Я только что употребила слово «трапа» и буду употреблять его и в дальнейшем. Поэтому оно нуждается в пояснении.
   Западные авторы именуют ламами всех представителей ламаистского духовенства без различия. В Тибете дело обстоит иначе. На титул ламы (верховного владыки) имеют право исключительно сановники культа, как то: тулку – настоятели больших монастырей и лица из духовенства, обладающие высокими учеными степенями. Все остальные монахи, даже удостоенные высшего посвящения в сан гелонга, – только простые трапа, т. е. ученики. Однако принято из вежливости при непосредственном обращении в разговоре относить титул лама ко всем монахам зрелого возраста.
   Некоторые сиккимские трапа слывут среди своих коллег учеными и умеют отправлять некоторые религиозные обряды. Они обучают священным словам богослужений послушников. Последние оплачивают уроки плодами земли и небольшим количеством денег, но чаще всего работой у учителя в качестве слуги.
   Все же главным источником доходов для всех монахов является отправление религиозных церемоний.
   Как известно, чистый буддизм запрещает все религиозные обряды. Ученые ламаисты с готовностью признают собственную бесполезность во всем, что относится к духовному просвещению ближних: последнее достигается только духовной тренировкой (усилием духа). Несмотря на это, большинство из них одобряет некоторые обрядные церемонии, преследующие другие цели, например, – исцеление недугов, материальное благосостояние, подчинение злых духов и руководство душами умерших на том свете.
   Отправление погребальных церемоний – основное служение горных монахов в Гималаях. Должна сказать, что они относятся к своим обязанностям очень ревностно, с усердием, даже с удовольствием.
   Дело в том, что похоронные обряды включают одно или два пиршества, предлагаемые всей братии монастыря, прихожанином которого он был при жизни. Кроме того, трапа, отправляющие обряды в доме покойника, получают в качестве гонорара подарки деньгами и продуктами. Крестьяне-священнослужители в сиккимских лесных монастырях, как я уже говорила, – бедняки и обычно ведут полуголодный образ жизни. Порой трудно бывает этим дикарям сдержать радостную дрожь при известии о смерти какого-нибудь местного богача, обещающей несколько дней роскошной жизни.
   Людям, умудренным опытом, в подобных случаях удается скрывать свои чувства, но простодушие мальчуганов-послушников, стерегущих стада в лесах, бывает очень забавным.
   Однажды я села полдничать поблизости от группы монахов-пастушков. Вдруг до нас донеслось тягучее завывание трубы, значительно ослабленное расстоянием.
   В мгновение ока занятые игрой мальчишки замерли и насторожились, став неподвижными, внимательными. Снова раздался тот же звук. Дети поняли.
   – Похоронные трубы, – сказал один из них.
   – Кто-то умер, – заметил другой.
   Они замолчали, переглядываясь. Их глаза сияли. Они улыбались друг другу с понимающим видом.
   – Будем есть мясо, – пробормотал один из малышей.
   Во многих деревнях священнослужитель-ламаист должен выдержать конкуренцию местных колдунов. Эта конкуренция обыкновенно не влечет за собой никакой враждебности. Чаще всего, если каждый из конкурентов верит в собственное искусство, то равным образом он убежден в искусстве соперника. Хотя ламу и почитают больше, чем колдуна бон-по – последователя древней религии туземцев – или же мага нгагс-па, приравниваемого к официальному духовенству, все-таки этих последних считают искуснее лам в отношениях с демонами, вредящими живым людям или душам умерших.
   Счастливая случайность помогла мне узнать, каким образом священнодействующий лама извлекает души из тел умерших и направляет их на том свете на путь праведный.
   В тот день, возвращаясь с прогулки через лес, я вдруг услышала отрывистый пронзительный звук, не похожий на крик ни одного из известных мне животных. Через несколько минут тот же звук повторился еще два раза. Я пошла потихоньку в том направлении, откуда он доносился.
   Вскоре показался шалаш, до тех пор скрытый от меня неровностями почвы. Растянувшись ничком за кустом, я смогла незаметно наблюдать происходившее.
   Я увидела двух монахов. Они сидели на земле под деревьями с опущенными долу глазами, в позе глубокой медитации.
   – Хик! – закричал один из них необыкновенно пронзительной фистулой. – Хик! – через несколько мгновений повторил другой.
   И они продолжали кричать, не разговаривая, не шевелясь, делая между выкриками долгие паузы. Монахи издавали этот вопль с очевидным усилием, как бы поднимая его из самой глубины своей утробы. Через некоторое время один из них поднял руку к своему горлу. Его лицо выражало страдание. Он отвернулся и выплюнул струйку крови.
   Его товарищ сказал несколько слов, которые я не расслышала. Ничего не отвечая, монах встал и направился к шалашу. Тогда я заметила у него на темени в шевелюре длинную, торчащую дыбом соломинку. Что означало это украшение?
   Пользуясь тем, что один из трапа вошел в шалаш, а другой сидел ко мне спиной, я незаметно удалилась.
   Едва завидев Давасандупа, я засыпала его вопросами: что делали эти люди, почему они издавали такой странный звук.
   – Этот вопль, – объяснил мне толмач, – ритуальное восклицание. Его издает священнодействующий лама возле только что испустившего дух покойника, чтобы освободить его душу и заставить покинуть тело через отверстие, образуемое на темени в результате магического звукосочетания.
   – Только лама, перенявший от опытного учителя умение произносить «хик» с надлежащей интонацией и энергией, может действовать успешно. Совершая обряд перед трупом, он добавляет еще «пхет». После «хик». Но ему нужно очень остерегаться произносить «пхет», когда он только упражняется в исполнении обряда, как те монахи в лесу. Соединение этих двух звукосочетаний влечет за собой необратимое отделение души от тела, и стало быть, если лама произнесет их правильно, он мгновенно умрет. Во время настоящего священнодействия такая опасность ему не угрожает, потому что он выступает от лица покойника, только ссужая ему свой голос. Влиянию магического звукосочетания подвергается не лама, но умерший.
   После того как опытный наставник передал ученикам учение извлекать дух из телесной оболочки, им остается только выучиться издавать звук «хик» с правильной интонацией. Эту цель можно считать достигнутой, если воткнутая в голову соломинка стоит прямо и не падает в течение какого угодно времени. И действительно, правильное произношение «хик» образует небольшое отверстие на темени черепа, куда и вставляется соломинка. У мертвеца это отверстие бывает гораздо больше, иногда в него можно даже засунуть мизинец.
   Давасандупа очень интересовали вопросы, связанные со смертью и потусторонней жизнью «духов». Через пять или шесть лет после приведенного разговора он закончил перевод одного классического тибетского труда о скитаниях умерших на том свете.
   Многие иностранцы, английские чиновники и ученые-ориенталисты пользовались услугами Давасандупа и ценили его таланты. Но все-таки у меня есть веские основания думать, что они никогда не знали его настоящей, весьма многогранной индивидуальности, которую он скрывал очень успешно.
   Мой толмач, несомненно, был оккультистом, в некотором смысле даже мистиком. Он искал тайных сношений с дакини[3] и божествами-чудовищами. Все имеющее отношение к таинственному миру невидимого привлекало его чрезвычайно. Он имел также склонность к медиумизму, но, отвлекаемый необходимостью добывать средства к существованию, не мог развивать ее так, как бы ему того хотелось.
   Давасандуп родился в Калимпонге и по восходящей линии происходил от бутанцев и сиккимцев – жителей гор и лесов. Он был принят стипендиатом в высшую школу для юношей тибетского происхождения в Дарджилинге, затем поступил на службу к правительству Индии и получил звание толмача в Боксе-Диаре – местности, расположенной на южной границе Бутана.
   Там он встретил ламу, ставшего его духовным наставником. Я знаю этого ламу по рассказам Давасандупа, питавшего к своему учителю глубокое уважение. По-видимому, последний ничем не отличался от многих лам, с какими мне доводилось иметь дело: немножко ученый, немножко суеверный, но прежде всего – добрый и милосердный.
   Учитель Давасандупа имел перед своими собратьями одно преимущество: собственный его гуру (духовный наставник) был настоящим святым. Историю смерти этого святого стоит рассказать.
   Гуру учителя моего толмача вел жизнь отшельника и предавался мистическому созерцанию в уединенной местности в Бутане. Один из его учеников жил у него и ему прислуживал.
   Однажды какой-то благотворитель навестил пустынника и оставил небольшую сумму денег для покупки припасов на зиму. Побуждаемый алчностью, ученик убил своего старого учителя и убежал с деньгами.
   Убийца не сомневался в смерти старика, но лама вскоре очнулся. Нанесенные палачом раны были ужасны, и он жестоко страдал. Чтобы избавиться от мук, лама погрузился в состояние медитации.
   Тибетские мистики умеют достигать степени сосредоточения мысли, снимающей всякую физическую чувствительность. Меньшая интенсивность концентрации мысли эту чувствительность значительно притупляет.
   Через несколько дней после преступления другой ученик отшельника пришел его проведать. Лама лежал закутанный в одеяло и был недвижим. Смрад, издаваемый уже загнившими ранами и пропитанным кровью одеялом, привлек внимание юноши. Он начал расспрашивать учителя. Тогда старик рассказал ему о своем несчастье, и так как молодой трапа хотел сейчас же бежать в ближайший монастырь за врачом, запретил ему звать кого бы то ни было.
   – Если узнают о моем состоянии, – сказал он, – то начнут искать виновного. А он еще не мог уйти далеко. Его найдут и, вероятно, приговорят к смерти. Я не могу этого допустить. Скрывая, что со мной случилось, я даю ему больше времени для спасения. Может быть, когда-нибудь он исправится, и во всяком случае, не я буду причиной его смерти. Теперь не говорите больше со мной, идите, оставьте меня одного. Когда я пребываю в состоянии созерцания, я не страдаю, но как только ко мне возвращается ощущение моего тела, боль становится нестерпимой.
   На Востоке ученик всегда подчиняется подобным приказаниям беспрекословно. Он понимает, чем они диктуются. Юноша распростерся у ног своего гуру и удалился. Через несколько дней отшельник умер в одиночестве в своей пещере.
   Хотя Давасандуп очень восхищался поведением этого святого, подобные вершины нравственного совершенства казались ему слишком далекими, чтобы стоило стремиться до них добраться. Он в этом смиренно признавался. То, что влекло его непреодолимо, как я уже говорила, – было общение с существами оккультного мира с целью добиться сверхъестественного могущества. Видеть чудеса, делать чудеса самому – вот о чем он мечтал. Он обладал всеми устремлениями мага при отсутствии знаний и моральной силы, необходимых для их осуществления.
   Страсть, слишком обычная для соотечественников, – пьянство, была проклятием его жизни. Оно развивало в нем врожденную вспыльчивость и чуть не довело до убийства.
   Пока я жила в Гангтоке, я оказывала на него некоторое влияние. Мне удалось заставить его дать обещание соблюдать полное воздержание от спиртных напитков, предписываемое всем буддистам. Но, чтобы удержаться на пути трезвенника, нужно было иметь побольше настойчивости, чем у моего милейшего толмача. Он не мог противостоять окружающим его собратьям, полагавшим, что напиваться и оставлять свой разум на дне чаши надлежит всем верным последователям Падмасамбхавы (один из тибетских апостолов VIII века, Падмасамбхава был магом и принадлежал к секте выродившегося буддизма, именуемого тантрическим. Но нет никаких суждений, подтверждающих его пристрастие к спиртным напиткам. Ему приписывают этот порок для оправдания собственной распущенности).
   Ко времени моего знакомства с Давасандупом он уже сменил правительственную службу на должность главного наставника и руководителя тибетской школы в Гангтоке. В роли педагога Давасандуп был неподражаем.
   Работа над частными переводами или другие занятия, посещение лам и долгие с ними беседы, совершение оккультных обрядов и в особенности страсть к чтению – этой страсти, впрочем, он был обязан своими знаниями – мешали ему заниматься школой. О существовании этой школы он часто совершенно забывал.
   Куда бы Давасандуп ни шел – хотя бы в самое интимное местечко своего жилища – он всегда брал книгу и очень скоро погружался в чтение. Его охватывало состояние, близкое к экстазу, и он надолго терял сознание времени и места, в котором находился.
   Случалось, он целый месяц не заглядывал в помещение, служившее классом, и препоручал школьников попечению младшего учителя. Последний подражал нерадивости шефа, насколько это было возможно, не подвергая себя опасности потерять место.
   Предоставленные самим себе, мальчишки развлекались играми да слонялись по окружающим школу лесам, забывая и то немногое, чему успели научиться.
   Все же наступал день, когда Давасандуп появлялся наконец перед ними с лицом более суровым, чем у судьи над душами грешников в день судный, и бедные малыши, по опыту зная, что их ожидает, трепетали от ужаса.
   Прежде всего они по команде становились строем перед своим экзаменатором. Затем учитель задавал какой-нибудь вопрос одному из двух школьников, стоящих по краям шеренги.
   Когда ответ бывал неправильным или ученик молчал, ответить за него разрешалось стоящему рядом с ним товарищу. Если последний справлялся с этим удовлетворительно, он получал приказ дать изо всех сил по уху первому и затем поменяться с ним местами. Побитому неудачнику опять задавался вопрос. Если он продолжал молчать или отвечал плохо, третий в шеренге, оказавшийся ученее, должен был наградить злополучного соседа новой оплеухой и занять его место.
   Незадачливый мальчуган, одурев от града следующих одно за другим наставлений, мог, таким образом, получив с дюжину пощечин, оказаться на другом конце шеренги.
   Очень часто несколько стоящих в ряд учеников не могли ответить урок. Тогда самый успевающий в группе один раздавал все затрещины. Если же все школьники оказывались одинаково невежественными, Давасандуп производил всеобщую экзекуцию собственноручно.
   Некоторые мальчики не решались больно ударить друг друга и только делали вид, что бьют сильно. Плохо им приходилось – Давасандуп всегда был начеку. «Ах, мой славный мальчик, – говорил он, свирепо усмехаясь, – ты не знаешь, как это делается? Пойди-ка сюда, я тебе покажу», – и хлоп! Его большая рука тяжело влеплялась в лицо малыша. У бедняжки искры из глаз сыпались и приходилось ему, во избежание второго наглядного урока, дать товарищу такую оплеуху, которая могла удовлетворить их ужасного учителя.
   Иногда проступок, подлежащий наказанию, не имел отношения к урокам. В этой благословенной школе, где неведома дисциплина, изобретательный и оригинальный ум Давасандупа время от времени все-таки обнаруживал нарушение неписаных правил.
   Тогда он вооружался дубинкой ад хок, приказывал приговоренному протянуть руку открытой ладонью вверх, и на эту ладонь палач наносил воющему мальчишке назначенное ему число ударов. Если правонарушитель не решался протянуть ладонь, удары сыпались на его череп.
   Жонглируя дубинкой, Давасандуп исполнял нечто вроде танца, подпрыгивая при каждом ударе и громко ухая от напряжения, как дровосеки за работой. При вынужденном участии переступающего с ноги на ногу, извивающегося от боли мальчугана экзекуция производила впечатление какого-то дьявольского балета.
   Я не раз заставала подобные сцены, когда наведывалась в школу без предупреждения. Кроме того, школьники, познакомившись со мной поближе, информировали меня подробно.
   Через несколько дней или несколько недель такой педагогической деятельности Давасандуп снова забрасывал своих воспитанников.
   Я могла бы рассказать о моем славном толмаче еще очень многое, даже кое-какие забавные истории в стиле новелл Боккаччо. Кроме ролей школьного учителя, оккультиста и ученого, он имел в своем репертуаре еще много других. Но – да будет светлой память о нем, я не имею намерения чернить его – Давасандуп, получивший свои знания ценой упорных усилий и каким я его знала, был интересным человеком. Я всегда считала большой удачей встречу с ним и охотно признаю, что многим ему обязана.
   Мне остается добавить немного: Давасандуп является автором первого и до сих пор единственного англо-тибетского словаря. Он закончил свой жизненный путь преподавателем тибетского языка в Калькуттском университете.
   Велика была моя радость, когда принц-тулку сообщил мне, что в гомпа Энше недалеко от Гангтока будет жить настоящий тибетец, доктор философии знаменитого монашеского университета Таши-лунпо (в Шигацзе – столице провинции Цзанг) и другой лама – уроженец Сиккима, но получивший образование в Тибете, – возвращается в родные края.
   Вскоре я смогла познакомиться с ними. Оба они оказались выдающимися учеными. Первый из них – кушог (господин, но с оттенком большого почитания, скорее эквивалент английского «сэр», означающего более высокое общественное положение, чем обращение «мистер») Шез-Джед принадлежал к династии древних королей Тибета. По политическим соображениям его долго держали в заключении, и он приписывал свое слабое здоровье отравленной пище, которой (как он думал) его кормили в темнице.
   Князь Сиккима, относившийся к ученым с глубоким уважением, принял беглеца очень радушно. Желая обеспечить его средствами к существованию и в то же время дать молодым монахам возможность извлечь пользу из его знаний, он назначил ученого настоятелем монастыря в Энше, обязав обучать грамматике человек двадцать послушников.
   Кушог Шез-Джед был гелугпа, т. е. членом реформированной секты, основанной приблизительно в 1400 году Цзонхава и запросто именуемой сектой «Желтых шапок».
   Иностранные авторы, считающие доктрины и религиозные обряды «Желтых шапок» диаметрально противоположными доктринам и обрядам «Красных шапок», могли бы убедиться в своем заблуждении при виде настоятеля, гелугпа, заседающего во главе монахов красной секты и распевающего вместе с ними тексты богослужений.
   Не знаю, усердно ли предавался лама из Энше медитации и можно ли его отнести к категории мистиков, но ученый он был поразительный. Его память походила на волшебную библиотеку: каждая книга готова была раскрыться по малейшему знаку на нужной странице. Он с легкостью цитировал десятки текстов. Последняя способность не исключение в Тибете, но кушог Шез-Джед поражал совершенным пониманием самых тонких нюансов всех приводимых им цитат.
   Из скромности или же из инстинктивной гордости своим происхождением – более древним и более высоким, чем происхождение его покровителя, – лама из Энше посещал виллу принца редко и только когда было необходимо поговорить с князем о делах вверенного ему монастыря. Изредка он заходил ко мне, но чаще я сама поднималась в гомпа, расположенный на одной из господствующих над Гангтоком гор.
   Побеседовав со мной несколько раз, недоверчивый, как все уроженцы Востока, лама, желая проверить объем моих сведений о буддизме и степень моего проникновения в буддийские истины, придумал забавную хитрость.
   Однажды во время моего визита он извлек из ящика стола лист с длинным списком вопросов и с самой изысканной любезностью предложил ответить на них немедленно.
   Темы были выбраны запутанные, разумеется, с намерением смутить меня. Я с честью вышла из испытания. Мой экзаменатор остался, по-видимому, доволен. Тут он признался, что до сих пор не верил в мою принадлежность к буддизму и, не умея разобраться в мотивах, побуждавших меня расспрашивать лам, опасался, не руководят ли мною недобрые намерения.
   Теперь он совершенно успокоился и в дальнейшем оказывал мне большое доверие.
   Второй лама прибыл в Гангток вскоре после описанного выше события. Он вернулся на родину из монастыря Толунг Терпуг, расположенного в районе Лхасы. Там он учился в молодости и туда же вернулся в качестве секретаря главы секты кармапа – одной из самых значительных сект «Красных шапок».
   Его звали Бермиак кушог – господин Бермиака, так как он был сыном властителя этой местности, одним из редких представителей сиккимской знати, принадлежащей к роду аборигенов Лепша.
   Подобно кушогу Шез-Джед, он удостоился высшей степени посвящения в сан гелонга и соблюдал безбрачие. Как священнослужителю, имеющему титул махараджи, ему отвели покои во дворце.
   Почти ежедневно он отправлялся через дворцовые сады в виллу, занимаемую наследным принцем, и там, в обставленной в английском стиле гостиной, мы подолгу беседовали с ним на темы, совершенно чуждые западному восприятию мира.
   Я люблю вспоминать эти беседы. Именно тогда для меня начала приподниматься завеса, скрывающая от наших взоров истинное лицо Тибета и его духовного сословия.
   Сидкеонг-тулку, как всегда облаченный в свои сияющие одежды, представительствовал на диване перед столиком, я сидела напротив в кресле. Перед каждым из нас стояла маленькая чашечка из тонкого китайского фарфора на серебряной подставке, увенчанная крышечкой в форме пагоды с украшением из коралла и бирюзы.
   На некотором расстоянии от принца, для господина де Бермиак – величественного в своем монашеском одеянии и тоге цвета темного граната – были приготовлены другое кресло, маленький столик и чашечка на серебряном блюдечке, но без крышки. Давасандуп, часто присутствовавший при этих беседах, сидел у наших ног по-турецки (на Востоке говорят «в позе лотоса»), а его чашка, стоявшая на ковре, была без блюдечка и без крышки. Так предписывал тибетский этикет – очень сложный и очень точный во всем, что имеет отношение к распределению во время приема гостей крышек между ними, а также блюдечек и кресел различной высоты.
   Пока Бермиак кушог, красноречивый и ученый оратор, держал речь, нас радушно угощали тибетским чаем бледно-розового цвета, приправленным маслом и солью. Богатые тибетцы всегда имеют под рукой полную чашку чая. О людях, живущих в роскоши, в Тибете принято говорить: «Губы их всегда увлажнены чаем или пивом». Из уважения к соблюдаемой мною чистоте буддийского вероисповедания, во время этих приемов подавали один только чай.
   Молодой слуга приносил чай в огромном серебряном чайнике. Он легко передвигался по комнате, держа чайник на уровне плеча, затем наклонял его над нашими чашками точным тренированным движением совершающего обряд священнослужителя. В одном из углов горели ароматические палочки, наполняя комнату благоуханием, не похожим ни на какие курения Индии или Китая, с которыми мне пришлось познакомиться во время моих путешествий. Порой из дворцовой часовни доносились заглушенные расстоянием медленные, торжественные напевы, хватающие за душу своей мучительной печалью… А лама из Бермиака продолжал свое повествование о жизни и философии мудрецов и метафизиков, живших давно или живущих в наши дни на заповедной священной земле, граница которой была так близко…
   Кушогу Шез-Джед и Бермиак кушогу обязана я первым приобщением к еще неизвестным нам верованиям ламаистов, относящимся к смерти и потустороннему миру.
   Поскольку один из лам принадлежал к секте «Желтых шапок», а второй – к секте «Красных шапок», внимая поучениям как того, так и другого, я могла быть уверена, что приобретаемые мною знания действительно будут выражать общепринятое толкование истины, а не только доктрины, исповедуемые одной сектой и отвергаемые другими.
   Кроме того, в последующие годы мне пришлось неоднократно в различных частях Тибета беседовать с другими ламами. Для простоты изложения объединяю различные их высказывания в приведенном ниже резюме.
   Как правило, невежды думают, будто буддисты верят в перевоплощение, даже в метемпсихоз (т. е. переселение душ из одного тела в другое). Но они заблуждаются. На самом деле буддизм учит только, что энергия, полученная в результате духовной и физической деятельности какого-либо существа, порождает после его смерти новые явления духовного и физического порядка.
   На эту тему существует множество хитроумных теорий, и, по-видимому, мистики Тибета трактуют вопрос о смерти глубже, чем большинство других буддистов.
   Философское мировоззрение доступно только избранным. Эта истина не требует подтверждения. Что касается толпы, то, сколько бы ни повторяла она ортодоксальный символ веры: «Все соединения непостоянны, никакого «я» не существует», – она продолжает цепляться за более простое верование в неопределенную сущность, странствующую из мира в мир, перевоплощаясь в различные формы.
   Но тем не менее ламаисты представляют себе условия этих странствий своеобразно, значительно расходясь во взглядах со своими единоверцами южных стран: Цейлона, Бирмы и др. По их мнению, проходит более или менее длительный период времени между смертью и мгновением, когда умерший возрождается среди того или иного из шести признаваемых им видов живых существ.