Женщина, рекомендовавшая склеить два бланка, пожалела меня:
   – Ничего, мы не торопимся.
   – Что же будем делать? – Девушка за стеклом уже постукивала пальцами по моему тексту, который был весь в точках от ее подсчетов, словно засиженный мухами.
   – Ты не расстраивайся, – посоветовала она, – тут всё самое важное сказано: «Поздравляем». И с чем поздравляют ясно. Давай свой рубль.
   Я протянул.
   – Да не волнуйся: все ясно-понятно.
   На улице у меня от чистого весеннего воздуха родилась мысль: пулей домчаться до дому, отобрать у Владика деньги и послать другую телеграмму, в два раза большую. Я стал разбрызгивать мелкие лужи, думая почему-то о том, что вот в такой же беззлобно-дождливый день, пятьдесят лет назад, родился Савва Георгиевич, чины и звания которого не умещаются теперь на трех строчках. Уже тогда я не упускал случая пофилософствовать о жизни и смерти.
   Савва Георгиевич жил в нашем подъезде, на четвертом этаже. Мне было жаль его, всеми почитаемого и обожаемого, потому что за полгола до юбилея, прямо в лифте, умерла от инфаркта его жена. С тех пор Савва Георгиевич в лифте не ездил, а, громко дыша, отдыхая на каждой площадке, поднимался домой пешком. Говорил, что так именно надо тренировать сердце.
   Жена Саввы Георгиевича в течение долгих лет предоставляла ему возможность заниматься только наукой. «Она ухаживала за ним, как за ребенком», – говорили в нашем подьезде. Он и напоминал после ее смерти заблудившегося или брошенного ребенка.
   Мне казалось, что Савва Георгиевич состоял только из головы: все остальное как-то не имело значения. Я бы даже затруднился сказать, высоким он был или нет. Только голова… Здесь уж все было значительно: глядящие не вокруг, а внутрь, в себя самого, глаза, мятежная шевелюра, в которой перемешались рыжее воспоминание о молодости и седина, лоб, который можно было изучать как географическую карту.
   – Бери его голову – и на постамент! – говорил отец, который был влюблен в Савву Георгиевича. – Вполне годится для памятника под названием: «Мысль». Или: «Личность».
   «Вот в такой же обыкновенный день родилась эта личность!» – думал я, разбрызгивая мелкие лужи.
   Что же касается Мамонта, то после несчастья, постигшего Савву Георгиевича, это слово в доме научных работников больше не употреблялось.
   Владик открыл мне дверь. Денег у него уже не было – у него была многоцветная самописка, похожая на ракету.
   – А что такое? – с наивным недоумением спросил Владик.
   – На телеграмму не хватило…
   – Ты мог и не давать мне этих двух рублей, – сказал Владик. – Я ведь не заставлял тебя. Я попросил… И ты мне сам дал. Так что не ищи виноватого.
   Он думал лишь о том, кто будет прав, а кто виноват, – до отца с мамой и до Саввы Георгиевича ему не было никакого дела.
   Потом он нервно подергал носом и предложил:
   – Давай ляжем пораньше. Они вернутся часов в двенадцать. А до утра уже все испарится!
   Но наши родители вернулись довольно скоро.
   – Вечер кончился? – спросил я.
   – Для нас да, – ответила мама.
   Поставила на пол в коридоре мокрый зонтик, похожий на присевшую летучую мышь. И тут же созвала внеочередной домашний совет.
   – Почему ты не ограничился одним только адресом? – спросила она у меня.
   – А что такое? – поинтересовался Владик. Мама как председатель обратилась к отцу:
   – Ты хочешь сказать?
   – Пока нет.
   – Тогда я расскажу. Саня сегодня просто унизил… я бы даже сказала, опозорил нас всех. Всю нашу семью!
   – Где опозорил? – продолжал недоумевать Владик.
   – Перед сотнями людей. Перед всем коллективом! Владик изумился:
   – Чем опозорил? Его же там не было!
   – Тебе, Владик, и в голову не придет… ты не сможешь себе представить, что случилось на юбилейном вечере.
   Владик подпер кулаками голову и с недоуменным любопытством приготовился слушать.
   – Ты сам-то ничего не хочешь нам объяснить? – обратилась мама ко мне, соблюдая демократические традиции и давая мне возможность стремительным, чистосердечным признанием хоть немного сгладить вину.
   Я этой возможностью не воспользовался.
   – Собрался весь институт, – стала излагать мама. – представители академии, министерств и даже гости из других стран. Работы Саввы Георгиевича известны за рубежом! Вступительное слово, приветствия… Ну, конечно, цветы, адреса в папках. Наконец, директор института стал зачитывать телеграммы… Одни восторгаются, другие тоже вос-торгаются, но с чувством юмора, третьи пишут до того трогательно, что комок не покидал мое горло. И вдруг: «Поздравляем днем рождения…»
   Мама не могла усидеть. Вскочила, зачем-то зажгла плиту.
   – Все знают, сколько Савва Георгиевич сделал для нас! – Она повернулась ко мне:– Хоть бы ты и фамилию нашу сократил, скрыл бы ее. Так нет, председатель на весь зал объявляет подпись: «Томилкины». Подписались под собственным позорищем. С ума можно сойти! Мама воздела руки к потолку, потом, вопрошая, протянула их в мою сторону. Владик погрузился в раздумье.
   Мама вновь обратилась к отцу:
   – Ты готов?
   – Пока нет.
   – А когда же?
   – Потом.
   Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.
   – У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.
   – А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.
   – Я послала ему записку в президиум: «С телеграммой получилось недоразумение».
   – Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.
   – А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.
   Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.
   Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.
   После очередного маминого обращения к отцу: «Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?» – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:
   – Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.
   Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.
   Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.
   В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.
   Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.
   Мы услышали Савву Георгиевича.
   – А где старшее поколение?
   – На кухне, – ответил Владик.
   По гусарской интонации, которой никогда прежде не было у Саввы Георгиевича, мы поняли, что член-корреспондент выпил.
   Он появился в дверях, прижимая к себе обеими руками необъятный букет, который напоминал клумбу, «скомбинированную» из разных цветов. С плаща и мятежной шевелюры стекала вода.
   – На улице все еще дождь? – заботливо и тревожно спросила мама.
   – Люблю грозу в конце апреля! – чужим бравым голосом ответил Савва Георгиевич. – Сделал два шага от машины до подъезда – и вот…
   –А где подарки, адреса?
   – Остались в кабинете. Их привезут. – Он протянул маме свою разностильную клумбу. – Это вам, Валентина Петровна.
   – За жуткую телеграмму? Да что вы!
   Мама спрятала руки за спину. Потом сильно, в отчаянии прижала уши ладонями к голове. Волнуясь, она обычно не знала, куда девать свои руки.
   – Василий Степанович, уговорите супругу! У меня супруги уже нет и цветы нести некому. Кстати, насчет телеграммы…
   Мама оставила свои уши в покое. А чтобы Савва Георгиевичу было удобнее говорить, приняла от него цветы.
   – Почему вы ушли? В своем заключительном слове я, как полагается, всех поблагодарил. Но особенно вашу семью за ту добрейшую телеграмму, которую получил рано утром.
   – Но мы… не посылали!
   Не отвечая маме, Савва Георгиевич миновал эпизод с телеграммой, а заодно и наш коридор. Он проследовал дальше, в комнату. Там он облегченно вздохнул, чересчур ясно давая понять, что поздравления и признания в любви притомили его: в результате банкета он все делал немного «чересчур».
   – А о том, что воспринимаю все как аванс на будущее, я не сказал. Во-первых, терпеть не могу авансов: они создают фактор обязанности, который отягощает и мешает в работе. Ну а кроме того, кто знает, на какое будущее он может рассчитывать? Жена была из семьи долгожителей, и я уповал на ее гены… Что в жизни сделано, то сделано, а будущее, авансы…
   – Савва Георгиевич, вам всего пятьдесят! – воскликнула мама.
   – Это мало или много? Добролюбову бы показалось, что много, а Льву Николаевичу, – что мало.
   – Ученые живут дольше писателей, – ответила мама. – Как правило…
   – В том-то и дело, что нету правил! Но действительно, живут дольше… Потому что рациональнее!
   Наверное, Савва Георгиевич произнес слово, похожее по смыслу, но другое. Иначе бы я, третьеклассник, не понял.
   – Не знаю ни одного ученого, который бы погиб на дуэли! – заявил он.
   – Снимите плащ, – попросила мама. И стала помогать ему.
   Он увернулся:
   – Неужели вы предложите мне пить чай? Я сегодня уже напился.
   Конфликт с телеграммой формально был исчерпан. Но психологически нет… Мама не могла успокоиться. Срок давности не приносил мне прощения. Когда мы оставались вдвоем, она испытывала меня долгим вопрошающим взглядом.
   – А если бы Савва Георгиевич со свойственной ему тонкостью не спас репутацию нашей семьи? Ты бы тоже молчал? Его находчивость ликвидировала болезнь, но не устранила причин, от которых она возникла. И может возникнуть впредь!
   Душевные качества Саввы Георгиевича противопоставлялись моим: он спасал, был благороден, а я подводил, у меня не хватало воли сознаться.
   Владик давал мне советы так, будто сам уже не имел к истории с телеграммой ни малейшего отношения:
   – Еще немножечко продержись. Люди все забывают. Но постепенно… Уедем в лагерь, и мама будет спрашивать только о том, как нас там кормят.
   – А если она будет помнить об этом до шестидесятилетия Саввы Георгиевича?
   – Какой ты балбес! Люди все забывают. Вот у нас с тобой были две бабушки, а теперь их нет. Разве мама и папа продолжают рыдатъ? А тут какая-то телеграмма… Балбес ты, Санька!
   Отец жалел меня:
   – Может быть, тебе станет легче, если ты поделишься с мамой? Откроешься ей? Хотя я уверен, что ты не мог совершить ничего дурного… сознательно.
   – Спасибо.
   – Ты сам поселил во мне это доверие.
   Поселил!
   У мамы в душе для такого доверия жилплощади не оказалось: в ней, наоборот, поселились сомнения. С воспитательной целью она давала мне крупные денежные суммы: просила уплатить за квартиру, за свет и газ. Я приносил квитанции. Потом она поручила мне подписаться на газеты и журналы. Я снова принес… Я также не ограбил сберкассу, находившуюся в доме напротив, и не отнес в букинистический магазин многотомные собрания сочинений. Мама начала успокаиваться.
   – Вот видишь! – сказал Владик. – Все забывается.
   Многоцветной самопишущей ручкой брат дома не пользовался: откуда бы он ее взял? И в школе не пользовался, чтобы я забыл о ней, поскольку все забывается. В двух ящиках письменного стола, которые близнец запирал на ключ, хранились, словно в копилке, коробки, коробочки, банки. Он и самописку сунул туда.
   – Паста высохнет, – предупредил я.
   Перед нашим отъездом в лагерь мама, давая мне последние наставления, сказала:
   – Пусть этот эпизод останется нераскрытой загадкой. И никогда не будет иметь продолжений! Но считать, что его вообще не было, я, увы, не смогу. Ты знаешь, мы с папой имеем немало претензий к Владику. Но он бы, мне кажется, не мог сделать шаг, угрожающий репутации дома. Ведь правда? Я промолчал.
   – А если бы сделал, не смог бы оставлять нас в неведении. Пощадил бы меня!
   Она взглянула мне в глаза с последней надеждой.
   Я твердо пообещал, что буду спать днем и не буду далеко заплывать, о чем она тоже просила в то утро.
 
   Когда мы учились в восьмом, появилась Ирина. Новенькие ведут себя тихо. Но при виде Ирины притих весь класс: мальчишки от волнения, а девочки и Владик от зависти.
   – Работает под Кармен, – съехидничал он. Но ей не нужно было «работать»: сама природа создала ее похожей на героиню литературного произведения, которую почти все знали по произведению музыкальному.
   Савва Георгиевич уверял, что «вступать в конфликт с природой не следует». Ирина и не вступала: в ушах у нее были серьги, притягивавшие к себе испуганные взгляды учителей, а к щекам, как в знаменитой опере, прижимались черные, смоляные завитки.
   Владик выходил из себя, даже если существа женского пола чем-нибудь выделялись.
   Зеленые глаза Ирины спрашивали нас обоих: «Что, скисли, родственнички?» Впрочем, «родственничком» она стала называть только Владика, да и то в разговоре со мной. Держалась она так независимо, что классная руководительница, физичка Мария Кондратьевна, сказала:
   – За успеваемость я теперь отвечать не могу.
   Она сказала это доверительно и только мужской половине, чтобы предупредить ее об опасности. У Марии Кондратьевны был такой метод: говорить все, что она думает. По ее убеждению, учительская откровенность не могла превзойти сообразительности учеников и открыть им что-либо новое. В данном случае ей не хотелось, чтобы каждый из нас постепенно превращался в беднягу Хозе. Но остановить этот процесс классная руководительница оказалась не в силах.
   – Не ученики, а вздыхатели, – констатировала она. Исключение, как мне казалось, составлял только Владик. Чужой успех нервировал моего близнеца. Если бы можно было приобрести черные, смоляные завитки на щеках, он бы принялся копить деньги.
   Я неожиданно вспомнил о том, что в детском саду меня называли «добрым молодцом». Распрямился, сходил в парикмахерскую. Ирина первая заговорила со мной:
   – Хочешь послушать лекцию о микрочастицах?
   – Хочу… А где?
   – В университете. Там есть школа начинающих физиков. Можно поступить. Ты согласен?
   – Вместе с тобой? Согласен!
   – Физика – моя жизнь.
   – Скажи об этом Марии Кондратьевне, – посоветовал я. – Порадуй ее!
   Нашей классной руководительнице было за шестьдесят, и она говорила, что умрет на уроке. Даже больная, Мария Кондратьевна дотаскивалась до школы: как бы не подумали, что она нетрудоспособна и ей пора отправляться на пенсию!
   Мы тоже хотели, чтобы наша классная руководительница преподавала физику до последнего своего дыхания. Но директор школы относился к старым учителям настороженно.
   – Хворают, хворают… – ворчал он на педагогических заседаниях, о чем нам тут же становилось известно.
   – Когда-нибудь болезни ему отомстят, – сказала Ирина.
 
   Из эстетической гордости класса Ирина постепенно превращалась и в гордость физико-математическую: ее способности к точным наукам поражали учителей.
   Но успеваемость мужской половины нашего коллектива начала увядать: любовь вдохновляет на подвиги, требующие отваги и безрассудства, но просветлению рассудка и его напряжению она не способствует.
   – Завоюй уж ее окончательно! – посоветовала мне Мария Кондратьевна. – Спасешь класс: все будут знать, что она другому отдана, и перестанут отвлекаться. К тому же ты… – Она подмигнула. – Оставишь позади своего близнеца! Я за вами давно наблюдаю. Подмял он тебя, подмял. Не способностями, конечно, а характером. Я бы, например, давно выдвинула тебя на физическую олимпиаду. Но ведь ты потребуешь, чтобы сначала выдвинули его. Уступать очередь надо лишь старикам. Но я и то не люблю, когда уступают…
   Вскоре я узнал, что главным кумиром Ирины является Савва Георгиевич.
   – Я бы хотела учиться у него. Это Гигант!
   – И бывший Мамонт, – добавил я.
   – Откуда ты знаешь об этом прозвище?
   – Он живет в нашем подъезде.
   – И ты видишь его? Чернобаева?!
   – Каждый день.
   – Это правда?!
   – Честное слово.
   – Познакомь меня.
   Поскольку Савве Георгиевичу шел пятьдесят шестой год, я согласился.
   Я знал, что у члена-корреспондента четыре комнаты. Убирать их приходила какая-то женщина, а мама ею руководила. Возвращаясь из магазина или с рынка, она оставляла одну сумку дома, а с другой поднималась на четвертый этаж.
   – Служение таланту никого не может унизить, – объяснял нам с Владиком отец. – Отрывать его от науки на хозяйственные дела – преступление.
   Мама знала английский язык и иногда делала для Саввы Георгиевича переводы.
   – Он тоже владеет языками, – объяснял отец. – Но ему некогда.
   – Мама, хочешь, мы поможем тебе? – спросил я. – Ходить в магазин, убирать его комнаты…
   – Это не мужское занятие.
   – Нет, не с Владиком, а… с Ириной…
   – Савва Георгиевич не позволит. Он крайне стеснителен. Мы – близкие ему люди, поэтому он допускает…
   «Хочет, чтобы никто не мешал ей служить таланту», – подумал я.
   – Мы с Ириной решили поступать в университет. На мехмат. И он бы мог объяснить…
   – А это уж совсем неудобно! – возразила мне мама. – Он может подумать, что заботы нашей семьи о нем… не вполне бескорыстны. Разве я или отец не можем помочь вам? Пожалуйста, любая консультация на дому!
   Но Ирина не просила знакомить ее с мамой и папой. Ее кумиром был Чернобаев.
   К счастью, приближался наш с Владиком день рождения.
   – Пригласи Савву Георгиевича, – попросил я маму.
   – «Поздравляем днем рождения…» – сказала она. И взглянула на меня с самой последней надеждой. Я отвел глаза в сторону.
   – Хорошо, пригласим его. От вашего с Владиком имени!
   А я пригласил Ирину. Сперва она сомневалась:
   – Лучше бы вы со своим родственничком родились как-нибудь… порознь. – Ты согласен?
   – Это уже трудно исправить.
   – К сожалению.
   – У нас будет Савва Георгиевич.
   – Чернобаев? Почти нереально!
   – Ты придешь?
   – А родственничка твоего тоже надо поздравлять?
   – Поздравь маму с отцом – и все.
   – Я приду… Будет Чернобаев? Ради одного этого вам стоило родиться! Кстати… – Она приглушила голос, – Почти все старшеклассницы объединились против меня.
   – Я не заметил…
   – Ты знаешь, что в данном случае содействовало сплочению коллектива?
   – Что?
   – Они влюблены в тебя, Саня.
   Мне было очень приятно, что она так думает.
   – Ты ошибаешься, – пролепетал я.
   – Все влюблены!
   «И ты?» – хотел я спросить. Но она сама подчеркнула:
   – Без исключения!
   – Не говори Владику.
   Это было единственное, о чем я попросил ее.
   – А все-таки его зависть поставила тебя на колени! Слушай-ка… Поменяйся с ним умом, внешностью. И я брошусь ему на шею!
   Она пошла по школьному коридору походкой человека, который знает, что на него все смотрят, но не обращает на это никакого внимания. Потом замедлила шаг и вернулась:
   – Скажи, Савва Георгиевич любит собак?
   – Я у него не спрашивал. Но, по-моему, их любят все.
   Ирина пришла с собакой. Я предупредил, что у пуделя длинноватое имя и что лучше ею называть сокращенно: ЛДЧ.
   Вначале мама и отец путались, называли его: ЛЧД, ДЛЧ. Но понемногу они приноровились: прежде чем позвать собаку, притормаживали, мысленно произносили: «Лучший друг человека», – и тогда буквы выстраивались в нужном порядке.
   – ЛДЧ, какая у тебя умная морда! – не претендуя на оригинальность, восклицали они.
   Ирина была с пуделем строга, как с мальчишками нашего класса.
   – Не мельтеши! Ляг в углу. И молчи: сегодня не твой день рождения!
   – Привык быть в центре внимания, – пояснил я родителям.
   Это сближало его с хозяйкой.
   – Не думала, что ты такая красавица! – сказала мама. И с тревогой оглядела своих новорожденных.
   Я воспринял се заявление, как воспринимают всем известную истину, до кого-то дошедшую с опозданием. Владик слегка подергал носом.
   Отец никаких красавиц, кроме мамы, на свете не признавал.
   Все было готово, но мы ждали Савву Георгиевича.
   – Не хочется «разрушать» стол, – объяснила мама. – Потерпим немного…
   Он задержался в университете. Но вот-вот появится.
   При слове «университет» Ирина сузила глаза, и даже Лучший друг человека напрягся.
   Из коридора в комнату потянулся долгий, беспрерывный звонок; Савва Георгиевич, нажав на кнопку, как обычно, о чем-то задумался. Мама, опередив всех, открыла дверь.
   Савва Георгиевич никогда не включатся с ходу з чужой разговор, а настороженно внимал ему, как если бы в комнате звучал непонятный язык. Он долго постигал суть самой примитивной беседы, потому что мысли его были далеко. «Человек одной страсти! – говорила мама. – Он не просто живет физикой, – он с нею не расстается!»
   – Мы, как и вы, родились весной, – снайперски точно подметил я.
   – Уж лучше бы не вспоминал, – через стол, одними губами шепнула мама.
   И стала наполнять тарелку Саввы Георгиевича.
   Я встал и провозгласил тост за маму и отца, которые «подарили нам жизнь». Взрослые выпили шампанского, а мы, уже девятиклассники, воду с дошкольным названием «Буратино».
   Владик задергал не носом, а всем телом: я впервые опередил его. Этого не случилось бы. если б между нами не сидела Ирина. Мой близнец хотел сказать что-нибудь более умное, чем сказал я. Он этого так сильно хотел, что ничего придуматься не могло.
   Савва Георгиевич погрузил пятерню в густую мятежную шевелюру и, продолжая думать о чем-то своем, рассеянно провозгласил тост за наше с Владиком будущее. Помолчав, он высказал мысль, которая волновала его, ибо я уже был с нею знаком:
   – Если б можно было предвидеть, какое у него, у этого грядущего, будет лицо… Никто и никогда не сумеет заложить программу в самую своенравную машину, именуемую личной человеческой жизнью.
   Владик все медлил.
   Мне очень хотелось, чтобы тост его поскорее родился. Ирина почувствовала это и шепнула мне:
   – Ты – раб его зависти.
   – Почему?
   Вместо ответа она поднялась.
   Вилки и ложки за столом онемели: так же, как немели наши перья, тетрадные страницы, если Ирина выходила к доске.
   – Мы в доме научных работников, – сказала она. Дом наш действительно так назывался. – Пусть это будет доброй приметой, и мы тоже посвятим себя именно ей… Науке!
   Ее вдохновляло присутствие члена-корреспондента. На географическом лбу Саввы Георгиевича увеличилось количество рек и меридианов: он спросил, в чем именно Ирина видит свое призвание.
   – В молекулярной физике, – ответила она так спокойно, что все в это поверили.
   Владик ничего не видел и не слышал: он придумывал тост.
   Савва Георгиевич сказал, что без таких людей, как мама и отец, члены-корреспонденты ничего ровным счетом не стоят. Он не первый раз высказывал эту идею.
   И всегда мне казалось, что он имел в виду одну только маму, а отца приплюсовывал для приличия.
   – Можно позвонить по телефону? – коснувшись губами моего уха, спросила Ирина.
   – Телефон на кухне. Я провожу тебя.
   – Вы куда? – бдительно осведомилась мама.
   – Позвонить, – сказал я.
   На кухне я забыл, зачем мы пришли.
   – Ирина…
   – Что? – спросила она.
   Я, содрогаясь от нерешительности, положил руку ей на плечо. И в ту же минуту ощутил боль в ноге. Она была неожиданной и колкой.
   Я вскрикнул, обернулся… Лучший друг человека приготовился схватить меня за ногу еще раз.
   Ирина отреагировала с мгновенностью опытного шофера, увидевшего опасность: она присела и шлепнула пуделя.
   – Не вмешивайся в чужие дела! – Сидя на корточках, она подняла на меня свои изумрудные глаза: – Охраняет от посягательств.
   В дверях раздался голос моего близнеца:
   – Уединились?
   – Не совсем, – ответила Ирина. – С нами – Лучший друг человека.
 
   В старости нелегко отрекаться от своего возраста и постоянно быть «в форме». Эта чужая форма, как чужая одежда, неудобна, где-то стискивает и жмет. А Марию Кондратьевну, я чувствовал, она могла задушигь. Нашей классной руководительнице хотелось под тяжестью лет пригнуться, а она выпрямлялась. Ей хотелось постоять, передохнуть на плошадке между этажами, а она преодолевала школьную лестницу одним махом. Преодолевала себя… Чтобы директор не думал, что ей пора расстаться и с этой лестницей, И с этими коридорами, и со всеми нами. Однажды на уроке ей стало плохо:
   – Я посижу.
   Мы повскакали с мест: «Надо вызвать врача! „Неотложку!..“
   – Посидите и вы, – сказала она.
   Ей приходилось болеть тайно, конспиративно. «Но ведь так, конспиративно… можно и умереть, – подумал я. – Чтобы директор не догадался!» Своим ворчанием на педсоветах он вынуждал ее расходовать в неразумно короткие сроки те силы, которые можно было растянуть на годы при медленном, осторожном использовании.
   – О возрасте не надо помнить, но и не следует забывать, – со вздохом констатировал у нас дома Савва Георгиевич, стараясь доискаться до причин того, почему его жена умерла в лифте, стоя, с сумками в обеих руках.
   К переменке Мария Кондратьевна пришла в себя. Она с опасной стремительностью поднялась и рискованно твердым шагом направилась в учительскую.
   – На пенсию ей пора, – сказал Владик. Он мог бы со временем заменить директора нашей школы.
   – Ты поможешь мне? – спросила Мария Кондратьевна, когда мы с Ириной и Владиком были в десятом классе.
   – Вам? Конечно… А в чем?
   – Предстоит городская олимпиада начинающих физиков. Я хочу, чтобы ты представлял нашу школу.
   – Всю школу… я один?