышал про вас, – легко обрадовался Кипнис и шевельнул кое-какие записки на столе. – Ведь это вы передали фотографии дяди в харьковский музей Холокоста? Заслуженный учитель РСФСР…
   – Точно.
   – Инвалид второй группы. Семьдесят пять лет. А выглядите моложе… Я только не понял: почему музей Холокоста? Вы что же, верите, что вашего дядю устранил НКВД за связи с еврейским комитетом?
   Кипнис еле дождался пенсии, чтобы ничто не отвлекало от изучения «новодевичьих» могил, больше его не интересовало ничего; даже государство отшатнулось и позволило безвредному червю протиснуться к мертвым; он ничего не боялся; присев за свой стол, он смотрел на меня с безучастием профессионала или человека, живущего на покоренной вершине; он не представлял, насколько мы близко.
   – Я интересуюсь ситуацией июня 1943 года. Шахурин и Уманская. У меня появились вопросы по вашей теме.
   – В общих чертах я знаком с этой историей. Шахурины и Уманские похоронены на Новодевичьем. Что за вопросы?
   – Девочку убили третьего июня во второй половине дня. Отец с матерью четвертого июня вылетели в Мексику. Получается, дочь они не хоронили. Кто хоронил? Где? Могла урна с прахом Нины оказаться в могиле Шахурина? Почему Нину сожгли так быстро? Вряд ли хватило времени, чтобы провести вскрытие тела по всей форме. Шахурин еще не умер, следствие только началось, а Нину уже сожгли. Зачем вообще девочку повезли в крематорий? Какая была необходимость жечь, если, конечно, Уманский не забрал урну в Мексику…
   – Или если не было необходимости что-то скрыть, – скрипнул Кипнис. – Я заметил, вы рассматриваете эту историю под определенным углом.
   – Некоторые люди… не верят, что на мосту все произошло так, как всем хорошо известно.
   – Кто вы?
   Прием у врача обязательно доходит до точки, когда врачу уже все ясно, но он продолжает: присядьте и вытяните руки вперед, нагнитесь и раздвиньте ягодицы, – следуя правилам до последнего пункта, и ты послушно продолжаешь показывать и отвечать избыточно подробно чистую правду, потому что с детства запомнил: иначе доктор не сможет помочь, а больше надеяться не на кого, – доверяешь изнанку, вываливаешь срам, откуда нам знать, что понадобится для спасения, – он сам выберет.
   – У каждого события в прошлом есть смотрящий… Вот вы – смотрящий за Новодевичьим. А мы новые смотрящие по этой ситуации на мосту.
   – Вы не один?
   – У меня есть партнеры. Можно сказать, брат. Вернее, братья. Как бы семейный бизнес. Хотя можно сказать – я один. Еще один, – я показал на потолок, – пишет фон.
   – Насколько я вас понимаю, сейчас у этих смертей имеется, как вы выражаетесь, смотрящий. Но вас по каким-то причинам это не устраивает. То есть речь идет о некоторым образом смене?
   – В общем, да. Да.
   – И вам… И тем, кто согласится вам помогать… будут противодействовать?
   – Не знаю. Как пойдет. – И я скучно добавил: – Ну, в рамках естественного течения времени.
   Должен ветер ударить в окно тополиной веткой, донестись раскат грома, луч света упасть на коричневую фотографию родителей – но ничего не произошло, два мальчика на пятом этаже продолжали меняться солдатиками.
   – Я вам позвоню, – сказал Кипнис. Еще он сказал:
   – Ничего удивительного нет, что ее сожгли. Время меняет способы захоронений. Сейчас на Новодевичьем три разряда: гробом в землю, подзахоронение урной в существующую могилу к близким и низший – урной в колумбарий. До революции разрядов насчитывалось семь. По первому, высшему – покойник сам правил лошадьми катафалка. Шутка. Вам не бросилось в глаза, что в стене, самой первой, там, где Дмитрий Ульянов, урнами покоятся люди, запросто заслужившие землю? Лепешинский, Ленгник, Шелгунов, Розмирович, Драбкина – старые большевики ленинского призыва. – Ничего мне эти имена не говорили. – Они что? Не могли получить землю? Легко! Но в тридцатые годы развернулась борьба за широкое распространение кремации. Покроем Советский Союз сетью колумбариев! Возникло даже ОРРИК – общество распространения крематориев для содействия крематороидному строительству. Первые членские книжки общества послали Сталину, Молотову и Калинину. И когда умирали ленинцы, они даже своей смертью хотели утверждать новые принципы жизни – без поминок и панихид, не занимая плодородной земли. Жгли тогда всех. И детей.
   Он говорил о смерти как о дачной знакомой, как говорили, наверное, о ней старые большевики, стальные люди, не считавшие трагедией свое личное отсутствие в будущем, смирявшиеся, как и все, но признававшие справедливость замены поколений и устранения обузы. Я стиснул губы, чтоб не наглотаться угольной пыли, чтоб не спросить Кипниса: вы гробом в землю? или на тележке в печь? Нам недолго осталось!
   – Нину могли захоронить в могилу с убийцей. Я как-то гулял с вдовой Шнитке по кладбищу. Спросил: почему вы не захотели, чтобы мужа похоронили рядом со Свиридовым? Она так поморщилась: вы знаете, он уважал Свиридова как композитора, но его монархизм… И эти… националистические взгляды! Не хочу, чтобы они рядом лежали. А я посмеялся про себя: посмотри вокруг. Мимо кого мы идем? Палачи и жертвы! Тот же Трапезников и Капица. Великий физик и завотделом науки ЦК. Когда Трапезникова двигали в члены-корреспонденты академии, Капица противился всеми силами. Они в жизни рядом не садились – ненависть! А вот умерли в один год и лежат рядом. Особо не повыбираешь… Спасибо, хоть кусочек незанятый нашли.
   Кипнис мне позвонил через день. Шахурина Владимира, пятнадцати лет, сожгли мгновенно – 5 июня, и назавтра выдали справку о смерти для захоронения. Командующий подземными этажами империи написал на ней: «Дайте указание директору Новодевичьего кладбища отвести участок для захоронения сына Шахурина, отведите место по усмотрению Шахурина». Боец помладше подписал: «Рядом с могилой Димитрова, размером в пять метров». Размер означал, что мама-папа С.М. и А. И. Шахурины наметили лечь с сыном и подобрали приличного соседа – семилетний Митя Димитров, «сын Г. Димитрова, деятеля международного коммунистического движения и его второй жены», умер только что, и на него поставили невеселого мальчика из грязного камня: худой, белые гольфы, руки, сложенные на коленях, держат кепку, тонкие губы, сандалии, из нагрудного кармана косоворотки углом торчит платок – на Новодевичьем нет памятника страшней.
   «Захоронить урну около могилы Шахурина» – завершила третья, чернорабочая рука, жутковато назвав пять метров земли могилой вполне живого, молодого, франтоватого министра авиапромышленности Советского Союза, императорского любимца.
   Еще день и:
   – В архиве нашлось письмо брата Уманского – Дмитрия. 29 мая 1945 года он обратился к заместителю Председателя Моссовета. «Прошу, чтобы урна с прахом Нины Уманской была захоронена там же, где захоронены ее родители. Можно было бы сделать нишу под плитой К. А. Уманского». Резолюция: «Предоставить нишу». Занятно, что Дмитрий предлагал подхоронить девочку именно к отцу. И справка прилагается о захоронении: «Уманская Нина, 14 лет. Новодевичье кладбище. 3 июня». Ее похоронили в день смерти, ровно через два года. И печать Московского крематория. Получается, ее не хоронили до смерти отца.
   – Где урна стояла два года? Могла она быть в могиле Шахурина?
   Кипнис равнодушно ответил:
   – В документах не отражено. – Он отстрелялся, скучно с любителями. – Да… Я подумал, вам может показаться интересным… Шестнадцатого августа провести на кладбище полный день, – он заговорил вновь, но уже петляющим голосом, неуверенно засопев, словно пробирался в темноте, растопырив руки, туда, куда не следовало.
   – Зачем?
   – Шестнадцатого августа у Нины Уманской день рождения.
   – Я не смогу. Не хочу.
   – Просто я припомнил… Поспрашивал… Говорят – в день рождения кто-то приносит на ее могилу цветы. А ведь прошло шестьдесят лет…
   – И что?
   – Это говорит о чем-то… Я подумал, родственников нет. – Говорил словно сквозь головную боль, переживая отрыв от надежных бумаг с печатями и архивных папок. – Это может делать только тот, кто ее любил. Возможно, тот, кого вы ищете.
   Шестнадцатое августа. Простудить почки, просидев на каменной плите, жрать из кулька, отливать в кустах рябины, посматривая на объект сквозь ветки, выследить согбенную спину и спросить в изрубленный морщинами загривок, засыпанный седым пухом: так это ты ее замочил?..
   Я прочел объявление (вот здесь, фактически в центре Москвы, есть свободные ниши! всего за восемьдесят долларов) и спросил у тети в кожаном пальто дорогу в крематорий. Она что-то добавила вслед, я обернулся:
   – Что?
   – Подайте на жизнь.
   Здесь, на Донском, смерть пострашнее, чем на Новодевичьем: низкие стены, как заборы, и все – все-все-все, сколько видишь, облицовано погребальными изразцами, не найдешь и двух одинаковых, разные же люди. Даты и крохотные овальные фотографии, словно зеркальца, ты идешь, они пускают лучики тебе в глаза, пытаясь зацепить; я кусал булку с изюмом, я почти бежал, стараясь оторваться от пустоты меж этих заборов, от просторной этой тесноты, от гущи, прошел сквозь чулан, заставленный бочками с фасадной краской, прямо к конторке, к дремлющей ненавистной твари, крашеной и бесполой, – ей должны все, а плачущие родственники покойных особенно, – она подняла морду:
   – Вы на замуровку?
   Презрительно обнюхала тысячу рублей, упавшую ей с неба, и достала из железного шкафа журнал учета человеческого пепла с чернильным «1943» на корешке; раскрыла «июнь».
   – Я не имею права вам ничего показывать.
   И поэтому я разглядывал кверху ногами худые, заваленные на бок буквы: Нину жгли 4 июня, шестой по счету из двадцати двух человек, номер 4282; крематорий работал круглые сутки, можно предположить, что девочка поехала в печь утром, через шестнадцать-восемнад-цать часов после смерти, для законного оформления не хватало бумаг и на полях зацепилась пометка «врач. закл?» Шахурин Владимир – на следующий день, четырнадцатым из тридцати, 4310, справка Краснопресненского ЗАГСа. Урна Шахурина выдана для захоронения. Урна Уманской – нет. Никакой Мексики.
   – Куда деваются урны, которые не похоронили сразу?
   – Стоят на выдаче праха.
   – Что это? Комната такая?
   – Ну, помещение.
   – Сколько они стоят?
   – Полгода. Если не приходят заинтересованные лица, ссыпаем в братскую могилу. В овраг.
   – А во время войны?
   – В войну хранили по два-три года. Ссыпать начали в сорок шестом.
   Когда все живые вернулись к своим мертвым. Два года… Все, что осталось от Уманской, два года стояло «на выдаче праха» среди нескольких тысяч урн – почему? Чего ждали ее родители? Собственной смерти? Участка земли? Отпуска? Мрамора для надгробия? Не важно, ее все равно нет?
   Я встретил его спустя время – Кипнис шел меж могил; потеплело, и снег падал щепотками, узелками, лохмотьями, празднично и неправдоподобно – и небо не темнело при этом. Его сопровождали родственники местных покойников – мохеровые шарфы, очки в кривых оправах и кроликовые шапки. Кипнис внимательно взглянул на меня, не узнавая, но вычислив чужого, непохожего по взгляду: я как-то не так смотрел на живых.
   Через три года я увидел в витрине переиздание его «Записок некрополиста» и купил, все вертел в руках, не мог понять – что такое не такое есть в этой книжке, хотя все, кажется, как было: фотография – автор широко улыбается, белая рубашка, не стесненная галстуком; посвящение «Светлой памяти Аллочки, моей незабвенной жены, посвящаю эту книгу» – но что-то корябало меня. Еще раз осмотрел обложку и увидел новое.
   Художник оформил обложку как могильную плиту – шурупы по углам. Под счастливой фотографией Кипниса кто-то поставил цифры 1919–2001, изменившие все. Некрополист на фото теперь улыбался так, словно наконец-то все в полном порядке, он там, где должен быть, у своих, он слился с миром, которым жил, исследования здесь закончены, и, с удовольствием повинуясь страсти, он продолжит копать с той стороны – так казалось мрази-оформителю, он не понимал, за что расправились со стариком.
   Кипнис не хотел смерти, но, думаю я, кусок Новодевичьего показался бы ему уместным вознаграждением за его галерную службу, однако скоты не оценили его прикованной гребли, а проплатить тем, кто торгует невозможным, было некому.
   У меня мало книг, эта все время попадалась в руки.
   Я просто не знал, куда ее деть. И ночью выбросил в мусоропровод.

Бухгалтерия

   Секретарша приземлила поднос на стол – жасминовый чай, попятилась до календарика «До весны осталось 16 дней» и оторвала листок – 15. Белая блузка. Потом что-нибудь придумаю с ее мордой. Еще я пью воду без газа со льдом «БонАква», «Эвиан», «Шишкин лес». Дюшес «Черноголовка». Печенье с маком, изюмом. Никакого ржанья с шоферами и музыки в приемной. В кабинет заходить с блокнотом. О назначенных встречах напоминать вечером накануне. Уборщица не должна двигать солдатиков.
   Она задержалась посмотреть на дядю – я небрит, я друг подушки; когда не надо спать, я сижу в мягкой коже, рассматривая оловянных бойцов, можете подойти? Серия (в трех известных на сей день вариациях), условно названная «полковые музыканты» или «оркестр», выпускалась до конца пятидесятых (я имею честь принадлежать к сторонникам более позднего происхождения – шестидесятые) – геликон, труба, ротный барабан, фанфары; так выскальзывает из рук моих день и что-то проглатывает его там, внизу, чавкающим звуком. Вам удивительны повторы? Зачем собирать по нескольку экземпляров каждого оркестранта? Одинаковыми мне кажутся люди, но солдат я могу различить, помогая пальцами глазам – погладьте, открывается миллиметровая разница в росте, подбородок чуть выше вздернут ремешком каски, вдруг гимнастерка сминается в три складки под ремнем, а вот у избранного повисает на бедре небольшая прямоугольная сумка, похожая на планшет. Краска, лак, узкая или широкая подставка – в производстве военной игрушки не соблюдалось единого верховного порядка, и это превращает коллекционирование солдатиков в бесконечное занятие, вот что ценю. Оборонные «почтовые ящики» Империи отливали солдат в подсобках по собственному разумению, и никогда не узнать, кто, почему и когда решил насечь узор на боку барабана, а кто распорядился срубить погоны с плеч трубача, подсократить шаг и подрезать голенища у сапог, улучшая образец, относимый к началу тридцатых, – те, старшие, отличаются весом…