Я понял, что привело его ко мне. В таком состоянии духа он бывал и раньше. Я не раз наблюдал его. Чтобы выйти из тупика, он заводил разговор на тему, ему важную, ввязывался в спор и тут-то нередко наталкивался на решение, которое искал.
   – Давай начинай,– сказал я. – Может быть, откуда-нибудь прибьется свет на то, что тебя мучает.
   – Меня занимают хозяева и гости.
   – Откуда хлеб-соль взять?
   – Да нет, не это. Вот посмотри: египтяне, ассирийцы, хетты, урарты, эллины, римляне, византийцы... не сосчитать, сколько-этнических организмов, длительно существовавших, исторически устойчивых, явились человечеству как создатели великих империй и культур, как державные нации...
   – Дальше.
   – Дальше?. Где они сегодня, скажи мне? Потомков древних египтян и не сыщешь, хетты исчезли бесследно, ассирийцев, я читал, во всем мире осталось семей триста, не больше; грека эллинского типа днем со свечой не найдешь; от римлян остался, говорят, один старик, откопали в какой-то дыре, собираются по городам возить, за деньги показывать; византийцы ушли, как вода в песок. Видишь, что получается?
   – Такова историческая судьба всех наций.
   – О, нет. И сегодня есть нации, которые существовали во времена ассирийцев, урарту, эллинов, держали оборону против Римской империи. И Византию они пережили и, надо полагать, не одного еще гостя проводят в вечность.
   – Кто это?
   – Евреи, армяне, иберы, эфиопы, болгары, венгры...
   – Уйдут и они, Сандро.
   – Не похоже что-то. Каждый из этих народов перенес свой исторический кризис и пошел по пути духовного и материального развития, Кстати, их история отмечена чередованием циклов, внутри которых кризисы сменялись расцветом. Наша планета похожа на постоялый двор, где есть хозяева и гости.
   – Очень все это спорно. . – Это лишь гипотеза, но предчувствие говорит мне, что у нее есть будущее.
   Мне попался крупный лосось, и я снова забросил удочку. И вдруг понял: империи, о которых говорил Сандро, существовали, как правило, не более пяти веков. Вспомните древние и новые египетские царства, империю хеттов, Ассирию, Римскую империю – я говорю именно об империи, а не республике. Лишь Византия – исключение. Она существовала более тысячи лет. Я сказал об этом Каридзе, он согласился со мной и назвал даты.
   – Необходимо объяснение,– сказал я. – Иначе гипотеза останется гипотезой.
   – Каждое из явлений, о которых я тебе говорил, отмечено одним любопытным признаком. Для исчезнувших цивилизаций характерно покорение соседних или отдаленных народов, присоединение их к себе, к телу своего государства, и беспрестанная борьба за то, чтобы удержать их в покорности. Для народов уцелевших характерна удовлетворенность экономическими возможностями родной земли, автономия духовной культуры, постоянная борьба за освобождение и отрицание захватнических войн! Но это лишь признаки. Надо выяснить причины этого различия, и вот здесь я увяз. Пока я отыскал лишь одну, да и ее не додумал до конца. Надо, чтобы упал новый свет, нужны новые доказательства. – Расскажи о том, до чего ты уже додумался.
   – Но это не завершено...
   – Пусть.
   – Уцелевшие народы на протяжении всей своей истории боролись за то, чтобы выжить физически, сохранить свободу и спасти свои духовные богатства. В горниле этой борьбы они закалялись, их жизнеспособность росла, крепла, обострялась. С державными народами происходило нечто иное. Чтобы покорить, обуздать, подавить сопротивление покоряемого племени или народа, требуются огромные силы. Чтобы властвовать над ста народами, сил надо во сто раз больше. Под солнцем же нет ничего бесконечного и неисчерпаемого. Есть свой предел и у национальной энергии державного народа. Эта энергия выдыхается, выветривается, истощается, жизнеспособность народа падает. Поначалу державный парод утрачивает способность завоевывать и покорять, затем защищаться, постепенно он начинает растворяться в других народностях и наконец прекращает свое существование.
   – Я ловлю тебя на противоречии. Если послушать тебя, оба. народа ведут .борьбу,– оба неминуемо расходуют, силы, растрачивают себя, но для одного народа это закалка, а для другого – погибель.
   – Оттого-то я и говорю: чтобы гипотеза эта обрела убедительность, нужно высветить ее новым светом, нужно обогатить доказательства. Все это, возможно, и не очень-то меня беспокоит. Нужно проанализировать на большом историческом материале духовные результаты захватнических и оборонительных войн, и тогда все станет на свои места. Волнует же меня совсем другое. Любое историческое явление есть следствие множества причин, а не какой-либо одной. Чтобы моя гипотеза подтвердилась, я должен отыскать это множество причин. Но черт бы меня побрал, не могу я до них доискаться, и все тут! – И снова Сандро Каридзе помрачнел.
   – Давай посчитаем! – сказал я. – Если образование централизованного русского государства отнести к концу пятнадцатого века, то, согласно твоей гипотезе, в двадцатом веке наша империя должна пасть, хотя не исключено, что, подобно Византии, она просуществует больше тысячи лет.
   Византийская империя просуществовала вдвое больше других, потому она приняла на себя функцию руководителя целого религиозного мира. После ее падения эту функцию приняла Россия и тем самым получила гарантию длительного исторического существования. И все же Российская империя падет, возможно, что и в первой же четверти двадцатого века. Тому тоже есть свои причины, но о них поговорим в другой раз.
   – Она падет, и три-четыре века спустя русский народ исчезнет с лица земли, как любой державный народ? Так, по-твоему?
   – Нет. Тот извечный дух, который материализуется в некоторых личностях или в их совокупности и который я называю нацией, вспыхнул в России вторично, на этот раз в облике политической партии. Хочу напомнить тебе, что в последний раз эта вспышка произошла в пятнадцатом веке. Нынешняя социал-демократическая партия совершит первую в человеческой истории социалистическую революцию, с течением времени возьмет на себя роль руководителя целого идеологического мира, и тогда и государству, и народам будет гарантировано то длительное историческое существование, о котором я уже тебе говорил. Важно еще одно обстоятельство. Социал-демократы разрушат Российскую империю и создадут добровольный союз свободных, равноправных социалистических наций. Русский народ, таким образом, будет освобожден от необходимости тратить силы на покорение других народов и на постоянные захватнические войны. Ему не нужно будет выбиваться из сил. Я вовсе не уверен, что лидеры этой партии уже сознают такую значительную вещь, это больше похоже на гениальную интуицию. Русскому политическому мышлению принадлежат здесь лавры первооткрывателя.
   – Ну что ж, пусть берут патент. Англичане, французы, немцы, японцы с удовольствием поспешат его купить. Ведь ты им тоже предрекаешь вымирание, раз они державные нации.
   – Патриоты России, торопитесь купить билеты,– Сандро Каридзе был очень торжествен. – Поезд отправляется всего через десятка два лет, и тогда вы останетесь на этом полустанке с тощим багажом в руках. Что ответите вы тогда своей совести, своей отчизне и своему потомству?
   – Этот поезд идет из Вавилона в Вавилон, Сандро!
   – В Вавилон?.. Вавилон... Вавилонская башня...– Он стал путаться в словах, побледнел вдруг, замолк, и через минуту я услышал тихое его бормотание: «...возвести башню до неба, где обитает бог... смешать языки... гениальная попытка, потрясающий символ, блистательный образ! Найдена вторая причина... да, да – вторая... еще, еще одна...»
   Узнав о февральской революции, Сандро Каридзе пришел в Дзегви и страшно напился. Местный лавочник и другие очевидцы, случившиеся при этом, свидетельствуют, что он то заливался слезами, то безудержно хохотал. По натуре своей он был общителен и разговорчив, но в те несколько часов, что пил, не проронил, говорят, ни слова. Только плакал и хохотал. Потом затих, закрыл глаза и умер здесь же, в лавке, не вставая со стула. Погребен во дворе Шиомгвимского монастыря.

ВАНО НАТОПРИШВИЛИ

   – Я это все своими глазами видел! Совсем не так все было, как тебе рассказывали. А как было, не ищи и не спрашивай у других, все равно не узнаешь, прежде меня их никто не углядел. Я – первый.
   ...Поначалу они садами шли. Впереди Ламаз-Кола, за ним мегрелец этот – Дата. Как я их увидел? Повыше казарм, на горке, стоял кирпичный завод, он и сейчас там стоит. Хозяином там был один перс, я к этому персу нанялся в сторожа, при кирпичне. Было воскресенье. Я еще утром приметил: привел Солдат к казармам двух арестантов, поставил на дрова – пилят, колют, складывают, а пошли они садами – сразу смекнул: мотанули ребятки, бегут. Ружье – при мне, а как стрелять? Может, у них братья какие или родственники?.. Мое дело сторона, я завод сторожу. Не пальнешь, опять негоже, цапнут – и прямая Дорожка тебе в Метехскую тюрьму. Скажут: видел беглых, ружье при тебе, почему не стрелял? Я и пальнул в воздух. Зарядил – и еще разок, два выстрела – сигнал побега. Так все и обделал: и греха на душу не взял – в арестантов не стрелял, и сигнал побега дал. Я для вахмистра стрелял, Ладно, думаю, хватятся и побегут за ними, пока то-се – вот тебе и волки сыты, и овцы целы. Солдат-то, что их сторожил, дремал, а как я в первый раз пальнул, он глаза продрал и спросонья тоже два выстрела дал. Из казармы вахмистр выскочил. Свистнул – еще три солдата выскочили и четвертый со сторожевой собакой. Так вот сразу и выскочили, браток! Ну, думаю, пропали ребята, не уйти им. Гляжу, вахмистр с солдатами уже вниз по откосу чешут. Возле пеньков собака взяла след, тянула сильно, как поводок не порвала... Словом, шли они ходко, но, пока к воде подошли, Ламаз-Кола и Туташхиа уже на середине Куры были.
   Вахмистр как бежал, так с ходу в воду, по самую задницу, да сапоги у него отяжелели, он и стал. Дурак тупоумный, он что, Христос, по воде шагать? Постоял себе, постоял и обратно на берег, приказывает солдатам стрелять. Они – на колено, и пошла трескотня, куда там!..
   Те – под воду. И эти не стреляют. Ламаз-Кола вынырнул и кричать вахмистру: не стреляйте, вернусь! Городскому вору ума не занимать – пошел, запросто убить могут. Поплыл он .к берегу, солдаты не стреляют, ждут. О Ламаз-Коле у них особой заботы не было, они все на воду глядели, Туташхиа высматривали.
   Вахмистр кричит Ламаз-Коле: где мегрелец?.. Вор обернулся и давай звать: «Дата! Дата-а-а! Вернись, а то пришьют меня!»
   А Даты нет как нет. Ламаз-Кола опять наладился к берегу, но течение несло его вниз, и солдаты поплелись вдоль по бережку: один глаз – на Ламаз-Колу, другим – по воде рыщут, Дату ждут. Видно, попали в него, подумал я, либо ранили, а может, убили, он и отправился на дно. Какое там! Вынырнул, и где? Почти что у другого берега. Не я один заметил – вахмистр тоже увидел и опять приказал стрелять. Шум, треск, не приведи господь!..
   А было половодье. Туташхиа уже далеко ушел. Ни одна пуля его не зацепила. Нырнул себе – и был таков!
   А Ламаз-Колу течение совсем далеко унесло. Солдаты опять за ним побежали, бегут по берегу, по течению вниз. Только солдат с собакой отстал – не идет за ним псина, и все дела. Он ее вниз, куда все бегут, а она вверх по течению тянет. Он в свою сторону, она – в свою. Он рассвирепел, давай ее ногами, а ей : что делать... поплелась за ним...
   Ламаз-Кола встал на дно, руки вверх и к берегу. Ему прикладом в грудь, повалили, мордой к земле повернули, лежит ничком. Солдата с собакой оставили возле него, а вахмистр с остальными солдатами пошли вниз по берегу.
   Ну, думаю, кирпичня без меня не сгорит, да и персу в воскресенье здесь делать нечего, не придет. Махнул рукой... спустился к берегу, подхожу к солдатам. .
   Правильно говорят: «Засвербит у осла спина, принесет его к мельнице». Так и со мной вышло. Ты послушай, как все получилось. Только я к ним подошел, они опять галдеть. Гляжу, на том бережку стоит себе на бугорке Дата Туташхиа, подбоченившись, породистый кочет – и только. Потом сунул руку за пазуху, вытащил сванскую свою шапку – он в ней всегда ходил,– выжал и на голову. Надел и на небо поглядел.
   День был хмурый, моросило.
   Чего же, думаю, он стоит? Солдаты в него палят – только заряжать успевают. А он повернулся и – прямиком в молодой лесок. И спокойно так идет, не торопится, будто не пули на него сыпятся, а так – брехня пустая.
   Ушел!
   Эти пули свои все потратили, а попасть не смогли. Ушел, и все тут!
   Вахмистр обернулся ко мне, глаза вытаращил и орать: «Ты что же, сволота, в воздух стрелял, в них надо было!»
   – Ваше скородие... – говорю.
   – Ах, «сковородие»... – Тут он мне бац по морде – да так звонко, в кирпичне и то б, наверное, услышали, будь там кто.– Это раз сковорода,– говорит. И подругой щеке. – Два сковорода,– добавил.
   Я закрыл лицо руками, думаю, отстанет, да куда там – он мне сапогом в живот, я в воду, а он: «Три сковорода» – и побежал к Ламаз-Коле.
   Я вылез из воды, поднялся в свою кирпичпю, давай обсыхать. Большая беда меня тогда миновала. Хорошо я выкрутился, лучше и не придумаешь, а то б костей не собрал!..
   Как я тебе рассказал, так все и было. Никто это лучше меня не знает – при мне все и случилось.

ГРАФ СЕГЕДИ

   Меня никогда не влекли тайны звездного неба и темь астрологии. Эту старинную науку я относил к разряду оккультных. Мое предубеждение привело к тому, что и по сей день я остался не сведущ в се делах. Однако звездный небосвод – особенно после отставки – стал неизменным моим собеседником. Когда впечатления вконец одолевали меня, когда мне трудно было понять ход и крен событии, тогда я вглядывался в глубину вселенной, расположившейся на небосводе двенадцатью зодиаками, пытаясь отыскать в таинственных сочетаниях небесных знаков бездонные символы и подобия душам и взаимным притяжениям неизвестных мне людей.
   Веранда моей дачи, словно бы нарочно, расположена так, что человека, покоящегося в качалке, невольно посещает желание вглядываться в небосвод. До меня дача переменила двух владельцев. И они тоже не могли противиться наслаждению, которое приносит созерцание трепетно мерцающего южного неба, и проводили летние вечера на веранде в покойном одиночестве. И теперешние владельцы дачи тоже устремляют взор в небо, едва остаются одни.
   Был на исходе май 1909 года. Я сидел на веранде в ожидании ужина, когда в десятом часу вечера послышался шум приближающегося экипажа. Я был одинокий, удалившийся от дел человек, и меня довольно редко посещали гости, исключая, конечно, Сандро Каридзе. Естественно, меня удивило, когда экипаж остановился возле моих ворот. Лакей встретил гостя и тотчас же доложил, что полковник Мушни Зарандиа просит извинить за необговоренный визит.
   Его приезд очень обрадовал меня и нисколько не удивил, ибо я всегда считал Мушни Зарандиа за человека, от природы несвоекорыстного и доброжелательного. Он всегда помнил добро, которое ему делали, и если кто-нибудь ему нравился, он открыто выказывал ему свое расположение. Обрадовался же я потому, что в моем тогдашнем положении Мушни Зарандиа могли привести ко мне лишь благорасположение и чистосердечный интерес к моему житью-бытью. Ничто Другое.
   Мы долго беседовали. Мушни Зарандиа всегда был прекрасный собеседник, но теперь, в 1909 году, это был не тот Мушни Зарандиа, которого я слушал затаив дыхание. Не думайте, что в ту пору я был вышедший в отставку стареющий генерал, давно утративший связь с прежним своим кругом, лишенный возможности следить за интересами, которыми он живет, и потому, как пресс-папье, впитывающий чернила любых цветов. Само собой, это было не так, но тем не менее визит Мушни Зарандиа доставил мне истинное наслаждение, ибо дал ощущение обновленности. В моем госте, как в резервуаре, скапливались сведения из двух совершенно разных источников: он проникал в хитросплетения политических интриг, наверное, во всех странах света и знал, что творится за закрытыми дверями правительственных кабинетов многих держав, но одновременно был причастен к повседневной хронике царского двора во всех ее тонкостях. Удивляться здесь нечему, ибо Мушни Зарандиа руководил политической разведкой, и, конечно, такой сведущий и блистательный собеседник был истинным подарком судьбы. В тогдашнем Петербурге он был одним из семи особо доверенных лиц, имевших право в любое время суток рассчитывать на аудиенцию у императора. Не знаю, насколько часто Мушни пользовался этим правом, но я не сомневаюсь, что, случись надобность, он не постоял бы перед тем, чтобы разбудить его величество. Я заметил в нем тогда еще одну важную черту: он с высоким благоговением и глубочайшей сердечностью говорил обо всех членах августейшей семьи, и в тоне его, когда он говорил об их жизни, слышалось почтение преданного слуги. Возможно, что подобный несколько сервильный тон установился при дворе уже после моей отставки, и у высоких должностных лиц не было иного пути, как принять этот тон, но Мушни Зарандиа следовал ему с удовольствием, а не потому, что был принуждаем к этому обществом. В его характере эта перемена была разительной. С удивлением обнаружил я в нем еще одно новое свойство, которое обычно присуще чиновникам средней руки. Те из них, кто особенно жаждет преуспеть и высоко подняться по служебной лестнице, обнаруживают обычно острый интерес ко всяким служебным перемещениям, повышениям, понижениям, наградам или к возможностям таковых. Неважно, кто в какой форме обнаруживает этот интерес. Важно, что переваривание подобных сведений совершается с необычайной энергией, азартом и душевным трепетом. Когда мы служили вместе, эта сторона жизни для Мушни не существовала, у него и времени на это не было, а теперь я видел, как засасывала его трясина, не имевшая никакого отношения к его интересам и способностям, и, безусловно, погружение в эти слухи и пересуды не было для Мушнн Зарандиа профессионально необходимо. Я чувствовал, что сбывается предсказание его отца. Когда-то Магали Зарандиа сказал своему сыну: таких, что занимают высшие должности из высоких побуждений,– много, но нет ни одного, кто бы, достигнув этой высоты, сохранил доброе сердце. Мушни Зарандиа стал придворным до мозга костей.
   Наша беседа уже подходила к концу, когда я решился спросить об истинной причине его приезда в Тифлис. В тумане аргументов мелькнуло имя Даты Туташхиа, но лишь мелькнуло – для меня и этого было много, чтобы понять: дело Даты Туташхиа и по сей день не потеряло значения для Зарандиа. И вдруг я вспомнил, что Сандро Каридзе как-то вскользь обронил, что Дата Туташхиа после побега из тюрьмы стал увлекаться политикой. Это новое увлечение своего брата Мушни Зарандиа не мог встретить равнодушно, особенно после тех духовных изменений, которые свершились в нем, когда он стал бывать при дворе. Я не стал скрывать своей догадки. Напротив, я высказал ее вслух и очень подчеркнуто, как высказал и свое удивление тем, что Зарандиа нашел время, чтобы вернуться к делу Даты Туташхиа, и свое сомнение в оправданности столь упорного преследования Даты Туташхиа, причем его собственным двоюродным братом.
   Мы проговорили до глубокой ночи, и Зарандиа остался у меня. Уже отправляясь спать, он сказал:
   – Я хочу вернуться к нашему разговору. Моя служебная репутация не будет ни ущемлена, ни укреплена от того, кто поймает Дату Туташхиа и поймают ли его вообще. Поэтому никакими карьерными побуждениями я здесь не руководствуюсь,
   – Разумеется,– согласился я, а про себя подумал: «Но почему он вернулся к этому разговору?:»
   – Уж вы-то, граф, знаете, что для меня всегда самое важное, чтобы дело велось разумно, а кому достанутся лавры в случае успеха, мне безразлично.
   – Мне не раз приходилось видеть на груди других ордена, которые по праву принадлежат тебе, Мушни...– «Но почему так важно ему, поймают или нет Дату Туташхиа?» – подумал я.
   – Следовательно, та или иная акция против Даты Туташхиа не диктуется ни самолюбием, ни честолюбием. Остается заподозрить меня в садистских наклонностях, которых – вам это известно – за мной не водилось.
   Он ждал, что я отвечу.
   Я лишь улыбнулся.
   – У этого дела есть и другой, более высокий аспект. Вы это, конечно, знаете, но я бы хотел напомнить о нем.
   – Говорите, говорите! Это очень любопытно! – «Он хочет что–то скрыть...» – мелькнуло у меня в голове.
   – Я взял себе за правило следовать принципу: назначение человека не только в том, чтобы победить зло, но и обратить его в добро!
   – Безусловно, Мушни, если только это возможно! – «Конечно, он уже расставил капканы для Даты Туташхиа»,– констатировал я, разумеется опять про себя.
   И снова, как пять лет тому назад, мне привиделось, что Мушни Зарандиа свернулся в кресле клубком и высоко вытянул .змеиную голову.
   Капканы, капканы, но какие, где? И память услужливо выбросила подробность, которую я даже не помню, когда и от кого узнал. Бечунн Пертиа, возлюбленная Даты Туташхиа в его молодые годы, наняла своему сыну Гуду учителя русского языка, некоего Виктора Самушиа, который впоследствии обучаа мальчика еще и латыни. Вот про этого Виктора Самушиа мне и говорили, что его завербовал полковник Князев по заданию Мушни Зарандиа. Чтобы держать в поле зрения всех людей, которые в разное время были завербованы, дабы изловить Дату Туташхна, понадобился бы, наверное, отдельный чиновник. А результаты оставались равны нулю. Поэтому новость не произвела на меня ни малейшего впечатления. И все же, когда представился случай – совсем не преднамеренно, а как-то само собой получилось,– я пожелал уточнить это сообщение и выяснил, что ровесники Гуду называли его ублюдком, которого мать нагуляла от Даты Туташхиа. Мальчику тогда было уже лет двенадцать, и характер был у него нелегкий – это был очень замкнутый, ушедший в себя и молчаливый ребенок. Он даже у своей матери ни о чем не спросил. Но прошло немного времени, и он спросил об этом своего наставника. Виктор Самушиа ответил ему так: «Дата Туташхиа – лютый злодей, разбойник и убийца. Он любит твою мать, приходит к вам, и хотя твоя мать его ненавидит, она из страха по может отказать ему в гостеприимстве. Негодяй пользуется этим и появляется у вас, позоря вас обоих – и тебя, и мать». Эта версия не особенно поразила меня. К чему она могла привести? Самое большее, на что можно было рассчитывать, это что Гуду Пертиа найдет возможность сообщить полиции, когда Дата Туташхиа в очередной раз появится у них. Вот и все. Такими донесениями были забиты уши полицмейстеров нескольких уездов. И что же? У меня и тогда не возникло желания, и теперь тоже нет сил разобраться, откуда, с какой стороны смерчем налетела на меня острейшая потребность разрушить, смести еще не известные мне козни Мушни Зарандиа. Помню только, как в воображении своем потирал я руки: «Этот щенок вскормлен мною, но я же и рассчитаюсь с тобой, мсье сатана». Это было уже решение, и одновременно, как всегда в моей жизни, тут же забилось во мне чувство чрезмерной осторожности: не дать Зарандиа ни малейшего повода к подозрению! С другой стороны, у меня в руках не было ничего, с чего можно было начать. Мне нужны были совершенно свежие, сегодняшние сведения о положении вещей, но задавать вопросы было немыслимо – Зарандиа тотчас бы догадался о моих намерениях. Оставалось лишь ждать, чтобы мой гость сам обронил что-то, хоть немного достойное моего внимания. Уже пора было менять тему разговора, и я спросил:
   – Мушпи, вам не случалось знакомиться с неким Вязпиым, Алексеем Викторовичем? Может быть, встречался он вам или попадалось его имя? Сейчас ему за пятьдесят.
   – Вязин?.. Вязин?? – Зараидиа задумался. – Кто он, этот Вязин?
   – Он сын моей единственной сестры. Отца он потерял еще в раннем детстве, а мать – когда учился в последнем классе гимназии. Я жил тогда в Париже и пригласил его к себе, чтобы он мог продолжить образование. Он кончил зоологом и посвятил себя орнитологии. – Я не стал говорить Зарандиа, что в двадцать один год Вязин уже был нашим тайным агентом.– Он известный орнитолог,– продолжал я,– и было время, когда он поставлял в музеи Европы чучела птиц почти со всех материков. Уже пять лет, как я ничего о нем не слышал, а более близкого родственника у меня нет.
   – Нет, граф, не встречалось мне это имя... – Зарандиа взглянул на рояль. – Этот рояль палисандровый?
   Было видно, что рояль не палисандровый, и я сразу понял, что мой племянник по-прежнему состоит на тайной службе и что сейчас он в Южной Америке, в Аргентине или Бразилии – палисандр растет лишь там.
   – Нет,– сказал я и тут же стал соображать, как бы выяснить, женился мой племянник в эти пять лет или нет...
   – В прошлом году, граф,., впрочем... совсем недавно мне довелось побывать на Енисее. Грандиозное зрелище, потрясающее душу, и представьте себе, в этих богатейших краях на сто верст не встретишь и одного жителя.
   Ого! Значит, Вязин сейчас в Бразилии, в стране великой реки, и коротает свой век один-одинешенек – раз житель единственный. И сведения не прошлогодние даже, а совсем свежие! Я до сих пор не понимаю, какие обстоятельства, профессиональные, служебные или сугубо частные, приучили Зарандиа– и при этом так быстро – вести разговор эзоповым языком, зачем он был нужен ему, да еще в общении с кем? Со мной... Но разговаривал он именно так. Если раньше даже со мной он говорил лишь то, что было необходимо для дела, а не то, что вообще можно было говорить, и не то, тем более, что могло принести вред, то теперь он изъяснялся необыкновенно пространно, язык его работал не уставая, говорил он почти все и обо всем, и при этом не говорилось ничего – ничего, разумеется, для постороннего слушателя, не искушенного в тонкостях нашей профессии. Другими словами: то, что он хотел выразить, я должен был угадывать, расшифровывая его иносказания.