В бумагах Александра I сохранилась запись: «Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии». Далее следуют имена секретных миссионеров, среди которых и имя генерал-майора Дмитрия Столыпина.
   Дмитрий Алексеевич скоропостижно скончался в возрасте сорока лет 3 января 1826 года, и первый биограф Лермонтова П.А.Висковатов связывает смерть двоюродного деда поэта с арестами лиц, причастных к восстанию 14 декабря.
   Аркадий Алексеевич Столыпин, обер-прокурор Сената, умер несколькими месяцами ранее. По-видимому, и он был так или иначе связан с декабристами. Николай Бестужев показал на следствии, что покойный А.А.Столыпин одобрял тайное общество, и высказал предположение, почти уверенность: только смерть помешала сенатору действовать в нынешних обстоятельствах вместе с ними. Сведениями более точными мы, к сожалению, не располагаем. Но, во-первых, Николай Бестужев – не из тех, кто не отвечает за свои слова. Во-вторых, Аркадий Столыпин, понимавший службу как служение отечеству, независимо от того, как он относился к идее насильственного переворота, не мог не одобрять перспектив, которые сулила столь радикальная перемена в гражданской жизни россиян. Ведь перемена эта давала выход и его честолюбию, увлекая возможностью наконец-то подключить свою энергию и свой деятельный ум к настоящему государственному делу.
   Словом, лидеры декабризма в случае захвата власти несомненно рассчитывали на сотрудничество и деловые качества как адмирала Мордвинова, так и его энергичного зятя. Об этом точнее, чем подследственные показания Бестужева, свидетельствуют стихи Рылеева, обращенные к сиротам Аркадия Алексеевича: «Пусть их сограждане увидят / Готовых пасть за край родной, / Пускай они возненавидят / Неправду пламенной душой. / Пусть в сонме юных исполинов / На ужас гордых их узрим / И смело скажем: знайте, им / Отец Столыпин, дед Мордвинов».
   Как человека в высшей степени независимого от «общего мнения» характеризуют Аркадия Алексеевича Столыпина и его отношения с Михаилом Михайловичем Сперанским, с которым Александр I, по ироническому замечанию князя Петра Долгорукова, некоторое время занимался «мечтами конституционными».
   Познакомились Столыпин и Сперанский еще до того, как император остановил благосклонный взгляд на «конституционном мечтателе». Войдя в фавор, Сперанский не забыл талантливого и честолюбивого провинциала. Это по его протекции Столыпин получил приличное его дарованиям назначение – «с перемещением в правительствующий Сенат, за обер-прокурорский стол».
   17 марта 1812 года Сперанский по обвинению в государственной измене был арестован и выслан с «редкостной в это правление срочностью» в Нижний Новгород. В чем состояла суть измены, не мог постигнуть даже самый тонкий исторический ум того времени – Николай Карамзин: «История Сперанского есть для нас тайна: публика ничего не знает. Думают, что он уличен в нескромной переписке. Его все бранили, теперь забывают. Ссылка похожа на смерть».
   Аркадий Алексеевич не предал попавшего в опалу друга и единомышленника. Несколько раз навещал в ссылке, и не просто для того, чтобы утешить, – «старался доставить ему безопасность и спокойствие», «приискивая все средства для облегчения его положения». Крамольные визиты не оставались тайными – ни для тайной полиции, ни для Александра I. Кроме того, поддерживая изгнанника, Столыпин дразнил не только государя – он восстанавливал против себя общественное мнение. К осени 1812 года Нижний Новгород оказался центром эвакуации, он был буквально оккупирован беженцами из захваченных Наполеоном губерний. Потерпевшие урон от французов настроены были, как и следовало ожидать, крайне патриотично – контактов с государственным изменником избегали. Вскоре Сперанского переслали подальше – в Пермь, но слухи об его изменничестве продолжали бродить по России. Достигли они и Пензы, и как раз в тот момент, когда Аркадий Алексеевич по делам службы оказался в родных краях (занимался формированием пензенского ополчения). Патриоты пензенской округи всполошились и, собравшись в губернаторском доме, настрочили донос главноначальствующему генералу Булычеву. На Аркадия Столыпина – злодея, опасного в настоящих обстоятельствах. Стиль доноса – истинно гоголевский: «Будучи в тесной связи с предателем Сперанским, может быть, имеет он и тайные сношения с Наполеоном».
   Как откликнулся главноначальствующий на врученное ему нарочным послание, мы не знаем, но известно: Столыпин в самый разгар «опасных обстоятельств» умудрился счастливо и выгодно влюбиться в дочь Мордвинова – Веру Николаевну. И предложение скоро сделал, и согласие тут же получил, и свадьбу сыграли не мешкая. У пензенских обывателей аж дух захватило – от зависти, а пуще от недоумения: экая рыбка морская попалась «в сатанинские сети Столыпина»!
   Словом, русская покорность «общему мнению» – свойство, столь сильно ненавидимое Лермонтовым, – не входила в столыпинские «правила». Эти сильные и решительные люди жили не по общему, а по своему установлению, потому, видимо, и казалось: в среде, где измельчание личности приобрело характер почти фатального закона, они существуют вне этого закона, вопреки или наперекор ему. Обстоятельства, однако, сложились так, что к тому времени, как Лермонтов «из детских вырвался одежд», из братьев его бабки в живых остался лишь самый младший – Афанасий. Любимец Арсеньевой, Афанасий Алексеевич был и скроен, и сшит по лучшим столыпинским лекалам: ладно и крепко. Единственное, чем обделила его судьба, было честолюбие. Старшим в избытке, с лихвой отвалила, а на младшеньком словно бы экономию навела. Отличный строевой офицер, выбравший артиллерию по следам Дмитрия, он рано вышел в отставку и с головой окунулся в местные саратовские проблемы (имение А.А.Столыпина Нееловка находилось в Саратовской губернии).
   Афанасий был последним ребенком Алексея Емельяновича и Марии Афанасьевны, урожденной Мещериновой. Когда он родился, Елизавета, старшая, уже заневестилась. Его и воспитали иначе, в надежде, что это последнее, такое удачное да крепкое яблочко недалеко от яблоньки укатится – будет опорой и утешением на старости лет. Последыш надежды оправдал. Оставшись по смерти братьев за главного, Афанасий Алексеевич волей-неволей вынужден был стать «столпом клана» – взвалить на свои, к счастью, могучие плечи нелегкое бремя долга семейственного, многотрудную и хлопотливую роль старшего в огромном роду. Его энергии, сметки, здравого смысла и доброжелательности хватало на то, чтобы оказывать самые разнообразные услуги своим близким, особенно вдовым сестрам и невесткам. И все это делалось без шума, но с твердостью. И по-столыпински разумно и споро.
   В детстве Лермонтов был очень привязан к младшему брату своей бабки, благо жил тот почти по соседству, женился поздно и был чрезвычайно легок на подъем. К Афанасию Алексеевичу по завещанию перешли Тарханы, его же, в случае своей смерти, Елизавета Алексеевна назначила опекуном внука.
   Как и все Столыпины, Афанасий Алексеевич прекрасно рассказывал. Правда, объем «приключений», выпавших на его долю, был не слишком велик, но все же ему довелось стать участником Бородинского боя. А это сюжет неисчерпаемый, он воспламенял воображение детей, входивших в жизнь после грозы Двенадцатого года:
   «Наш батарейный командир Столыпин, – вспоминал на старости лет один из участников Бородинского сражения, – увидев движение кирасиров, взял на передки, рысью выехал несколько вперед и, переменив фронт, ожидал приближение неприятеля без выстрела. Орудия были заряжены картечью, цель Столыпина состояла в том, чтобы подпустить неприятеля на близкое расстояние, сильным огнем расстроить противника и тем подготовить успех нашим кирасирам… Под Столыпиным убита его лихая горская лошадь».
   Как близок этому «мемуару» – и интонационно, и по сути – рассказ бывалого артиллериста в «Бородине»: «Повсюду стали слышны речи: / “Пора добраться до картечи”». И еще: «Забил заряд я в пушку туго / И думал: угощу я друга! / Постой-ка, брат мусью!».
   Как и лермонтовский Максим Максимыч, Афанасий Столыпин всего лишь штабс-капитан; это старшие братья в генералы вышли, а он так и остался простым армейцем. И когда читаешь его письма к Алексею Аркадьевичу Столыпину – красавцу, льву и повесе, «белой вороне», «нравственному уроду» в семье, – не можешь отделаться от мысли: уж очень все это напоминает странные отношения Максима Максимыча и Печорина. Никак не может понять стареющий, но все еще крепкий отставной штабс-капитан, что носит по свету непутевого – при таких-то данных! – племянника и чего тот хочет от жизни. Больше года потратил обязательный Афанасий Алексеевич, чтобы получить от этого непонятного человека документы, необходимые для ввода во владение его же собственным имением: то сплин, то любовь. «Извини, любезный друг, – пишет Афанасий Столыпин одной из своих «правильных» племянниц, – что я затруднил тебя сею моею комиссиею, но не зная… где шатается Алексей Аркадьевич, я решил адресоваться к тебе, как к человеку аккуратному».
   Словом, повзрослев, Лермонтов оценил и даже усвоил уроки простого и серьезного взгляда на жизнь, какие в детстве и отрочестве преподал ему Афанасий Алексеевич Столыпин, вперемежку с занимательными отрывками из Бородинской военной истории. А вот в первой юности сердечную привязанность к любимому «дядюшке» глушила тоска по ушедшим «богатырям» и горделиво-презрительное («богатыри – не вы») отношение к тем, кто «пережил свое прошедшее», кто за заботами о хлебе насущном утратил «высшие интересы», кто разменял Дело на множество мелких житейских дел.
   В юношеском презрении к «ничтожеству» Лермонтов невольно, но искажал истину. Заботы о хлебе не были для Афанасия Алексеевича лишь заботами о «доходах с хлеба». За ними: любовь к земле и профессиональное, я бы даже сказала, государственное отношение к обязанностям землевладельца – черта, кстати, свойственная не только Афанасию. За редким исключением, вроде друга Лермонтова Алексея-Монго, Столыпины не принадлежали к типично русским барам, смотревшим на свои поместья лишь как на источник дохода. Во все вникали лично, не доверяя случайным управляющим, не разоряли, а обустраивали землю, подходя и к этому делу не только с практической, но и с теоретической стороны; и тут, подстрекаемые «умным умом», связывали частности общей мыслью. Сын Аркадия Алексеевича, младший брат Монго, уже известный нам Дмитрий, в юности гвардеец, войдя в возраст зрелости, вернулся в саратовское свое имение. Насовсем. С твердой и ясной идеей: вложить всю – без остатка – жизнь в дело землеустройства.
   Вот что пишет о нем наблюдательный современник:
   «Воспитанный первоначально в мордвиновском доме, он перешел потом под покровительство дяди Афанасия Алексеевича Столыпина, бородинского героя и богатого саратовского помещика, и воспринял от него многое, чему следовал в жизни. Пример дяди рано развил в нем стремление к занятию сельским хозяйством и к вопросам, прикосновенным к этой важнейшей области народного благосостояния… Получив за Севастополь золотое оружие… стал усиленно заниматься усовершенствованием многочисленных имений, как своих, так и опекаемых им. Слава хорошего хозяина привела к тому, что к Дмитрию Аркадьевичу стали обращаться за практическими советами и ему пришлось принять не одно расстроенное имение, которое в руках его снова приходило в цветущее состояние. Доброта Дмитрия Аркадьевича и попечение о благе и пользе не имели пределов».
   Словом, Дмитрий Аркадьевич унаследовал от дядюшки не только влиятельное положение в семье и жизненные правила. Но дядюшка был практик, а племянник оставил несколько сочинений с теоретическим уклоном: «Два вопроса земледельческого и общего образования», «Хутора и деревни», «Из личных воспоминаний о Крымской войне и земледельческих порядках до и после реформы», «Граф Н.С.Мордвинов в его сельскохозяйственной практике» и т. д. В этих работах внук Мордвинова, о котором Пушкин говаривал, что он один заключает в себе всю русскую оппозицию, предстает перед нами сторонником инакомыслия, противуречия с общим мнением. Полемизируя и с народниками, и со славянофилами, уповавшими на возрождение крестьянской общины, Дмитрий Аркадьевич настаивал: община с ее круговой порукой и практикой передела, убивающей в мужике страсть к земле, является «корнем экономических неустроений русского народа»: «Надо также взять во внимание и развитие личности: России нужен класс самостоятельных земледельцев, что может быть только при отдельном хозяйстве». По сути дела, именно на этой наследственной идее и въехал Петр Столыпин, молодой саратовский губернатор, и в роскошную резиденцию премьер-министра, и на трибуну Государственной думы. Словно для того туда и поднялся, чтобы с авторитетной сей высоты предложить трудовой России верное средство от вековых «неустройств русского народа»: «Нельзя ставить преграды для обогащения сильного».
   И государственная роль «пленного рыцаря частной собственности», и причины слишком быстрого «выгорания этой роли» – отдельный, специальный, нелитературный сюжет. Но если отвлечься от политики, нельзя не заметить: в этом ультрарусском американце была доведена до концентрата феноменальная столыпинская практичность, борясь с которой «делал себя» юный Лермонтов.
   Но это только внешняя, фасадная, сторона проблемы. Юпитеры, в которые по хотению истории попал Столыпин-последний, позволяют разглядеть в личности этого крупного государственного деятеля и еще одно качество, доставшееся по капризу генетического кода и его антиподу, – редкостное в России «постоянство воли».
   А вот еще одно «непостижное уму» совпадение.
   Пять лет понадобилось Петру Аркадьевичу Столыпину, чтобы из провинциального полуничтожества войти в Большую Историю.
   Пять неполных лет, с февраля 1837-го по июль 1841-го, судьба для той же цели отмерила и отрезала раз и навсегда троюродному его брату.
   Даже в загадке их смерти есть какое-то пугающее подобие. Что заставило нервического молодого человека, еврея по национальности, совершить убийство, стопроцентно не выгодное ни ему лично, ни его «племени»? Ведь осуществи Столыпин задуманные им реформы, «тюрьма народов» еще на веку этого загадочного убийцы почти наверняка стала бы чем-то вроде «второй Америки». Ничуть не более понятно и поведение Мартынова. Сколько затрачено интеллектуальных усилий, сколько выдвинуто головоломных версий, а гипотезы так и остаются гипотезами…
   Размышляя о причинах, побудивших Лермонтова в первые годы юности обороняться от всего «столыпинского», надо принять во внимание и следующее обстоятельство. За Столыпиными, наряду с несомненными добродетелями, водились свойства и не совсем добродетельные: они никогда не упускали своего. На чужое не зарились. Большому богатству не завидовали. Зато за свое, законное, держались цепко и ухватисто.
   В глазах юного Лермонтова, одержимого мечтой о «земном всеобщем братстве», пристрастная приверженность к своему выглядела презренной. Она и в самом деле бывала порой не слишком симпатичной. Возьмем, к примеру, такой эпизод из биографии Аркадия Алексеевича Столыпина, как тяжба из-за дачи в районе Усовки. Принадлежащая ему часть находилась в одной окружности с селами, которыми владели брат Николай и муж его сестры Натальи – Григорий Данилович Столыпин, тоже родственник, только очень дальний, седьмая вода на киселе. Женившись, Аркадий Алексеевич решил навести и в этом наделе необходимый ему порядок. Сказано – сделано. Наняли вольного практика (так в ту пору именовались землемеры), обмерили окружность и разделили – согласно закону. Однако при межевании произошло недоразумение: землемер оплошку допустил – двести десятин от надела Григория Даниловича по вине вольного практика было приписано к наделу Аркадия Алексеевича. Выяснилось это уже после того, как уездный суд подписал и утвердил дележ на основании представленных обмеров. Григорию Даниловичу взбрело на ум (как-никак, а тоже столыпинского древа отросток) перепроверить меру. И завертелось… По совести истина была на стороне Григория Столыпина, по закону – на стороне Аркадия Алексеевича, ибо закон гласил: «Объявив тягающимся сторонам свое решение, судебное место ни отменить, ни изменить его не властно».
   Григорий Данилович завел переписку с высокопоставленным шурином – не помогло. Не помогло даже деликатное вмешательство Сперанского, понимавшего, сколь многое теряет его друг от неблаговидной тяжбы. И втайне страдал от неблагообразия конфликта, и письменно высказывался, несмотря на то что был обязан сенатору, ссудившему ему на покупку имения 50 тысяч рублей. И к совести взывал Михаил Михайлович, и к благоразумию: «Вам должно бы сойтись с Григорием Даниловичем. Сие весьма нужно и для родственных связей, и для вашего имени, коему он всегда может делать множество мелких притеснений». Тщетно: двести из причитающихся Григорию Даниловичу дачных десятин, в пересчете на ассигнации – пятнадцать тысяч, остались все-таки за Аркадием Столыпиным: имя именем, а деньги – деньгами. Лермонтов, хотя в разгар этой тяжбы был всего лишь «любезным дитятей», не мог о ней не знать: приезжая в Пензу, Елизавета Алексеевна имела обыкновение останавливаться у сестры Натальи. И дом удобнее, чем у Александры, жены Евреинова, и Мишеньке веселее: младшие Григорьевичи – почти сверстники.
   Трудно предположить, что Михаилу Юрьевичу не было ничего известно и о другой тяжбе, той, что «выиграл» родной его дед Михаил Васильевич Арсеньев; номер «Вестника Европы» с «Письмом из Чембара» Елизавета Алексеевна из тарханской библиотеки не изъяла. Какой материал для сравнения, какая пища для размышлений «о людях и страстях»! Ведь и в нежно любимой им бабушке был тот же «изъян души»! Для тех, кто видел ее только в гостиных, «старушка Арсеньева» была и оставалась «женщиной, совершенно замечательной по уму и любезности». Имевшие же с ней дело примечали за вдовой и другое: прижимиста и себе на уме. Все, до последней копейки, получила с господ Арсеньевых. Хотела то же самое проделать и с Лермонтовыми по смерти зятя, но тут уж внук воспротивился, настоял не на законном, а полюбовном разделе отцовского наследства. Юрий Петрович Лермонтов умер в 1831 году, но только шесть лет спустя Елизавете Алексеевне удалось заполучить у Михаила Юрьевича доверенность на ведение дела о кропотовском имении. Согласившись на полюбовный раздел, Елизавета Алексеевна, по ее подсчету, потеряла верных десять тысяч. Потеря была чувствительной, но госпожа Арсеньева, может быть, впервые в жизни не жалела об убытке. Своего имени она не берегла – ее «Париж» стоил «мессы», но именем внука рисковать не хотела; боялась, что тетки, сестры покойного зятя, обидятся – разорила-де их, и Мише достанется, что «не хотел ее упросить».
   И все-таки не будем, подобно некоторым биографам Лермонтова, ставить знак равенства между Марфой Ивановной Громовой, скупердяйкой из ранней драмы Лермонтова «Люди и страсти», и Елизаветой Алексеевной. Марфа Ивановна, как и Григорий Печорин, – портрет, но не одного человека; характер, составленный из «пороков» целого клана, причем без поправки на их же достоинства. И чем старше становился правнук Алексея Емельяновича Столыпина, тем отчетливей понимал: столыпинская линия шире, чем верно-надежное средство сохранить и умножить достояние во времена всеобщего разорения дворян и экономической паники. Столыпины искали способ борьбы с русскими неустройствами, пытаясь – не большой горой, так соломиной – осилить (для примера и подражания) беду неминучую и неотвратимую.
   И стойкость, с какою Столыпины свое гнули, и способность их устоять, не потеряться в общем замешательстве Лермонтов очень даже способен был оценить, тем более что видел – предвидел? предчувствовал? – безнадежность, историческую обреченность этого противостояния меньшинства большинству: в идею спасения целого народа способом полумер он не верил. В воспоминаниях князя Мещерского описан весьма показательный случай. Александр Васильевич Мещерский, познакомившийся с Лермонтовым в 1840 году, был наследственным «экономом». Однажды в присутствии Михаила Юрьевича зашел разговор об интенсивном хозяйстве, модном среди «экономствующих» помещиков. Выяснилось: Лермонтов питает к этой идее «полное недоверие». Александр Васильевич, человек недалекого ума, связывает это недоверие с пренебрежением поэта к сельскому хозяйству («ковырянию в земле») и в доказательство приводит оформленный под малороссийский анекдот рассказ поэта о своей попытке выяснить, почему его имение не приносит дохода (речь, по-видимому, идет о маленькой деревеньке в Орловской губернии, арсеньевском наследстве, куда Лермонтов мог заехать по дороге на Кавказ):
   «Призываю хохла-приказчика, спрашиваю, отчего нет никакого дохода. Он говорит, что урожай был плохой, что пшеницу червь попортил, а гречиху солнце спалило. – Ну, я спрашиваю, а скотина что? – Скотина, говорит приказчик, ничего, благополучно. – Ну, спрашиваю, куда молоко девали? – На масло били, отвечал он. – А масло куда девали? – Продавали, говорит. – А деньги куда девали? – Соль, говорит, куповали. – А соль куда девали? – Масло солили. – Ну а масло куда девали? – Продавали. – Ну а деньги где? – Соль куповали! – И так далее…» «Не истинный ли это прототип всех наших русских хозяйств? – сказал Лермонтов и прибавил: – Вот вам при этих условиях не угодно ли завести интенсивное хозяйство!»
   Анекдот – при видимой его несерьезности – весьма серьезен, ибо свидетельствует не о высокомерном пренебрежении к «ковырянию в земле», а о том, что Лермонтов не только достаточно размышлял о сем предмете, но и «обозрел его вполне своим понятием». Для этого ему, кстати, в отличие от А.В.Мещерского и подобных Мещерскому дилетантов от экономики, не нужно было годами накапливать опыт. Он, как и все Столыпины, схватывал сущность явления или человека в «краткий миг»:
 
Есть чувство правды в сердце человека,
Святое вечности зерно:
Пространство без границ, теченье века
Объемлет в краткий миг оно.
 

Глава третья

   Как видим, и с крестной матерью, и с крестным отцом мальчику, родившемуся в послепожарной Москве в ночь со 2 на 3 октября 1814 года, вполне повезло. С родителями повезло меньше: он и в самом деле был «сыном страданья».
   1811 год.
   В этом году пехотный капитан Юрий Петрович Лермонтов вышел по болезни в отставку и вернулся в свое имение – тульское сельцо Кропотово с явным намерением сделать выгодную партию, то есть удачно жениться. Неподалеку от Кропотова, верстах в тридцати, находилась вотчина Арсеньевых, куда в связи с хлопотами о разделе наследства зачастила и госпожа Арсеньева с «малолетней дочерью».
   Арсеньевы, это явствует из «Записок» А.Т.Болотова, жили, что называется, нараспашку. Гостеприимство было их страстью. Гостей зазывали, обласкивали, закармливали. Хозяева из тех, у кого каждый день на счету, стороной объезжали Луковицы; зато изнывающие от деревенской скуки соседи при каждой оказии наведывались к Арсеньевым и, естественно, попадали в «свою провинцию» – с утра до вечера благодушное, без затей, удобное ничегонеделанье. Двадцатичетырехлетний кропотовский помещик пришелся кстати. В этом шумном и безалаберном доме и произошло то, чего больше всего боялась Елизавета Алексеевна: Машенька, Марья Михайловна, Мари влюбилась в Юрия Петровича Лермонтова.
   Арсеньевы обрадовались неожиданному развлечению до восторга и на Елизавету Алексеевну попробовали воздействовать: браки-де совершаются на небесах. Аргумент сей не произвел никакого впечатления на суровую их сноху: наотрез отказала – не быть по сему.
   Машенькин избранник был хорош собой (среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложен), обаятелен, сведущ в «науке страсти нежной», начитан, наслышан (окончил Петербургский кадетский корпус) и даже добр, хотя и вспыльчив. Но все это, включая начитанность, в столыпинском кругу не относили к числу мужских достоинств. А вот недостатков – множество, и самый главный – бедность. Юрий Петрович Лермонтов и в самом деле был не просто небогат, а именно беден; именье – маленькое, заложенное-перезаложенное, а в придачу к долгам – три незамужние сестры («большие уж девки») да мать, ни к домоводству, ни к землеводству не усердная. Впрочем, и Юрий Петрович сельскохозяйственного рвения не проявлял; он вообще не проявлял никакого рвения – это-то и было печальнее всего. Деньги в конце концов и нажить можно, нажил же батюшка. Но молодец Машиного выбора, по всему видать, не из той породы. На взгляд Елизаветы Алексеевны, горе-жених вообще ничего не умел, кроме как «амуры строить», то есть по ее, столыпинскому разумению был совершенно бесперспективен.
   Не надеясь на собственную проницательность, Елизавета Алексеевна стала собирать слухи: в выход из службы по болезни она не верила – какая хворь в двадцатичетырехлетнем щеголе? Слухи усугубили замешательство вдовы Арсеньевой: «игрок и пьяница, спившийся с кругу».