твой друг, не могу. Лютикову, между прочим, я эти стихи не читал.
Больше об этом не разговаривали.

5.
14 октября. Занятий уже нет. Объявлено: университет эвакуируется не то
в Свердловск, не то в Казань, не то в Среднюю Азию. Но сперва почти
наверняка в Свердловск. Кто может, добирайтесь сами. В эшелонах мест все
равно не хватит. Студенты часами слонялись по университетским корпусам. По
радио только музыка, никто ничего не знает. Слухи, полностью друг другу
противоречащие, сменяются калейдоскопически.
-- Слыхал? Говорят, немецкие танки в Кунцеве. Ждут, когда пехота
подойдет.
-- Кто сказал?
-- Это я по сети ОБС слышал.
Сеть ОБС (Одна Баба Сказала) стала в эти дни единственным источником
новостей.
-- Ребята -- бегом на Садовое Кольцо. Солдаты идут, Армия из Москвы
уходит.
Борис побежал со всеми. По Садовому Кольцу, от Смоленской к Земляному
валу, шла не армия -- толпа. Шли молча. усталые, многие раненные, голова в
бинтах или рука на перевязи, почти все солдаты, лишь изредка виднелись
сержантские треугольники или лейтенантские кубари. Винтовки не у каждого.
Пулеметов, орудий Борис не видел.
Люди на тротуаре угрюмо смотрели.
-- На Владимирку идут.
-- У Нижнего на Волге новую линию обороны строить будут. На дальних
подступах к Москве. На ближних-то их, видишь, расколошматили.
-- Стыдно, гражданка, так говорить. Просто смена частей. А вы панику
распространяете. Доложу, кому следует, за это, знаете, по законам военного
времени...
-- Кому доложишь? Кому докладывать, давно в Ташкенте порядки наводят.
Ты чего здесь стоишь? Мужик здоровый. Чем "докладывать", воевал бы. Может
тогда бы немцы до Москвы не доперли.
Двое суток шли через Москву разбитые дивизии. Шестнадцатого у Бориса
дома ночевали несколько однокурсников. Два парня и девушка. Из провинции,
общежитие закрыто. Собрались идти пешком до Горького, а там видно будет.
Вечером долго сидели. Выпили, конечно. У Елизаветы Тимофеевны графинчик
всегда найдется. Шутили: куда деваться? Немцы так и будут маршировать с
запада на восток, а там, глядишь, японцы пойдут с востока на запад.
Полушутя, полусерьезно условились -- встретимся через месяц после войны в
Калькутте на главной площади. Елизавета Тимофеевна в разговор не
вмешивалась, слушала молча. В два часа ночи сказала:
-- Боже мой, куда вы идете? Дети ведь, сущие дети. Ладно, дай Бог, не
пропадете. А сейчас хватит. Собираетесь в шесть утра выйти, так надо хоть
три часа поспать.
Борис проводил ребят до Абельмановской заставы. По дороге, у Земляного,
как условились, вышла Ира. Последние недели у Бориса с нею все как будто
сначала.
На Абельмановской народу -- как демонстрация. Рюкзаки, детские коляски,
чаще с барахлом, чем с детьми. Семья: пожилой мужчина с трудом толкает
тяжело нагруженную тачку, за ним старуха и молодая женщина с двумя
мальчишками лет пяти-шести. Непрерывно гудя, ползет, разгоняя толпу,
грузовик с покрытым брезентом кузовом. Из-под брезента мебель, тюки, женские
и детские лица. Рядом с шофером мужчина в военном кителе без петлиц.
Простились. Снова пошутили о встрече в Калькутте. Перецеловались. Ира
немножко всплакнула.
Обратно шли медленно. Ира взяла Бориса под руку, тесно прижалась. Долго
молчали. Потом Борис, глядя перед собой, сказал:
-- Когда все это кончится, поженимся.
-- Конечно, поженимся.
Еще помолчали.
-- Пойдем сейчас к нам, я тебя с мамой познакомлю.
-- Пойдем.
Пили чай. Говорили о войне, об эвакуации, о том, что никуда из Москвы
не поедут. Противно завыли сирены: "Граждане, воздушная тревога!"
-- Мы в убежище не ходим. Вы, Ира, если боитесь, можете спуститься. У
нас дома большой подвал. Только неизвестно, где опаснее.
-- Я не боюсь.
Хлопушки зениток где-то далеко. Через полчаса отбой. Борис проводил
Иру. Вернулся.
-- Знаешь, мама, мы с Ирой решили пожениться. Когда немного успокоится.
-- Я так и поняла. Это, Боря, только тебе решать. Да и решать сейчас
нечего. Кто знает, когда, как ты говоришь, немного успокоится.
-- А тебе Ира понравилась?
-- Красивая. Не такая красивая, как Сонечка, но красивая. Только она
тебя не любит. И ты ее не любишь, так -- влюблен по- мальчишески.
-- Зачем ты это говоришь? Откуда ты знаешь?
-- Конечно, говорю я это напрасно. Ты все равно не поверишь. А я знаю
точно. Поумнеешь, сам любовь от влюбленности и от других чувств отличать
будешь.
-- Каких других чувств?
-- Будто не понимаешь. У твоей Ирочки фигура хорошая.
-- Знаешь, мама, я и говорить с тобой не хочу.
-- И не надо, Боря. Не бойся, я с кем хочешь уживусь. Так что женись,
пожалуйста, когда "немножко успокоится".
Через несколько дней Бориса вызвали на факультет. Университет был пуст.
Преподаватели, студенты эвакуировались в Свердловск. Кое-какое оборудование
увезли, но в лабораториях, практикумах -- посуда, приборы.
С Биофака послали в комаудиторию. Там собралось человек тридцать, одни
ребята. Павел Рыжиков с Истфака, председатель университетского комитета
ВЛКСМ, глаза красные, небритый, встал перед кафедрой.
-- Значит так, ребята. Мы собрали всех оставшихся в Москве студентов
мужского пола. Вы мобилизуетесь в военизированную пожарную охрану МГУ.
Будете жить в университете на казарменном положении. Заступите сегодня
вечером. Сейчас разбейтесь на тройки, выберете в каждой тройке старшего.
Старшие подойдут к столу, я запишу, распределю по объектам, поясню
обязанности. Впрочем, обязанности и так ясны, не маленькие. Во время
воздушной тревоги -- на крыше зажигалки тушить, ящики с песком приготовлены,
на крыши затащите сами. Лопаты, рукавицы, ключи от всех корпусов получите.
Связь телефонная. Список телефонов дам старшим. Обстановка, сами понимаете,
тревожная. Никого посторонних в корпуса не пускать. Подозрительных
задерживать, доставлять в штаб охраны. Штаб -- в кабинете ректора. Вопросы
есть?
С места:
-- Что значит "военизированные"? Оружие дадите?
-- Оружия нет. Мне выдали два нагана. Один у меня, другой у дежурного
по университету. Ничего, в крайнем случае лопатами Еще вопросы? Нет? Тогда
начинайте.
К Борису подошел высокий парень с Химфака. Вовка Горячев. Борис с ним
довольно близко сошелся на окопах (хотя рыли противотанковые рвы, все
студенты говорили "на окопах").
-- Слушай, Великанов, давай к нам в тройку. Еще Эдик Бурштейн, наш
химфаковец с четвертого курса, да ты его по окопам знаешь, парень свой.
Заметано?
Старшим выбрали Горячева. Борис с Бурштейном подождали в сторонке, пока
Вовка не закончил оформление у Рыжикова.
-- Наш корпус -- где БХА, а пост -- на крыше физфака, над Большой
Физической. Скажете -- неудобно? Действует великий принцип ЧЖ. Хотя
заступаем в девятнадцать ноль-ноль, в кладовку пойдем сейчас, а потом сразу
к БХА, ключи уже у меня, есть идея насчет помещения.
На черной кожей обитой двери табличка: Академик Н.Д.Зелинский. Дверь
заперта. Вовка вытащил складной нож, открыл тонкое лезвие, и через две
минуты замок щелкнул:
-- Прошу, ребята. Будьте, как дома. Смотри, Эдик, вот что значит
вовремя изобрести противогаз. Неплохо устроился этот маразматик.
Глубокие в мягкой коже кресла. Два дивана. Огромный письменный стол.
-- И телефончик есть. Ну-ка, попробуем. Работает. Спасибо, барышня,
проверка. Пошарьте, ребята, в шкафах, есть у меня подозрение. Ацетон нам ни
к чему. А вот то, что нужно. Смотри, литра четыре, це-два-аш-пять- о-аш.
Надеюсь, не абсолютизированный, а то меня совесть замучит. Так что давайте,
ребята, по домам, а к семи сюда, как штык. Несите закусь, какая найдется,
отметить начало службы, чай, картошку, сахар, соль. Впрочем, натрий хлор на
Химфак нести грешно. Бутылку подсолнечного я принесу. Завтракать будем по
очереди бегать на Тверскую в молочную. Сосиски на обед тоже всегда там
купим. Ужинать, пока спирт есть, здесь будем. А дальше, чем на два дня,
загадывать в наше время наивно. Да, возьмите одежду потеплее. На крыше ночью
холодно. Дверь в квартиру захлопнем, я вас открывать научу. И объявление
повесим: "Занято военизированной пожарной охраной МГУ".
Десять дней ребята прожили в кабинете академика. На крышу лазили каждый
день, вернее каждую ночь. Нашли короткий путь подземными коммуникациями на
физфак, так что через пять минут после сирен были на крыше. Дежурили по
двое, один оставался в корпусе. Вид с крыши был прекрасный: Кремль, как на
ладони. По утрам в молочной на углу Тверской (все были коренными москвичами,
новые названия не любили) никого, кроме студентов из охраны МГУ, не бывало.
Мягкая французская булка, сосиски, сметана, чай -- жизнь прекрасна. Вечером
картошка, домашние соленые огурцы. Спирт разводили до 60-градусной крепости,
через пару дней в одной из лабораторий нашли еще, хватило почти до конца.
Уже на второй день стало ясно: можно не бояться, говорить обо всем.
Борис всегда удивлялся, почему так быстро узнаешь: с этим человеком говорить
можно, с этим -- нельзя. Вовка объяснил:
-- Это у нас чутье выработалось. Ты же биолог. Дарвина проходил.
Естественный отбор. У кого не выработалось, те вымерли.
У Горячева отец был крупный военный, посажен в тридцать седьмом. Вовка
чем-то напоминал Сергея, нарочитой циничностью, житейской ловкостью. Но
циничность вроде напускная, защитная. От отца не отказался, в комсомоле не
был.
-- Чтобы я за эту сволочь кремлевскую добровольно воевать пошел, -- да
ни в жизнь! Сам армию уничтожил, всех командиров перестрелял, а теперь в
штаны наклал, по радио распинается, братьями и сестрами называет. И чего
этот дурак Гитлер с нашим поссорился? Мы их кормили, нефть давали, чего
полезли?
Эдик:
-- А если призовут?
-- Призовут -- пойду. И воевать буду, думаю, не хуже других. Меня с
детства приучили: если делать -- делай хорошо. А чтобы самому напроситься,
как наши энтузиасты, -- накося, выкуси! Впрочем, не призовут, мне последний
раз белый билет дали, да и отец сидит.
-- А по-моему, с фашистами надо воевать. Четвертый курс пока не брали,
но теперь, наверное, меня призовут, раз я с университетом не уехал.
Все-таки, что ни говори, фашисты. "Семью Оппенгейм" читал? У нас, конечно,
много дров наломали, но ведь основа, идеи правильные. Думаю, после войны
по-другому будет. Если победим.
Борису было с ними хорошо. По вечерам, после нескольких бюксов
разведенного, если не было воздушной тревоги, читал ребятам стихи. Блока,
Пушкина, иногда свои. В кабинете уютно, говорили обо всем, тихо, без суеты.
29 октября воздушную тревогу объявили еще засветло, только начало
смеркаться. На крыше дежурили Борис с Вовкой. Сидели спиной к стене на
низкой трубе. Постепенно темнело. Разрывы зениток приближались. Прожекторы
лихорадочно заметались по небу. Послышался гул самолета. Затем один за
другим три взрыва, отделенные друг от друга несколькими секундами. Первый
взрыв откуда- то из-за Кремля, слева. Второй прямо перед ними за кремлевской
стеной, сразу же черное облако, а затем столб пламени. И тут же самый
сильный удар, казалось, перед их корпусом. Взрывная волна сбросила ребят с
трубы на плоскую железную крышу. Вскочили, подбежали к парапету. Пыль стояла
над Манежем и университетским корпусом на Моховой. Гул самолета затих,
ближние зенитки смолкли. Пошли вниз к Эдику. Из штаба уже позвонили: всем
идти к корпусу на Моховой, взять лопаты. На Манежной площади перед решеткой
главного корпуса лежал милиционер. Потом узнали -- взрывной волной было
убито несколько постовых. Им не разрешалось уходить во время воздушной
тревоги. Огромная воронка на тротуаре между воротами к корпусу и Манежем. С
Манежа и со здания Горьковской библиотеки МГУ снесены крыши. Перед самыми
воротами опрокинут грузовой трамвай, валяются мешки, многие разорваны,
освещенная отблесками пожара в Кремле белая мука на булыжниках. У Ломоносова
в центре двора голову, как ножом, срезало. По всему двору разбросаны книги,
взрывной волной направленно разрушено книгохранилище.
До утра закапывали воронку. Приехали на грузовике солдаты. Руководил
толстый командир с ромбом в петлицах.
-- Чтобы к утру и следа не было!
Мешки с мукой бросали в воронку, из разорванных мешков ссыпали муку
лопатами, свозили землю на тачках с цветочных клумб вокруг памятника
Ломоносову. Собирали книги, складывали в нижнем холле библиотеки. Борис
нашел давно запрещенную монографию Бауэра "Теоретическая биология".
Венгерский биолог Эрвин Бауэр, переселившийся в Союз в тридцатые годы, успел
перед своим арестом в тридцать восьмом опубликовать эту книгу. Борис о ней
много слышал, но держать в руках не приходилось. Оглянувшись по сторонам,
сунул ее под куртку, под левую руку.
Когда к утру видимых глазу прохожих наружных следов на площади и во
дворе почти не осталось (даже голову Ломоносову кое-как приставили), ребята
вернулись к себе. Вовка и Эдик мерзли без пиджаков. Пиджаки несли свернутыми
-- в них были книги. Смотря на груду толстых монографий, вываленных на стол
академика, Вовка удовлетворенно сказал:
-- Спасем эти культурные ценности от превратностей войны. Лично я
претендую на Каррера с Льюисом и Рэндалом. "Введение" Адама Казимировича
Раковского с болью в сердце отдаю Эдику. Из-за остальных, думаю, ссориться
не будем.
В этот же день всех вызвали в штаб. Усталый Рыжиков вручил повестки
Краснопресненского Райвоенкомата.
-- Распишитесь в получении. Из военизированной охраны демобилизуетесь.
Сейчас по домам, а завтра к девяти ноль-ноль на Пресню. Что брать с собой,
-- там написано. Счастливо воевать, ребята! Живы останетесь, возвращайтесь в
МГУ после победы. Корпус заприте, ключи занесите мне.
Вышли на Моховую. Вовка сказал:
-- Вот и кончилась наша лафа. Хорошо, что спирт допить успели. Вы как,
собираетесь завтра на Пресню?
Эдик:
-- А ты что, не пойдешь?
-- Зачем время зря тратить? Все равно не возьмут. У меня же минус
девять. Я же стрелять не в ту сторону буду. А вдруг дурак попадется и
забреет. Нет уж, я завтра с утра начну свой дранг нах остен, родной Химфак
догонять.
-- Смотри, Вовка, ты же расписался. Найдут, плохо будет.
-- Кто найдет? Кто искать будет? Ты что, не видишь, что творится? Им
сейчас в этом бардаке только и делов, что выслеживать Владимира Горячева.
Перед тем, как разойтись по домам, пошли к площади Ногина посмотреть,
куда попала вчерашняя первая бомба. Здание ЦК стояло разрезанное пополам.
Одна половина будто целая, только странно было смотреть на обнаженные ячейки
комнат, открытые с одной стороны холодному осеннему ветру и напоминавшие
множество маленьких театральных сцен: занавес уже поднят, столы, стулья,
даже лампы настольные кое-где видны, а актеры еще не вышли. Другая половина
-- бесформенная груда камней. Милиционеры заканчивали ограждение, отгоняли
останавливающихся прохожих. По Ильинскому бульвару пошли наверх к Маросейке.
Борис сказал:
-- Самолет так и не сбили. Сам фюрер, наверное, летчику железный крест
на грудь прицепит. Сбросил три бомбы и попал в ЦК, Кремль и Университет.
У памятника героям Плевны разошлись.
-- Ладно, ребята, ни пуха вам ни пера. Встретимся -- напьемся, чертям
тошно станет.
В военкомате, куда Борис пришел утром с Елизаветой Тимофеевной, все
кончилось очень быстро. Медосмотра никакого не было. Врач задал несколько
вопросов и написал: "годен к строевой службе". В маленькой анкете, в графе
"есть ли репрессированные родственники?", Борис написал "нет". Военком
забрал паспорт, сказал, что Борис зачислен в седьмую маршевую команду,
которая завтра утром выходит пешком во Владимир, где они будут распределены
по запасным полкам для прохождения военной подготовки. С маленькой группой
призванных Бориса повели в здание соседней школы. Седьмая маршевая занимала
два класса. Молоденький лейтенант, начальник команды, записал Бориса,
разрешил быть свободным до вечера, велел запастись едой (он сказал "сухим
пайком") на два дня, потому что нет уверенности, что в первые же дни марша
удастся организовать питание.
Почти весь день Борис провел у Иры, было хорошо. Вечером -- дома.
Елизавета Тимофеевна приготовила "сухой паек" -- бутерброды, крутые яйца,
вареная картошка, огурцы. Была недолгая воздушная тревога, после отбоя Борис
сказал:
-- Уже девять, мама. Пора идти. Завтра выход в семь. Не надо приходить
провожать, простимся сейчас.
-- Простимся, Борюнчик. Но провожать я все равно приду. Ира придет?
-- Придет.
-- Ну и я приду. А простимся здесь. Посидим тихо напоследок. Ну, иди.
Одно помни. Что бы ни случилось, ты всегда найдешь меня здесь. Если буду
жива. И не геройствуй. Может, впрочем, и не придется. Возьмут немцы Москву,
война кончится.
-- Не кончится, мама.
-- Ну, не знаю. И пиши, чаще пиши. Обо мне не волнуйся. Я все выдержу.
До свиданья, мой мальчик.
Прижала голову Бориса к груди, потом взяла лицо в ладони, поцеловала
глаза, губы. Поцелуй этот Борис надолго запомнил. У них в семье не было
принято целоваться. Александр Матвеевич не терпел "эти сантименты", да и
Елизавета Тимофеевна внешних проявлений нежности не любила.


    Глава V. НОЯБРЬ -- ДЕКАБРЬ СОРОК ПЕРВОГО.


(Из воспоминаний Бориса Великанова
"Тыл и фронт 41-42 гг.". Написаны весной сорок третьего года в г.
Грязовце, Вологодской области).


Я пишу это для вас, мои любимые. Для тех, кому не безразличны мои
мысли, мои поступки. Вас не много на земле, всего три-четыре человека, но
других читателей мне не надо. Когда-нибудь мы соберемся в уютной комнате, и
я буду весь вечер рассказывать вам об этом далеком, навсегда ушедшем,
печальном времени. Пододвиньтесь поближе, я кладу голову к тебе на колени,
милая, и начинаю.

Первого ноября я прошел последний раз по Садовой мимо нашего дома. С
большим мешком за плечами и маленькой сумочкой с бутербродами в руке я бодро
шагал с такими же ничего не видевшими и не понимающими молокососами на
восток, в неизвестность, в армию. Мы вышли на Владимирку. По ней двигались
бесконечным потоком команды мобилизованных. Шла Красная Пресня, Киевский и
другие районы. Шла молодежь, с шутками, песнями, -- мы еще так недалеко
ушли. Шли, строго выдерживая равнение, разбитые на взводы и отделения. Скоро
эти стройные колонны превратятся в сплошную серую массу, не расползающуюся
лишь потому, что в одиночку идти было некуда, а куда-то идти было нужно. Я
шел с Володей Зальценбергом, студентом Химфака, на курс старше меня. Мы
довольно быстро познакомились и разговорились еще на формировочном пункте (я
его раньше не знал, на окопах он не был). У него был странный легкомысленный
туристский вид, когда он шел своей пританцовывающей походкой с маленьким
чемоданчиком в руке, без перчаток (он забыл их дома). Рюкзак его ехал на
повозке, потому что на втором километре Владимирки лопнули лямки. Это был
упитанный юноша, вежливый и воспитанный. Единственное, к чему он относился
серьезно, было его собственное благополучие, и когда некоторое время спустя
оно явно пошло на убыль, его благожелательность и терпимость стали таять на
глазах. Впрочем, он все-таки был хорошим большим мальчиком, взрослым
ребенком, несколько ограниченным, мало видевшим, мало читавшим и еще меньше
думавшим. Во всяком случае с ним можно было разговаривать не одним языком
матерных ругательств, и я спокойно оставлял свой мешок на его попечении, а
это много значит, как я узнал впоследствии. И поэтому мы проделали с ним
вместе путь от Москвы до Мурома.
Наша команда состояла главным образом из молодых рабочих Красной
Пресни. Пожалуй, самое сильное впечатление на меня произвел открытый
антисемитизм большинства этих ребят. Теперь, после полутора лет в армии, я
знаю, что эта проказа распространилась на все слои населения нашей страны,
государства, построенного на основе идеологии абсолютного интернационализма,
заменившей расовую ненависть классовой. Оказалось, что обе эти ненависти
прекрасно сосуществуют и, в сущности, ничем друг от друга не отличаются.
Теперь я это хорошо понимаю, но тогда нескрываемый антисемитизм явился для
меня потрясением. В школе, в университете, встречаясь с Соней, с Венькой
Юнгманом, я и не подозревал, что они чем-то отличаются от меня. И вот я
услышал, как молодые представители московского пролетариата изо дня в день
часами громко (чтобы, не дай бог, их слова не миновали слуха Володи)
обсуждали отвратительные характерные особенности еврейского племени,
погубившего, как всем известно, Россию своей хитростью, жадностью,
трусостью. Старшим у нас был Костя Лихачев, студент Юрфака, пронырливый
парень, тщательно подделывающийся под массу. Я держался особняком, общался
только с Володей. Не знаю почему, но ко мне все относились без враждебности
и без обычных насмешек над "гнилой интеллигенцией".
Итак, мы шли. Шли тридцать-сорок километров в день, ночуя по деревням
или (что гораздо хуже) в клубах, школах вповалку, не раздеваясь, в грязи и
вони. Тогда это все еще производило на меня впечатление. За спинами у нас
были мешки с продовольствием, и поэтому мы на все смотрели легко и мало
думали о Дамокловом мече, нависшем над нашей страной. Седьмого ноября мы
ночевали в деревне и выключили радио, когда передавали речь: она мешала нам
играть в очко. Вы же знаете, я люблю карты и могу играть в любой компании.
Хорошо было останавливаться в деревнях, в Московской, Владимирской областях.
Крестьяне принимали нас, как родных, потому что в каждой семье муж или сын
были, как мы, вдали от дома, на фронте или на пути к фронту. На стол ставили
горшки с картошкой, молоко, несмотря на то, что до нас через избу прошли
десятки таких же непрошенных гостей, и конца им не было видно. Крестьяне
были уверены в победе немцев, и нельзя сказать, чтобы это их расстраивало.
Мы разуверяли их, как могли, а умели мы очень плохо.
От одной деревни до другой, с утра до вечера, садясь на проезжающие
машины и ожидая потом плетущуюся сзади основную колонну, -- шли мы уже
больше недели. Мы устали, ноги были изранены, идти было труднее и труднее.
Реже стали смех и шутки, чаще злобная ругань. В городе Покрове я впервые
увидел, как расстреливают человека. Это был старший такой же команды, как
наша, проигравший в очко около тысячи казенных денег. Комиссар бил его по
щекам, а потом его вывели на середину площади, -- и раздалась команда: "По
врагу народа -- огонь!" Он был на удивление спокоен. Совсем мальчик -- лет
девятнадцати.
До Владимира оставалось пятьдесят километров. Мы уже делали 15-20
километров в день, не больше. На этот раз мы ночевали в старом, пустом и
холодном доме отдыха, полном крыс и мышей, которые забирались под одежду и
мешали нам спать. Рано утром часов в пять мы с Володей встали одни и ушли.
Мы решили сами доехать до Владимира и дождаться там команды. Идти и находить
ночлег становилось все труднее, деревни вдоль дороги были всегда заняты, и
приходилось уходить в сторону километров на десять.
Нам повезло. Мы сразу сели в машину, обещав шоферу тридцатку, но
контрольный пост в трех километрах от Владимира задержал его, а мы обходили
контрольные посты полем. Деньги остались у нас.
И вот мы вошли в незнакомый город, в котором нам нужно было прожить три
дня без каких-либо документов, дающих право на это. Мы зря боялись.
Бюрократия отступает перед хаосом, когда хаос превышает некий критический
уровень.
Владимир -- небольшой городок, насчитывавший до войны тысяч сто
жителей. Теперь в нем помещалось (не в буквальном смысле этого слова) около
миллиона. Летом, наверное, город очень красив. Да и зимой он хорош. Мы,
однако, мало им любовались, когда вошли в него в десять часов утра. Мы были
очень голодны и не знали где и как мы будем жить.
Первый встречный показал нам столовую без вывески, где можно было,
заняв утром очередь, к вечеру получить тарелку супа. Мы заняли очередь и
пошли в военкомат, вернее в спецпункт в здании школы рядом с военкоматом.
Там было не протолкнуться. В помещении школы жило около тысячи таких же
мобилизованных, как мы. Весь двор загажен -- уборные в школе заколочены. Там
мы проторчали весь день, поели в столовой, а поздно вечером Володя пробился
к комиссару. Я не спросил, что Володя ему врал, но во всяком случае нас
включили в "десятку" для размещения по частным квартирам. Мы с Володей
попали в семью из двух человек -- мужа и жены, очень напоминавших
гоголевских старосветских помещиков, так все было у них аккуратно,
благообразно.
Он был столяр. Вся обстановка их уютной двухкомнатной квартиры была
сделана его руками и сделана неплохо. Высокий, седой, с длинными казацкими
усами, он внешне был воплощением благородства и чувства собственного
достоинства. Жена его, добрая старушка, маленькая и сморщенная, говорила его
словами, думала его мыслями. Муж принимал, как должное, ее почти религиозное
поклонение. Большего самодовольства и самолюбования я не встречал ни до, ни
после. В течение трех дней нашей жизни у него он говорил только о себе или о
том, как он оценивает те или иные события. Оценки его были окончательными и
обсуждению не подлежали.
В первый же вечер, обманутый внешностью Володи и его правильным
московским произношением, он произнес целую речь о главных виновниках
катастрофы, постигшей нашу страну -- евреях. Это они создали панику и
дезорганизацию в Москве, это они бросили все руководящие посты (а на
руководящих постах были только евреи), подняли цены своими безумными
тратами. Все они купаются в золоте, награбленном за его счет, за счет