забинтовать руки.
- Невольник чести? - спросила меня Нина Филипповна.
На самом деле я был ее пленником-добровольцем! Но она не догадывалась
об этом. Хотя с того дня стала называть меня Невольником: "Ну, как,
Невольник, не боишься диктанта? Твое сочинение, Невольник, вполне можно
опубликовать..."
Нина Филипповна говорила, что русская классика - не только наслаждение,
но и спасение. Это было великой истиной! Когда спасение стало необходимым, я
без конца читал Пушкина. И кричал маме, возвращавшейся из поликлиники: "Ты
послушай!"
Если я читал чужие стихи, тем более пушкинские, меня начинало одолевать
вдохновение... И я сочинил поэму. Я рассказал о дворнике, который пускал в
бомбоубежище только детей и женщин. А сам туда не спустился... Я написал о
том, что впервые увидел мертвого человека. И о том, какое короткое
расстояние, оказывается, между жизнью и смертью. "Прямое попадание" - так я
назвал эту поэму, уместившуюся на пяти тетрадных страницах в линеечку.
Стихи я послал в вечернюю газету, где первый раз мне повезло... Но их
печатать не захотели. Мне ответили, что поэма слишком пессимистична. Как
будто про войну можно было сочинить что-нибудь жизнерадостное! Посоветовали
читать классику. А я и так читал ее каждый день.


Тот новый учебный год был новым в необычном для нас смысле. Все стало
иным... Безоговорочно подчиненным войне. Никто нас не поздравлял.
Поздравлять и радоваться было нельзя: у кого-то уже погибли отцы и братья, у
кого-то пропали без вести.
Первым уроком по расписанию была литература. Стало быть, одна радость
все-таки предстояла. "Увижу Нину Филипповну!" - думал я. И пытался
представить себе, какими теперь будут ее искристые, озорные глаза.
Но Нина Филипповна не пришла. Сначала сказали, что она заболела. А
потом стали вполголоса, по секрету передавать фразу, подслушанную в
учительской: "Она готовится стать матерью". Я знал, что к этому готовятся
девять месяцев. Начал расспрашивать о Нине Филипповне других учителей, и мне
не без ревности отвечали: "Если б ты любил мой предмет так, как любишь
литературу!" Меня успокоили: оказалось, что Нина Филипповна испытывала
"временное недомогание".
А пока она прислала вместо себя другого учителя литературы, Николая
Иваныча...
Это был ее муж.
В начале урока мы не слышали того, что он говорил: мы его изучали... Он
был высок и красив. Это нас огорчило. Он не скрывал своих родственных
связей, подчеркивал, что с каждым из нас знаком, потому что Нина Филипповна
с ним вполне откровенна. Это нас возмутило.
"Готовится стать отцом!.." - думал я, видя, как он ни к селу ни к
городу улыбается, показывая свои зубы, которые были, как говорится, без
сучка и задоринки.
Изучив Николая Иваныча внешне, мы стали сравнивать его педагогические
качества с достоинствами Нины Филипповны. И тут он нас очень порадовал: о
сравнении не могло быть и речи! Он сам признался, что учится у нее быть
учителем. Значит, фактически он, как и мы, мог считаться учеником. Это было
приятно!
Через десять дней мы с ним расстались: к нам вернулась Нина Филипповна.
Она, как и вся наша жизнь, стала иной - не старее, но старше. Что-то
отвлекало ее от нас. И чаще, чем к нам, она прислушивалась к себе самой. К
тому, что происходило в ней... Голос ее вел себя осторожно: боялся заглушить
то самое, что ей важно было услышать. Причиной перемен была не только война,
а и то, что она... "готовилась стать матерью".


Готовясь стать матерью, Нина Филипповна делалась все сосредоточенней и
серьезней. Ямочка на левой щеке едва обозначалась, щелка между передними
зубами уже не казалась мне озорной. Я принес ей стихи про дворника.
- Большие поэты всегда размышляли о любви и смерти, - медленно
произнесла она.
В последнее время я только об этом и размышлял.
И еще я думал о Николае Иваныче: "Все из-за него! Из-за него..."
Никто не сказал ей о муже ни слова. Будто он к нам и не приходил.


Зная, что немцы на той близкой станции, где мы три лета подряд снимали
комнату с верандой, я не мог уснуть по ночам. Все время казалось, что
молчание черного круга на стене прервется той единственной фразой, которую
он произносил по ночам: "Граждане, воздушная тревога!"
- Закрой глаза! - шептала мама во тьме. - Сегодня тревоги не будет.
Окно она занавесила постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет,
- и темнота была непроглядной. Штор у мамы не оказалось.
- Закрой глаза!
- Они и так...
- Нет, открыты.
Я продолжал не спать... с закрытыми глазами.


Урок литературы приближался к концу.
За сорок пять минут Нина Филипповна абсолютно убедила нас в том, что
самое главное в литературе - это воссоздание человеческих характеров. Потому
что только через них могут быть воссозданы время, эпоха.
- "Похожа на тургеневских героинь!", "Приторен, будто Манилов!",
"Разочарован, словно Печорин!" "Любят, как Ромео и Джульетта!". Разве мы не
думаем так о реально существующих людях? - вслух размышляла Нина Филипповна.
И при этом взгляд ее задерживался на том, кто, несмотря на свой школьный
возраст, уже чем-то напоминал Печорина или Манилова. На меня она взглянула,
вспомнив Ромео.
В этот момент дверь приоткрылась и на пороге возникла гардеробщица, у
которой был вечно замерзший вид и, как у ребенка в мороз, только лицо
оставалось незакутанным. Она пальцем поманила Нину Филипповну:
- Директор зовет!
Все почему-то замерли, затаились... И так просидели до звонка. Но и он
не поднял нас с мест. Мы ждали возвращения Нины Филипповны.
Вместо нее появилась десятиклассница с красной повязкой, преисполненная
такого чувства ответственности, будто дежурила во фронтовом штабе.
Узрев на наших лицах тревожное ожидание, она еще более напряглась.
- Плохо с вашей учительницей, - коротко и загадочно, как о военной
тайне, сообщила она. И исчезла.
Мы бросились к двери... Табуном, в котором каждый своей
стремительностью подгоняет другого, мы мчались вниз. Десятиклассница с
повязкой, отвечая за все происходящее, тоже помчалась, стараясь по дороге
нас образумить:
- Куда вы? Постойте... Только напугаете ее!
Таинственность дежурной подстегивала весь наш табун. Но возле комнаты
школьного врача мы разом остановились.
- Мужчинам неудобно! - сказала десятиклассница. И скрылась за дверью.
Вышла она вместе со школьным врачом - Ангелиной Афанасьевной,
сухопарой, негнущейся, как восклицательный знак, женщиной в пенсне на
старинной цепочке.
- Я уважаю ваше волнение, - сказала Ангелина Афанасьевна. Так она
изъяснялась. - Но прошу вас покорнейше вернуться обратно. У Нины Филипповны
очень опасные симптомы... Вы можете причинить вред.
- Я предупреждала! - бойко засвидетельствовала дежурная.
И мои одноклассники послушно побрели за нею вдоль коридора.
А я сделал несколько шагов... и вернулся.
- Скажите, пожалуйста, что случилось? Я никому... Но мне важно знать!
Необходимо...
Характер Ангелины Афанасьевны обладал определенностью восклицательного
знака. Но тут ее взор рассеянно блуждал по мне: она думала лишь о том, что
происходило за дверью.
- Необходимо? - машинально переспросила она.
- Очень...
- А почему?
Я не ответил. Но она сбросила пенсне, которое заболталось на старинной
цепочке, сосредоточила взгляд - и поверила, что для меня это важно.
Посмотрела вслед моим удалявшимся одноклассникам. И грустно произнесла:
- Схватки у нее, милейший. Весьма преждевременные и опасные схватки. На
почве душевного потрясения.
- Какого?
- Мужа на фронте убили.
- Не может быть!
- Сейчас все может быть.
- Где... его?
- Под Москвой. Нас защищал, дружок. Да-с... Нас с тобой.
- Николая Ивановича убили?..
- Я не знаю его имени-отчества... Директор побежал за автомобилем. С
ней медсестра. - Она кивнула на свой кабинет. - А куда везти... не вполне
представляю себе. Хочется наилучшим образом... Но дозвониться не можем.
Война!
- Наилучшим образом?
- Разумеется. Это наш долг.
- Я знаю, куда везти. Будет именно наилучшим!..
- Похвально, что ты хочешь помочь, но...
- Я позвоню по телефону. Из учительской... Бывшему главному врачу
родильного дома.
- Нам надобен не бывший и не будущий. А тот, который поможет
немедленно.
- Александра Евгеньевна и поможет! Она теперь консультант. В родильном
доме ее все слушаются. Я знаю... Я сам там родился!
Она вернула пенсне на нос.
- Звони, дружок. Только без промедления! Промедление, знаешь...
"Неужели смерти подобно? - подумал я. - Не будет этого! Я спасу Нину
Филипповну. И того... матерью которого она готовится быть!"
Я был уверен, что Александра Евгеньевна окажется дома. И она в самом
деле будто ждала моего звонка.
- Еду, - сказала Александра Евгеньевна. - Везите свою учительницу.
Я записал адрес.
- Помогите ей... Я очень прошу!
- Везите... Но как драгоценную вазу! Никаких сотрясений. И
потрясений...
- У нее мужа убили.
- Я еду.
...Вечером я подскакивал к каждому телефонному звонку.
- Она хотела, чтоб ты был "невольником чести"? - спросила мама. - На
этот раз ты им был. Может быть, она назовет сына Сашей? В твою честь! Хотя
это случится еще не скоро.
- Она назовет его Николаем, - возразил я.
- Да... ты прав. Ее ребенок еще не родился, но наполовину... он уже
сирота.
Мама начала печатать свои увесистые шаги. Они становились еще
увесистей, когда на душе у ней было неспокойно.
Александра Евгеньевна позвонила в девять вечера.
- Мы, поверьте, старались, - произнесла она таким голосом, каким диктор
по радио сообщал: "После тяжелых боев наши войска оставили город..."
- И что? - спросил я.
- Она потеряла не только мужа, но и ребенка. Ее теперь нельзя оставлять
одну.

До утра я думал о Нине Филипповне, о ее ребенке... убитом войной. Но
больше всего о ее муже. Почему его красота меня раздражала? А его стройность
казалась нестройной? Почему я злорадствовал, когда он называл себя учеником?
Ставить достоинства в вину человеку... не подло ли это? Я завидовал ему?.. А
зависть - это, как считает Александра Евгеньевна, самый отвратительный грех.
И мама говорит, что именно она, зависть, источник почти всех людских
пороков. Как же я?.. А он отдал за меня свою жизнь. И жизнь своего ребенка.


Я представить себе не мог, что увижу Нину Филипповну у нас в комнате.
Но Александра Евгеньевна привела ее, заранее договорившись с мамой. А я об
этом не знал, и мои носки с заштопанными мамой пятками предательски валялись
на тахте. И рубашка, как пишут, "несвежая", которую мама собралась
выстирать, столь же предательски висела на стуле.
Но я обратил на это внимание позже, потому что вначале остолбенело
уставился на Нину Филипповну. А она отводила взгляд в сторону тахты с
заштопанными носками и стула с несвежей рубашкой. Только позже я понял, что
она вообще ничего не видела... За весь вечер она произнесла лишь одно слово.
Мама спросила ее, можно ли закурить, и она ответила "Конечно".
Окно было спрятано постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет.
Мама тоже скрылась за покрывалом. И, как я понял, стала дымить в форточку
даже в грозное время мы не должны были вдыхать то, что вдыхала она.
Нина Филипповна не похудела, розово-бархатный цвет ее щек лишь немного
поблек. Но она уже не прислушивалась к себе... Там, внутри, ничего не было.
Мне казалось, что вообще ничего... Мама, вернувшись из-за покрывала, начала
с особой весомостью передвигаться по комнате, утрамбовывать не натертый,
потускневший паркет, стремясь заглушить то, о чем все мы думали. Но я никак
не мог избавиться от мысли, которую война пока не успела сделать для меня
привычной погибали не только молодые, но и еще не родившиеся. Я перестал
быть ребенком, а сын Нины Филипповны вообще не сумел им стать (я почему-то
не сомневался, что это был сын).
- Приходите к нам, - сказала мама. - Саша вас любит!
Я не вздрогнул от ее фразы. Почему?.. Наверное, я относился к Нине
Филипповне уже иначе, чем прежде. Говорят, любить - это значит жалеть. Я
очень жалел Нину Филипповну и ее погибшего мужа. И ее сына... Они навсегда
стали существовать для меня только вместе. Я жалел их... Жалость была
гораздо острее того чувства, которое я испытывал прежде на уроках
литературы. Но это было нечто другое!
- Пусть все, что случилось... объединит нас. Сделает неразлучными! -
произнесла Александра Евгеньевна. И, устыдившись красивости этих слов,
виновато закашлялась.


Быть людям неразлучными или не быть - это решают не сами люди. Или не
только они... А в годы войны решают что-либо вообще очень немногие.
Остальные подчиняются: приказам, командам и обстоятельствам.
Через месяц Александра Евгеньевна еще раз явилась к нам без всякого
предупреждения. Явилась одна, хотя в последнее время не покидала по вечерам
Нину Филипповну. Они так и ходили вдвоем, иногда даже держась за руки. Но
Александра Евгеньевна, как поводырь, шла чуть-чуть впереди.
Мама, примостившись между окном и перекрашенным покрывалом, дымила в
форточку. Казалось, она спряталась за черной материей, чтобы, неожиданно
возникнув оттуда, как из-за занавеса, поразить меня каким-нибудь сюрпризом
или фокусом.
Мама не догадывалась, что у нас гостья: дверь Александра Евгеньевна
отворяла почти бесшумно. Она сделала знак, чтобы я не отрывал маму от ее
занятия, что она пришла ненадолго. Но все же не хотела отрывать маму от
того, что обычно вызывало ее протест. Размышляя о медицинских проблемах, она
прежде ненароком сообщала маме, что считает курение "самой вредной и
бессмысленной из привычек" и что страшные болезни века, в частности
злокачественные опухоли, настигают курильщиков куда чаще, чем тех, кто не
курит. Но мама продолжала дымить в форточку... Как многие врачи, она не
следовала тем предписаниям и советам, которые с утра до вечера убежденно
внушала своим пациентам.
"Махнуть рукой на себя - значит махнуть и на него!" Эту воспитательную
фразу Александра Евгеньевна приберегала как решающую. И мама тогда не просто
гасила папиросу, а ожесточенно расправлялась с ней, ввинчивая ее в
пепельницу, кроша табак и разрывая папиросную гильзу. А через полчаса вновь
вытаскивала из кармана синего пиджака помятую пачку. Я знал, что в дни
испытаний достоинства прогрессируют, но и обнажаются слабости... Война
усугубила единственный мамин недостаток: она стала курить с каким-то
болезненным упоением.
Александра Евгеньевна приподнялась с тахты и снова присела.
Мама же, я догадался, пользуясь светомаскировкой, под защитой бывшего
покрывала затянулась второй папиросой.
Александра Евгеньевна опять молча, еле заметным знаком попросила не
мешать ей. Она намеренно оттягивала какой-то тревожный разговор, какое-то
объяснение. Это мне стало ясно, когда ее сжавшееся, невесомое тело третий
или четвертый раз вспорхнуло с тахты, чтобы сразу вернуться назад.
Наконец мама появилась, как из-за театрального занавеса.
Война уже отучила нас радостно или горестно вскрикивать по поводу
мелочей. Но важность важного и ценность ценного возросли. Общение с близкими
стало дороже, потому что было под угрозой, могло оборваться. Мама
заторможенно, будто преодолевая сопротивление воздуха, воздела руки к
желтому круглому плафону, заменявшему абажур. В торжественные мгновения она
воздевала к нему руки, как жрица к солнцу. Жесты мамины были неторопливы,
даже громоздки. Это подчеркивало значительность событий, на которые она
реагировала. А явления второстепенные мама жестикуляцией не удостаивала.
- Александра Евгеньевна?!
Гостья вспорхнула с тахты. И я заметил, что растерянность пригасила то
мудрое сияние, которое обычно источали ее глаза.
Мама, как и я, не знала, в чем дело, но сразу же накрыла мою голову
руками и притянула к себе.
- Не обижайтесь, милые мои, - начала Александра Евгеньевна. - Я
сказала, что мы не должны разлучаться... И это истина. Но разве война
считается с истинами? Вчера ко мне на работу позвонил сын... И сказал, что
его научно-исследовательский институт эвакуируется в Сибирь. Он попросил
меня поехать с его семьей. С внуками... С двумя внуками! Вернее, с внуком и
внучкой. С Васей и Милочкой. Им дали имена бабушки и дедушки.
- По линии жены вашего сына, - холодно уточнила мама.
- Это объяснимо... понятно: того дедушки недавно не стало.
- И ваш муж тоже скончался, - одними губами напомнила мама.
- Но это было очень давно, - с несвойственной ей нелогичностью
возразила Александра Евгеньевна.
- Могли бы почтить его память, - угрюмо поддержал я маму, относясь к
Васе и Милочке с заочной враждебностью: из-за них мы могли разлучиться.
- Вспомнил о вас? - нервно осведомилась мама.
- Оказывается, он и не забывал! Были, поверьте, обстоятельства... о
которых он обещал рассказать. Но не это главное.
- А что? - с нараставшей тревогой, будто голос ее поднимался по трудным
ступеням, спросила мама.
- Он сказал, что не может оставить меня одну. В таком возрасте...
- А до сей поры почему оставлял? На целые годы!
- Существовали неизвестные нам обстоятельства... Поверь, Маша! К тому
же я не была в опасности. То есть моя жизнь... А теперь он зовет меня. И я
пришла посоветоваться.
- Вы уже все решили, - совсем глухо, точно голос ее по тем же ступеням
спустился вниз, произнесла мама. - Акушер, как, и минер, принимает лишь
окончательные решения. Вы так всегда говорили.
- Но сейчас я не в родильном доме. И хочу посоветоваться.
Серьезные решения мама на глазах у собеседников не вынашивала. Ее
раздумья предпочитали уединение. Но иногда она напряженно стискивала пальцы,
будто важная идея была поймана и мама боялась ее упустить. ("Незаписанная
мысль подобна птице, перед которой распахнули окно", - вспоминал я в таких
случаях слова Нины Филипповны.) Мама упирала кулаки, которые не выпускали
пойманную мысль, в стол и склонялась над ним, как над кафедрой или трибуной,
словно собираясь произнести речь. А произносила всего несколько фраз. Но
таких, которые подводили итог спору или беседе.
- Понять, как трудно расстаться, можно лишь... когда надо расстаться.
Ваш сын это понял. Значит, мы ошибались в нем. У вас один сын... как и у
меня... Если бы он позвал, я бы поехала с ним. Куда угодно!
Мама прижала мою голову к себе так плотно, что сомнений не оставалось:
разъединить нас нельзя.
- Значит, вам кажется...
- Надо ехать.
- Нина Филипповна поедет со мной. Одну я ее не оставлю... Ее роды были
последними родами, которые я приняла. Хотя их надо было остановить,
задержать. Но я не сумела... Она поедет со мной. Будет там преподавать в
школе.
- Уйдет от нас? - печально произнес я.
- Не уйдет, а уедет, - поправила меня мама.
- Ты, Маша, я чувствую... не осуждаешь?..
- Наоборот, одобряю!
- А как же вы будете... без меня?
- Я бы выбрала сына.
Александре Евгеньевне стало легче. И все-таки ее характер продолжал
быть непохожим на себя самого. Она не переставала оправдываться.
- И жена сына была очень мила со мной... вчера. По телефону.
- Надо ехать! - подвела итог мама. И еще раз скрылась за перекрашенным
покрывалом.
Но чирканья спички я не услышал и дымного запаха не уловил. Вернувшись,
будто из-за театрального занавеса, мама закурила при нас. Папироса дрожала у
нее между пальцами:
- А когда надо ехать?
- Эшелон отправляется завтра утром. Совсем рано... Чемодан за дверью. И
сумка... Мы договорились, что Нина Филипповна подъедет завтра на рассвете, а
я переберусь к сыну сегодня вечером.
- Мы вам поможем! - от волнения слишком бодро и деловито предложила
мама. И, кроша табак, ввинтила папиросу в пепельницу.


Сын Александры Евгеньевны жил на шестом этаже. А лифт не работал.
Мама преодолевала лестницу с нарочитой усталостью, отдыхая на каждой
площадке: она не торопилась расставаться с Александрой Евгеньевной. Хотя
каждую остановку использовала для того, чтобы чем-то ее порадовать.
- Не было бы счастья, да несчастье помогло, - сказала она на втором или
третьем этаже. - Конечно, эвакуацию счастьем не назовешь. Но возвращение к
блудному сыну... который, как выяснилось, и не был блудным... Он был, я
думаю, закрученным суетой. А война многое раскручивает, обнажает. Вот и
удалось разглядеть...
Отдыхая на другом этаже, она добавила.
- В дни испытаний к нам иногда протягивается та рука, от которой мы
помощи вовсе не ожидали. А та, от которой ожидали, бывает, прячется за
спиной или в кармане.
Александра Евгеньевна покидала нас с тяжелым чувством, но с легким
багажом. Ее чемодан и сумка были у меня в руках.
Покидать нас ей было стыдно, мучительно, но воссоединиться с вновь
обретенным сыном так хотелось, что путь на шестой этаж казался ей
вознесением к новой жизни.
"Тяжесть и легкость, радость и грусть... Они не размыкают рук для того,
чтобы человек не был ни безнадежно несчастным, ни безнадежно счастливым" -
так ныне, через десятилетия после того осеннего вечера сорок первого года,
размышляю я. Точней, восстанавливаю в памяти давнее, но нестареющее
убеждение Александры Евгеньевны, высказанное ею еще в мирное время.
Звонок не работал... Но на первый же легкий стук Александры Евгеньевны
откликнулась молодая женщина - очень доверчивая, потому что она даже не
спросила из-за двери: "Кто там?" Я понял, что это жена сына Александры
Евгеньевны, и сразу успокоился: выражение лица у женщины было такое, будто
она работала в "Скорой помощи" и прежде всего хотела узнать, что с вами
случилось и в чем вы нуждаетесь. Мама тоже расслабилась: женщине с таким
лицом она могла доверить Александру Евгеньевну.
- Заходите... Заходите, пожалуйста!
Женщина даже попыталась схватиться за ручку чемодана. Но этого я не
позволил!
Она провела нас в комнату, похожую на все комнаты той поры. Их вид
определяли не шкафы и комоды, которые были, конечно, разными, а приметы
опасности и тревоги. Окно было, как и у нас, занавешено, но только шерстяным
пледом.
На стене я увидел фотографию молодого мужчины, добрая задумчивость
которого напомнила мне проницательное сияние Александры Евгеньевны. "Похож!"
- молча, но с удовлетворением констатировала мама, переводя взгляд с
портрета на Александру Евгеньевну.
- Это мой муж, - сообщила женщина. - Он сейчас где-то под Ленинградом.
- А где Валерий? - схватившись за спинку стула, спросила Александра
Евгеньевна.
- Тут вот что вышло, - стала объяснять женщина - В связи с чрезвычайной
обстановкой... Ну, вы понимаете? Эшелон отправили на целые сутки раньше.
Валерий Аркадьевич и его супруга очень торопились.
Она назвала жену "супругой", и я понял, что отношения между ней и
"супругой" были неважные.
- А почему он... не позвонил? - ошеломленно присев на стул и
схватившись за его сиденье, спросила Александра Евгеньевна. - На работу...
можно было бы сообщить. Я как раз была там вчера весь день... Увольнялась.
- Они торопились, - потупившись, объяснила женщина. Но вдруг, вскинув
голову, изменила тон. - Они же хотели, чтоб вы там нянчили внуков. А потом
другая бабушка согласилась... Мать супруги Валерия Аркадьевича. Она
помоложе, простите меня. Они вот и выбрали...
- А письмо он какое-нибудь оставил? Или адрес?
- Торопились они, - повторила женщина.
Мама торжественно и весомо, с видом жрицы, воздела руки к
незамысловатой люстре, у которой из трех лампочек светила лишь одна.
- Все прекрасно, Александра Евгеньевна! Мы остаемся вместе... Как вы и
хотели! А сын вам напишет.
- Он не знает моего адреса. После смерти мужа я переехала...
- И он ни разу не был у вас? - спросила женщина, понимавшая, что
"Скорая помощь" - это не только успокоительное средство, но, если нужно, и
скальпель, и ампутация.
- Все прекрасно! - не дав Александре Евгеньевне ответить, продолжала
мама. - Мы не разлучаемся! Как вы и хотели. Наш дом продолжает быть вашим
домом. Все прекрасно! Не плачьте, Александра Евгеньевна... Все хорошо...


Война все упрямей убеждала меня: расставаться людям или не расставаться
- это, увы, слишком часто решают не сами люди.
Я и мои приятели поняли, что через год, после девятого класса, должны
разлучиться с родными и с домом, то есть уйти на войну. Поскольку я считался
поэтом, мне поручили сочинить письмо в военкомат от имени мужской половины
девятого класса "В". Я сочинил - и все расписались.
Единственное, чего я не представлял себе и чего представить было вообще
невозможно, это как мама расстанется со мной.
Я тайно показал письмо Александре Евгеньевне. Ее проницательно мудрые
глаза выразили крайнее осуждение:
- Не подсказывайте стране, как ей обращаться со своими детьми. И когда
рисковать ими.
- Но через год меня все равно призовут.
- На этот случай мама, как мне известно, все детально продумала.
- Что продумала?
- Она пойдет служить военным врачом туда, где будешь служить ты.
- Разве это возможно?
- Я ей посодействую, раз уж посодействовала твоему появлению на свет.
- А как вы это сделаете?
- Генералы, Сашенька, тоже начинают свой путь с родильного дома.
Александра Евгеньевна вернула мне письмо, осуждающе приподняв и опустив
при этом свои плечики.
- Но как же я не пойду в военкомат, если все остальные пойдут? Сочинил
письмо и вдруг...
- Ну идите.
Военком нас не принял. Мы обратились в коридоре к взъерошенному
лейтенанту лет двадцати пяти, слегка прихрамывавшему, будто по вине
неудобного, тесного ботинка.
Он скользнул глазами по моему сочинению. И почти на бегу проговорил:
- Знаем, знаем... Военком сказал, чтоб еще годик-два потерпели.
- Но через год война кончится! - разочарованно произнес кто-то за моей