— Парафин. Гляди, — Сэм засучил рукава и погрузил в контейнер руку. Когда он ее вынул, она была покрыта полупрозрачной пленкой, словно тонкой перчаткой. — Он высыхает почти мгновенно и легко снимается, — Сэм снял пленку с тыльной стороны ладони. — Видишь, узор кожи отпечатался до мельчайших деталей.
   — Очень интересно. Я полагаю, ты неспроста мне это показал?
   Они находились в задней комнате, где была фотолаборатория, стояла газовая плита и висели несколько полок с химическими реактивами. Сэм принялся объяснять Джоанне свою мысль, попутно счищая с руки остатки парафина:
   — В двадцатые годы жил такой польский банкир по имени Франек Клуски, который в сорок пять лет обнаружил у себя способности медиума. По свидетельствам тех, кто ходил на его сеансы, он создавал прямо из ничего фигуры людей, полулюдей, животных и полуживотных. Единственная сложность заключалась в том, что после сеанса они исчезали, так что никто не мог доказать, что они действительно были, хотя люди их видели и даже трогали. Тогда один исследователь предложил призракам во время сеанса окунуть руки в чашу с парафином. Призраки весьма охотно согласились, и когда сеанс кончился, на полу остались пустые парафиновые перчатки. Оставалось только залить их гипсом, чтобы получить прекрасные слепки... конечностей тех существ, которые их оставили.
   Джоанна уставилась на него и убежденно сказала:
   — Нам тоже надо будет так сделать!
   — В институте метапсихологии в Париже хранится целая коллекция гипсовых слепков, полученных таким способом. Их называют «руками фантомов».
   — Хотела бы я посмотреть на физиономию Роджера, когда он об этом узнает.
   Сэм засмеялся:
   — Еще интереснее будет взглянуть на него, когда ему на колени шлепнется такая перчатка и потусторонний голос спросит, как он может объяснить это явление.
   — Знаешь, — задумчиво проговорила Джоанна, — ты очень правильно поступил, когда позвал Роджера в эту группу. Как ты и говорил, если он удостоверится в существовании нашего привидения, скептикам будет сложно с ним спорить.
   — Уж поверь мне, это их не остановит.
   — И все же, если он позволит упомянуть в статье свое имя, я бы специально взяла у него интервью — одно до начала эксперимента, а второе потом, если у нас что-нибудь получится.
   — Только, пожалуйста, поосторожнее: после одного такого интервью мы с тобой перешли на «ты».
   — Что такое? Ты ревнуешь меня к старику-профессору?
   — К этому старику-профессору. Он был женат четыре раза и, судя по всему, не прочь еще разок-другой попытать счастья.
   — Четыре раза?!
   — Он же ученый. Повторяемость — непременное условие любого эксперимента.
   — Кажется, ты только что излечил меня от опасного увлечения.
   — Рад слышать, — Сэм притянул ее к себе и поцеловал.
   — Как ты думаешь, они знают?
   — Кто «они» и что «знают»?
   — Другие в группе. О нас с тобой.
   Сэм пожал плечами:
   — Вероятно, догадываются. А что, это тайна?
   — Нет, — она потрепала его по густым волосам и поцеловала в губы. — Никакой тайны.
   Изобретение призрака оказалось делом долгим и непростым. Под руководством Сэма они постарались вложить в этот процесс максимум логики. Прежде всего, разумеется, возник вопрос о половой принадлежности привидения. Роджер предложил бросить жребий. Все согласились, в воздух взлетела четвертьдолларовая монетка, и привидению выпало быть мужчиной.
   Теперь следовало выбрать период истории, в котором жил призрак. Сэм предложил, чтобы все по очереди высказали бы свои предложения. Начали опять с Мэгги. После долгих оговорок и уверений, что она совсем не знает истории, Мэгги предложила Шотландию восемнадцатого столетия, время правления Прекрасного принца Карла и восстания якобитов. Наступила тишина, поскольку никто не знал, нужно ли комментировать это предложение сразу или выслушать остальных. Сэм решил, что сначала все должны поделиться своими соображениями, а потом начнется обсуждение.
   Райли предложил Древний Египет, период герметиков. Дрю — Флоренцию эпохи Возрождения. Барри назвал Америку времен Гражданской Войны, а Джоанна — империю Наполеона. Роджера привлекала Европа семнадцатого-восемнадцатого столетий — «Век Разума». Пит сказал, что сначала хотел предложить Италию Возрождения, но, поскольку это уже было, он поднимает на древко знамя античной Греции и надеется, что у него найдутся приверженцы. После этого Сэм объявил, что материала достаточно, и предложил Мэгги начать обсуждение.
   — Мне кажется, — робко начала она, словно извиняясь, что высказывает очевидные вещи, — лучше придумать человека, который говорит на всем нам понятном языке. Вынуждена признать, что французский, итальянский, древнеегипетский и древнегреческий языки для меня — китайская грамота.
   — Здравое замечание, — подхватил Фуллертон. — Зачем усложнять без необходимости? Я предлагаю, если никто не против, остановиться на англоязычном призраке.
   Все согласились, и обсуждение сразу пошло оживленнее. Сэм разрешил тем, кто предлагал «иностранное» привидение, выбрать заново. Дрю назвала Англию эпохи королевы Виктории. Роджер сказал, что призрак может быть англоязычным путешественником в любой стране, после чего Райли предложил революционную Россию, а Джоанна оставила за собой наполеоновскую Францию.
   Они пошли по второму кругу. Мэгги высказалась за Францию — «старый союзник» — любого периода. Дрю сказала, что прочла не настолько много исторических книг, чтобы детально представлять себе какой бы то ни было период, но хотела бы выбрать такое время, когда происходило еще что-то, кроме войн и кровопролитий. Ей нравилась идея Роджера — Век Просвещения, расцвет культуры и зарождение новых идей.
   Барри сказал, что в истории периоды войн и развития общества всегда отчасти совпадают, и примером тому — Американская революция Он не хотел отступаться от своего предложения.
   Джоанна заметила, что лучше всего остановиться на одной из уже предложенных революционных эпох. Райли добавил, что Век Просвещения привлекает его больше, чем эксперимент в советской России, который доказал, что самоуверенность разума, возомнившего, что он способен разрешить любое противоречие, оборачивается катастрофой. Во времена Французской или Американской революций все же равновесие в значительной степени сохранялось.
   Роджер с ним согласился.
   — Это было время, — сказал он, — когда люди верили в технический прогресс, но не так бездумно, как сегодня. Только в двадцатом веке появились телевизоры, холодильники, ракеты, способные долететь до Луны, и прочие вещи, подтверждающие эффективность научных открытий. Между тем два столетия назад достижения науки не имели такой наглядности. Идей было больше, чем их практических воплощений, а предположений — больше, чем решений.
   Сэм сказал, что если выбирать между Францией и Америкой, замечание Мэгги по поводу языка может оказаться решающим.
   — В Париже говорили по-английски, — возразила Дрю, невольно лишая мужа поддержки. — К тому же Джефферсон бывал во Франции. И Бенджамин Франклин. А как насчет Лафайета?
   Роджер признался, что слабо разбирается в истории войн, однако Джоанна усомнилась в его невежестве. Она заметила, как он перехватил смущенный взгляд Мэгги, которая явно слыхом не слыхивала ни о каком Лафайете. Судя по всему, Роджер просто проявлял благородство — уж не подыскивает ли он себе и впрямь пятую жену, подумала Джоанна.
   Барри вызвался прочесть краткую лекцию о Лафайете. Маркиз Марк Жозеф Лафайет родился в 1757 году в богатой семье французских аристократов, был при дворе Людовика XVI, но в 1775 году по собственному почину и на свои средства уехал в Америку, чтобы сражаться против англичан в Войне за независимость. Он стал генерал-майором, завязал дружбу с Джорджем Вашингтоном и особенно отличился в битве при Брэндивайне в Пенсильвании. В 1779 году он приехал во Францию и уговорил министров послать шесть тысяч человек для оказания военной помощи колонистам. Он участвовал в решающем сражении под Йорктауном в 1781 году. Став героем двух стран, он вернулся во Францию и возглавил партию либеральных дворян, которые провозглашали веротерпимость и выступали за запрещение работорговли. В 1789 году он был одним из вождей Французской революции, но его реформаторский пыл не сочетался с фанатизмом Робеспьера и других. После того как попытки спасти монархию потерпели крах, Лафайет в 1792 году бежал в Австрию. При Наполеоне он возвратился и прожил более тридцати лет помещиком, будучи при этом членом палаты представителей. В Америке его не забыли, и когда он вновь посетил ее в 1824 году, его повсюду встречали как героя и оказывали всевозможные почести.
   — Хорошая история, — сказал Сэм, когда Барри закончил. — Но Лафайет нам не подходит — это же историческое лицо.
   — Зато мы можем придумать американца, который вместе с ним уехал во Францию, — возразил Барри. — Какого-нибудь мальчишку из Новой Англии, идеалиста, преданного революции, и кончившего свои дни на гильотине.
   Все одобрительно закивали, и Мэгги выразила общее мнение, сказав:
   — По-моему, это замечательная идея. В самом деле. Американец в Париже. Отлично.

Глава 15

   У матери были красные глаза: она проплакала всю ночь. Он хотел обнять ее, успокоить, сказать, что все будет хорошо, и они обязательно еще увидятся. Но в их семье это не было принято. Он не мог сказать матери, что любит ее и будет тосковать в разлуке, а она не могла сказать сыну, как горько ей отпускать его в чужую страну. Ее единственный сын уезжал во Францию вместе с великим генералом Лафайетом, и что-то подсказывало ей, что больше она его не увидит. Но когда он спросил, отчего у нее красные глаза, она довольно резко ответила, что это от мучной пыли, белым облаком висящей над мельницей.
   — А теперь поешь, — сказала она. — У тебя впереди долгий путь, и на пустой желудок далеко не уедешь.
   Мать старалась занять себя домашними делами и принялась с шумом убирать посуду, начищать котлы и сковородки, пока сын в последний раз завтракал в родном доме. В окно она видела, как ее муж Джон вместе с конюхом Эдвардом седлает коней. Потом Джон пошел к дому, и она поняла, что настала пора прощаться.
   Мать и сын обнялись; они оба стеснялись такого проявления чувств. Она дала ему Библию, и он обещал хранить ее. Выйдя во двор, мать смотрела, как он вместе с отцом уезжает по пыльной дороге. Один раз он обернулся и помахал ей. Она тоже подняла руку, но на таком расстоянии он не увидел, как дрожат ее пальцы. Когда ее муж и сын скрылись из виду, она повернулась и ушла на кухню.
   Адам Виатт скакал позади отца, и с каждой минутой на душе у него становилось все легче. Отец молчал, и поначалу его это смущало, но потом он весь предался мыслям о том, что ждет его впереди. По чистой случайности он был замечен великим французом. Во время последнего сражения с англичанами под Йорктауном одна из лошадей вырвалась и поскакала, грозя выдать противнику расположение отряда, а Адам, рискуя жизнью, ее поймал. На самом деле этот отчаянный поступок ничего не решал, но он произошел на глазах Лафайета. Генерал велел прислать к нему храбреца и объявил Адаму благодарность. Юный американец пришелся ему по душе, и он оставил его при себе адъютантом. Обладая пытливым умом, Адам интересовался всем, от политики до философии и науки — и все больше нравился добросердечному французу. Генерал даже распорядился, чтобы юноше нашли преподавателя, когда Адам выразил желание учиться французскому языку. И вот теперь девятнадцатилетний американец отправлялся во Францию в составе личного штата генерала. Ему предстояло узнать и увидеть такое, о чем он не мог и мечтать, и Адам готовился выступить достойным посланцем своей молодой страны, в которой равенство и свобода уже утверждены законодательно. Эти высокие идеалы будут быстро подхвачены в Европе.
   На окраине Нью-Йорка они с отцом пожали друг другу руки, а потом Джон Виатт развернул коня и поскакал домой. Он поехал с сыном лишь для того, чтобы привести обратно его лошадь, и не хотел задерживаться в толпе горожан, приветствующих торжественное возращение в Нью-Йорк Джорджа Вашингтона. Адам несколько часов бродил по городу, упиваясь звуками и красками празднества, а потом пошел на пристань, где ему предстояло сесть на большой корабль, который через пять недель плавания бросит якорь в порту Бордо.
   Первые дни путешествия он страдал от морской болезни, но вскоре привык к качке и полюбил свежий соленый ветер, гнавший корабль к берегам Франции. Генерала — или «маркиза», как велел себя называть Лафайет — Адам видел редко. Война кончилась, и воинские звания можно было забыть. Он ежедневно занимался французским и усердно изучал правила этикета. Маркиз де Лафайет при всей либеральности своих взглядов оставался аристократом, вхожим в высшие придворные и дипломатические круги французского общества, и его протеже должен был уметь вести себя в обществе. В течение месяца Адам учился говорить, двигаться и даже думать как дворянин, а не сын фермера. Пищу на корабле подавали простую, зато за обедом Адаму каждый раз наливали бокал превосходнейшего вина, какого он никогда прежде не пробовал. Адам Виатт, сошедший на берег в Бордо, был уже не тем Адамом, который поднялся на борт в Нью-Йорке.
   Следующие несколько месяцев довершили его превращение. У себя на родине Лафайет считался таким же героем, как в Америке. Французы всех сословий радовались поражению своего извечного соперника, Британии, и безмерно гордились тем, что этому способствовал их соотечественник и французские войска, которые он уговорил послать на помощь колонистам. Лафайет пользовался почетом не только во Франции, но и в либеральных кругах всей Европы; и куда бы он ни поехал, всюду его сопровождал Адам Виатт. В Версале юноша был представлен королю Людовику и прекрасной молодой королеве Марии Антуанетте. В Париже он познакомился с Томасом Джефферсоном, который приехал, чтобы заключить с Францией торговые соглашения, и ему выпала честь побеседовать с Бенджамином Франклином. Для сына фермера это были опьяняющие минуты. Подчас ему казалось, что годы, прожитые в пуританской простоте, были всего лишь кошмаром, от которого он наконец пробудился. А иногда его одолевал страх, что эта новая жизнь только сон и, проснувшись, он под окрики матери отправится по утреннему холоду доить коров.
   Только через два года Адам избавился от этого ощущения. Он прилежно, хотя и не очень часто, писал письма домой, и получал от матери короткие сбивчивые ответы, в конце которых отец приписывал пару фраз. Новости из родного дома поражали Адама своей скукой и заурядностью, когда он читал о них, в его голове возникали картины далекого и непривлекательного мира. К этому времени Адам был уже удостоен должности личного секретаря маркиза де Лафайета, и все, о чем говорилось в письмах родителей, не могло иметь к нему отношения. Поэтому, когда его патрон вновь отправился в Америку в 1784 году, Адам с ним не поехал. Он написал родителям, что слишком занят делами своего покровителя, чтобы сейчас уехать из Франции. Безусловно, позже он найдет возможность приехать, но пока еще сам не знает когда.
   Адам умолчал о том, что влюблен не только в Париж, но еще в Анжелику. Она была дочерью друзей маркиза, разделявших его убеждение, что будущее должно принадлежать всем, а не только привилегированной части общества. В то же время им, как и маркизу, никогда не казалось, что монархия служит препятствием для реформ. Король был для них символом государства и согласия между подданными. А то, что в стране должно царить согласие, понималось как нечто само собой разумеющееся. Молодую королеву Марию Антуанетту осуждали за экстравагантность и безрассудные поступки, но это были мелочи. Король, хоть и был неважным правителем, заслуживал уважения благодаря своему сану, и даже наиболее либерально настроенные аристократы были всецело преданы короне.
   Анжелика была фавориткой королевы и постоянно находилась при ней. Адам тоже все чаще получал приглашения ко двору. Он был американским героем и человеком незаурядного ума; это сделало его популярным. Когда в 1787 году они с Анжеликой обвенчались, их свадьба стала одним из самых ярких событий сезона. Приданого жены было вполне достаточно, чтобы купить прекрасный дом в предместье Сент-Оноре и усадьбу на Луаре. Адам Виатт стал состоятельным человеком, и те люди, у которых он когда-то был в услужении, теперь относились к нему как к равному. Если Америка указала всему миру направление, в котором лежит будущее человечества, то Европа и, особенно, Франция, верил он, способны достигнуть этого самого будущего быстрее и успешнее, чем прочие страны.
   Адам продолжал верить в это и летом 1788 года, хотя уже всем было ясно, что страна на грани банкротства. В такой ситуации единственным выходом была бы выплата Америкой денег за помощь, оказанную Францией во время Войны за независимость. Адам удивлялся, почему никто в негодовании не указывает пальцем на него и его страну, — ведь все разговоры были только о том, как восполнить недостаток денег в казне. В конце концов было решено созвать весной 1789 года Генеральные Штаты — нечто вроде парламента, куда входили вельможи, духовные лица и представители низших сословий. Штаты не собирались с 1614 года, но только они имели право изменять налоговую политику с целью выйти из кризиса.
   Никто из либеральной знати и просвещенных военных чинов, к коим принадлежал и Лафайет, а теперь и Виатт, не предполагал, как развернутся события. Лютая зима породила голодные бунты и разожгла ненависть бедняков к привилегированному меньшинству. И когда это меньшинство сделало попытку подчинить себе новоизбранных представителей народа в Генеральных Штатах, плотину прорвало.
   Придворные, в том числе и Анжелика, продолжали вести привычную праздную жизнь, не сознавая, что над ними нависла угроза. Просвещенные дворяне, такие как Лафайет, приветствовали перемены, которые были уже неотвратимы. Однако никто даже не мог представить себе, что эти перемены окажутся чем-то более серьезным, чем контролируемое перераспределение власти: конституционная монархия взамен абсолютной, справедливый дележ богатства, выход из беспросветной нищеты, в которой так долго прозябало девяносто процентов населения страны. Никто не ожидал стихийной, кровавой революции.
   Возможно, потому, что он был иностранцем и при всем своем богатстве и высоком положении смотрел на происходящее со стороны, Адам быстро понял, что здесь развитие событий сильно отличается от того, что было в Америке. Там враги находились в Европе — здесь они были рядом, за окнами королевских дворцов и роскошных особняков, таких как у самого Адама. Он ходил по бурлящим улицам в сопровождении двух вооруженных слуг — а когда один, то надевал обноски, чтобы не стать мишенью для гнева толпы. Он видел, как горят портреты королевской семьи и министров, видел, как голодные бедняки крушат склады и лавки и избивают владельцев, видел, как те гибнут, защищая свое добро, видел, как чернь, прорвав ненавистные таможенные заслоны вокруг столицы, обращает в бегство испуганных солдат, посланных для подавления мятежа. Он стоял в толпе, когда пала Бастилия и головы ее коменданта и стражников были подняты на пиках под ликующие крики. Адам чувствовал, что дальше будет еще хуже, гораздо хуже — и ему никогда еще не было так страшно.
   После взятия Бастилии народ провозгласил Лафайета командующим Национальной гвардией — новой армии, состоящей из добровольцев, которая отныне стала главной силой, на которую опиралась революция. И все же ее вожди — Робеспьер, Дантон, Мирабо, Демулен — еще не заявляли, что с монархией должно быть покончено. Напротив, хотя народ и ненавидел королевскую власть, мыслители и реформаторы видели в ней основу стабильности общества, и Лафайет, как командующий Национальной гвардией, служил гарантией ее безопасности.
   Пятого октября 1789 года Адам с Анжеликой были в Версале на приеме, посвященном прибытию нового полка для смены дворцового гарнизона. Изысканные блюда и вина вызвали всплеск верноподданнических настроений. С тяжелым сердцем Адам смотрел, как солдаты срывают красно-голубые кокарды и топчут их сапогами. Он слишком хорошо понимал, что об этом немедленно станет известно и тогда начнется страшное. И действительно, разъяренная толпа ворвалась во дворец, перебила стражу и вломилась в королевские покои. Адам и Анжелика спрятались в шкафу в одной из королевских спален; их спасло прибытие Национальной гвардии, предводительствуемой самим Лафайетом. Но авторитет Лафайета стремительно падал. Толпа угрожала повесить его, если он откажется конвоировать королевскую чету в Париж, где она должна будет жить в Тюильри под домашним арестом.
   Это был поворотный день в жизни Адама. Он любил жену и разрывался между обреченным миром, в котором они так счастливо и так недолго жили, и революцией, которая на глазах превращалась в кровавый поток, сметающий всех и вся. События развивались с почти гипнотической неумолимостью. Адам понимал, что рано или поздно им с Анжеликой придется бежать из Франции, но их не пускали узы верности: он не мог предать Лафайета, она — королеву. Начался террор. Гильотина работала день и ночь, повсюду стоял запах смерти. В конце 1792 года Лафайет был арестован в Австрии и брошен в тюрьму как «опасный смутьян». Вскоре после этого в Париже был обезглавлен король, и неожиданно оказалось, что бежать уже поздно. Адам и его жена скрывались от властей и жили в постоянном страхе за свою жизнь. Он сжимал Анжелику в объятиях и старался заглушить ее рыдания, когда королева всходила на эшафот. Марии Антуанетте было всего тридцать семь лет, а она казалась старой, сломленной женщиной, и волосы ее побелели до срока. Толпа вокруг эшафота плясала и распевала в злобном ликовании, и кто-то, заметив, что молодая пара не разделяет общего веселья, указал на них солдатам...
   Они бросились бежать, но это было безнадежно. Толпа сомкнулась вокруг, и Адам испугался, что их разорвут на части. В какое-то мгновение им овладел такой ужас, что он совершил то и его не мог простить себе до смертного часа: увидев, как его жена в отчаянии выкрикивает слова любви к королеве и проклятия ее палачам, он заявил, что не знает этой женщины.
   Ложь ему не помогла; но хуже всего, что Анжелика была свидетельницей его предательства. Она вдруг впала в странную отрешенность и смотрела на него словно сквозь пропасть пространства и времени, безучастная к тому, что с ней будет.
   Когда ее потащили прочь, Адам кричал ей вслед, умоляя простить и клялся в своей бессмертной любви. Но было уже поздно. Было поздно вообще что-либо делать.
   Всю ночь он смотрел сквозь прутья решетки тюремной камеры, не замечая зловонных человеческих существ рядом. Утром их всех ждала смерть, но пока у него было время оплакать свою жизнь, пожалеть о стране, которую он покинул и раскаяться в ошибках, которые совершил сначала оттого, что любил слишком сильно, а потом — оттого, что ему не хватило любви.
   Наступил день, и он встретил свою участь с горьким безразличием, которое в чужих глазах было мужеством. Он грустно усмехнулся, вспомнив, что обманчивое представление о мужестве и отваге было причиной всего, что привело его к такому концу. С этой мыслью Адам поднялся на эшафот, где накануне умерла королева, а сегодня — его жена. Он опустился на колени, словно для молитвы, и закрыл глаза в ожидании смерти.

Глава 16

   Чтение этого документа сопровождалось кивками и одобрительными возгласами. Каждый внес свою лепту в историю жизни Адама, хотя теперь уже трудно было сказать, кому принадлежит какая деталь. Все они любую свободную минуту посвящали чтению исторической литературы. От эпохи Великой французской революции осталось множество документов, и помимо красочно иллюстрированных учебников и популярных изданий члены группы просматривали академические издания и биографии конкретных людей. На собраниях они обсуждали прочитанное и пускали по кругу портреты, рисунки, эскизы и карикатуры того времени.
   Дрю, у которой были способности к рисованию, сделала углем набросок Адама, как она его себе представляла. Она изобразила волевое лицо с высокими скулами, тонкий, напоминающий римский, нос и темные глаза, в которых угадывалась ищущая натура. Бороды Адам не носил, а его густые темные волосы падали на высокий лоб мальчишеской челкой. Губы у него были полные, и по изгибу их было заметно, что он не лишен чувства юмора. Портрет повесили на стену, чтобы он постоянно напоминал членам группы о том человеке, чей призрак они пытались создать. Наконец Джоанне, как единственной в группе, имеющей отношение к изящной словесности, было поручено «написать» историю Адама и внести туда все придуманные детали его биографии.
   — Барри проверил. — сказал Сэм, — и мой знакомый, специалист по истории, тоже сделал мне одолжение провести некоторые исследования. Никаких свидетельств существования человека, чей жизненный путь напоминал бы жизненный путь Адама, не существует.
   — И что мы теперь должны делать? — спросил Роджер после короткой паузы. — Сидеть и ждать, когда он постучит в дверь?
   — Сомневаюсь, что привидение станет стучаться, Роджер, — ответил Сэм. — У них это не принято.
   Барри постучал по столу костяшками пальцев и дурашливо пропищал:
   — Впустите меня, впустите!
   Мэгги улыбнулась: