— Как это сухо, Людвиг, — говорит она. — Как это тяжеловесно, эта немецкая страстность, возникающая из педантизма… Вы убеждены, что ложная мысль не может породить хорошую музыку, но ведь ложная мысль может вызвать отрицание и стать истиной или по крайней мере частью ее? А разве музыка не лучшая часть истины?
   — Я много страдал и от вас и от княжеской сволочи, и я знаю вас слишком хорошо — вы не могли додуматься до этой мысли, ибо вы бесплодны, так как всего боитесь. Поэтому я утверждаю, что до этой мысли додумался я, а не вы, Джульетта.
   — Какая разница, — небрежно ответила она.
   — Людвиг, это ты? — тихо окликает его мужской голос.
   Бетховен не слышит.
   — Я тебя здесь поджидаю давно, — громко говорит худой человек. — Идем ко мне… Я тебя давно поджидаю.
   — Нет, я не могу… Я не достал денег… — отвечает Бетховен.
   Голоса их преувеличенно громко звучат на пустых улицах, где черные дома и еще светлое небо.
   — Ты не подумай, что я из-за денег, — говорит худой. — Это из-за дочери… Я ей рассказал про тебя, п она не хочет спать… Понимаешь, Людвиг, дочь — это все, что у меня есть на этом свете… Если бы не она… Пойдем, Людвиг, не отказывай мне… Видишь, дождь начинается…
   — Ну хорошо, идем, — говорит Бетховен, глядя на тяжелые капли, которые падают на дорогу.
   И он идет вслед за худым.
   …Они входят в бедную, чистую комнату, освещенную свечой, и их встречает худая девочка с огромными глазами.
   — Ну вот, Анна, — бодро говорит худой. — Это господин Людвиг ван Бетховен.
   — Здравствуй. Анна. Вот я пришел, но мне сказали, что ты не хочешь ложиться спать.
   — Здравствуйте, господин Людвиг… Папа говорит, что вы умеете играть на любом рояле… Это правда?
   — Умею, девочка…
   Бетховен замечает рояль, открывает крышку и трогает клавишу пальцем.
   — Это мать-покойница наша начинала ее учить… Мы тогда хорошо жили… Теперь все… А, глупость… — говорит худой.
   — Скажи, Анна, для чего тебе играть на рояле?
   — Папа говорит, чтобы развивать пальцы… А на пашем рояле вы тоже умеете играть, господин Людвиг?
   — Умею, Анна. По я не умею развивать пальцы. Я умею только рассказывать разные истории…
   — Вы мне расскажете? — спрашивает Анна и опускает голову.
   — А ты после этого будешь спать? Буду! — отвечает девочка я поднимает голову.
   — Ну тогда слушай, — говорит Бетховен и садится за рояль. — Жил-был… кто-то, — говорит он и начинает брать аккорды. — И с ним случилась такая история… Слушай… Значит, так… Когда этот кто-то был еще мальчиком, все удивлялись тому, какой он умный, и все хвалили его за это, и он радовался… Слышишь?… Это он радуется… Но он был бедный, — говорит Бетховен и берет минорный аккорд.
   — Как ты? — спрашивает Анна, с жалостью глядя на него.
   — Как многие… — отвечает Бетховен. — И вот он стал замечать, что, несмотря на то, что он умней и честней других мальчиков, другие живут счастливее, чем он. И когда он вырос, то самая красивая девушка вышла замуж не за него, а за другого.
   — Я выйду за тебя замуж, — говорит девочка. — Ты подожди.
   — Хорошо, я подожду, — говорит Бетховен. — И тогда этот кто-то сказал… слушай, — и начинается совсем другая, бетховенская музыка. — Он сказал:
   «Это несправедливо!» Да, он сказал так. Слышишь? Это он говорит… Но он был бедный, и над ним посмеялись — слышишь? Но он сказал: «Я не боюсь вас и буду биться с вами до самой моей смерти…» И тогда все враги поднялись на него, и стала темная ночь, когда начался бой… И их было много. А он был один… Вот видишь, это ночь… — говорит Бетховен, не замечая глаз девочки, распахнутых тревогой.
   Идет музыка, и будто по дороге провозят пушки, окна звенят и хриплая команда вдалеке.
   — И вот его окружили, и он почти погиб, — говорит Бетховен.
   — Не надо!.. Не хочу! — кричит Анна.
   — Не хочешь? Да, ты права. Это возмутительно. Все на одного.
   — Не хочу так! Я боюсь,
   — Не бойся. Сейчас я сам вмешаюсь в эту истерию. Сейчас я за него заступлюсь. Сейчас… Сейчас… Сейчас я на них такое напущу… — возбужденно говорит он. — Слушан, давай на них напустим солнце… Ага… Ты слышишь, они от этого слова вздрогнули… Эй, слышите, вы?! Солнце! — кричит Бетховен и берет светлые стремительные аккорды.
   — Ага! — злорадно кричит он. — Трясутся!
   — Трясутся! — гневно кричит девочка Анна. — Еще! Еще!
   — Сейчас! Сейчас мы им покажем! — отвечает Бетховен.
   — Бегут! Бегут! Слышишь: бегут! Все бегут! — кричит Анна.
   — Нет, не все. Здесь с краю притаились еще, слышишь? С ними надо покончить.
   — Пускай! Мы их потом! Сначала тех!
   — Да, ты права, — быстро и удивленно говорит он. — Сначала тех прогнать. Ты права! Вперед!
   Вперед!
   — Нет, не с того конца! Отсюда забегай! — кричит девочка, показывая на басы.
   — Ты говоришь, отсюда? — спрашивает Бетховен
   и быстро целует ее в лоб.
   — Скорей! Теперь только скорей! Ага, бегут!
   Бегут!
   Анна рыдает от счастья.
   — Что?! Что?! О, моя девочка! — вытаращив голубые свои неистовые глаза, говорит господин Людвиг.
   Анна кидается ему на шею.
   — Мы победили, и кто-то жив!
   — Жив! Жив! Теперь трубы, Анна… Теперь барабаны! — кричит господин Людвиг. — Ура, мы победили… Теперь победа, Анна!..
   Господин Людвиг подскакивает и выбегает в дверь.
   — Не уходите! Не уходите! — кричит девочка Анна и кидается к отцу, который стоит с трясущимися губами.
   — Пусть он придет! Пусть он придет! — кричит девочка Анна, хватая отца за полы старого фрака.
   Но господин Людвиг не слышит, как зовет его девочка Анна. Он идет по лужам, и свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы цвета соли с перцем. Он приходит домой и пишет на стенке, ломая грифель:
    «Жизнь есть трагедия! Ура!»

САМАЯ РЕАЛЬНАЯ ВЕЩЬ НА СВЕТЕ

   — Операция «Золотой век» не вышла… Все отменяется, — бормотал приезжий, бредя по дороге. — Может быть, они не поняли насчет нежности? — бормотал он. — Может быть, они подумали, что нежность — это слюнтяйство? Может быть, надо было сослаться на авторитеты, например, на великого режиссера Довженко, который говорил, что нежность — это высшее образование сердца?… Нет, суслики… — бормотал он. — Нежность-это не всепрощающая «любве», это не слюнтяйство… нежность — это прежде всего мужество, если хотите знать… И он грозил кому-то кулаком, а кому неизвестно. Он шел по дороге и бормотал всякую чушь, застрявшую у него в мозгу с незапамятных времен, весь мусор, который прилип к нему на стойбищах или пристал во время кочевий.
   Уже начинало светать, и он уже довольно далеко ушел от города, от Прошлого переулка, и все мечтал встретить хотя бы умную лошадь, так дружески протянувшую ему переднее копыто, хотел встретить хотя бы знакомого муравья, который, наверно, с рассветом снова поползет по буграм и ухабам мраморного памятника придорожной Венере. Впереди зафырчала машина. Приезжий поднял руку и вышел на дорогу. Машина остановилась. Шофера в ней не было.
   — Если ты до сих пор ехала без шофера, видимо, ты и дальше сможешь так? — спросил приезжий.
   Машина молчала. Он шагнул к ней. Дверца отворилась.
   — Порядок, — сказал приезжий и уселся на переднее сиденье.
   Дверца захлопнулась. Машина стояла на месте. Наверное, она дожидалась команды.
   — Я не знаю, куда ехать, — сказал приезжий. — Понятно?… Главное, увези меня отсюда… Трогай.
   Машина рванулась с места и развернулась, потом еще развернулась и стала делать виражи и восьмерки. Шоссе поскакало, как сумасшедшая стрелка на часах.
   — Допрыгались… — зловеще сказал приезжий.
   — Помолчал бы, — внятно сказала машина и понеслась по шоссе.
   Приезжий закрыл глаза…
   …Тихо и незаметно ушел он из кафе, ни с кем не простившись. Тихо и незаметно приедет он куда-нибудь на этой телеге-модерн.
   Машина остановилась и сказала тонким голосом:
   — Вылазь…
   Приезжий открыл глаза. Они стояли возле тихого предрассветного кафе на окраине города. Возле того же самого кафе.
   Дверца распахнулась. Сиденье решительно подтолкнуло приезжего, и он оказался на краю кювета. Он еле успел схватить с сиденья вещмешок и плащ. Дверца захлопнулась, машина умчалась в город.
 
 
   — А почему, собственно, все отменяется? — спросил приезжий и оглянулся по сторонам. Но никто ему не ответил.
   Вдали, в глубине площади, куда выходил Прошлый переулок, приезжий увидел какое-то движение.
   Он подошел поближе. Негромко фырчали машины. Огромные лапы манипулятора устанавливали на постамент обернутую в пластик скульптуру. Техника работала молча и безукоризненно.
   «Золотой век», — подумал приезжий и подошел к человеку в комбинезоне, стоявшему у переносного пульта.
   — Что это? — спросил приезжий.
   — Памятник, — ответил комбинезон.
   — Кому?
   — Изобретателю.
   Комбинезон был разговорчивый. Приезжий взял его за рукав и повернул к себе.
   — Говорите членораздельно, — сказал приезжий. — Какому изобретателю, что он изобрел… Тот посмотрел на него рассеянно и сказал:
   — Памятник тому, с кого начался сегодня в три ноль-ноль Золотой век… Этот человек изобрел вечный двигатель…
   И снова уткнулся в пульт. Лампы манипулятора помедлили, потом осторожно смахнули пыль с памятника и расправили складки покрывала.
   Приезжий пошел по переулку в сторону кафе.
   — Да здравствуют инженеры! — тихо и печально сказал он, останавливаясь посреди газона. — Хронос прав. Часы тикают. Есть чем измерять время.
   Памятник изобретателю его окончательно доконал. Опять надо было начинать все сначала. Вот и эксперимент удался, и началась у них цепная реакция творчества и всякий там Золотой век. Только не совсем та цепная реакция и не совсем тот Золотой век, на который рассчитывал приезжий, когда сочинял сказочки про великанов и детей, про то, как великаны опираются на детей, а дети на великанов. Они вовсе не всполошились, когда спичечный коробок сказал: крак! — и умерла ящерица, маленькая рептилия, крокодил, любовный фокус. Как они вцепились в нарождающуюся нежность, и никто не заметил гибели. Ложь, ложь! Поэт заметил и его Муза. Правда, поэт уже ко всему притерпелся, а официантка еще не то видела за последние пять тысяч лет патриархата. Ничего они не поняли в его рассказах. Идти было некуда.
   — А почему я, собственно, должен куда-то идти? — громко сказал приезжий. — Какого черта!
   Собеседников не было, но это его не смутило. Собеседники во всем городе спали и видели такие сны, какие заслуживали.
   — А почему я, собственно, должен куда-то идти? — сказал приезжим. — Это мои переулок. Хватит. Есть великие поэты, и слава их вежливо гремит по вселенной. Пусть. Я не замахиваюсь. Но это мои переулок. Я сам его выбрал, и значит, я сшит по его мерке. Пусть. Я поэт этого участка вселенной.
   Он расстелил плащ на мокром газоне и положил мешок в головах. Потом он поднял с травы белеющее в сумерках вчерашнее меню и написал на нем крупными буквами «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17».
   Он повесил объявление на сучок и улегся поспать под деревом.
   Хватит…
   И тут к нему подошли акушерка, парикмахер и гробовщик. Не было только дворника, потому что крокодил умер по ошибке, а его уже начинали любить, и не было официантки, потому что музы не любят тех, кто сдался. Не было также Хроноса. Но какое дело времени до неприятностей поэзии.
   — Если я откажусь от поэзии, незачем жить, — сказал им приезжий. — Если я откажусь от жизни — поэзия не нужна… Старая безвыходная байка; с тонущего парохода упали в воду жена, муж и его мать. Кого спасать, если можно спасти только одного?
   — Настоящая мать всегда пожертвует собой… — сказала Венера Михайловна.
   — А как после этого жить сыну? — спросил Амедей Гофман.
   — Значит, нет выхода… — сказал Саша Македонский.
   — Есть выход, — раздался громкий и пренебрежительный голос. — Не допустить гибели парохода. Наступила тишина.
   — Кто это сказал? — спросил приезжий. — Ты?
   — Нет.
   — Ты? Ты? Ты?…
   — По-моему, это сказал репродуктор… — нерешительно промолвил гробовщик Саша.
   — Это ты сказал? — спросил приезжий молчавший репродуктор.
   — Да, я, — ответил репродуктор на столике кафе.
   — Мы же тебя выключили вчера.
   — Меня выключить можно. Время нельзя выключить.
   — Опять какая-то сказка… — сказал Амедей Гофман.
   — Почему сказка? — сказал репродуктор. — Сегодня Хронос выглядит так. Разве совесть — это сказка? Дурачок. Нет такой сказки, которая бы не исполнялась.
   — Розовая болтовня, — сказал приезжий. — Я тоже так считал когда-то.
   — Конечно, — сказал Хронос. — Сказки сбываются не тогда, когда их выдумывают. Но неужели ты такой прохвост, что не поработаешь на сказку, даже если не доживешь до счастливого конца?
   — Я не прохвост, — сказал приезжий. — Я просто устал.
   — Усталость проходит, — сказал Хронос. — А сказка — самая реальная вещь на свете.
   — Замолчи… Я не могу стать ребенком, — сказал поэт.
   — Ты никогда не переставал им быть… Ты же взрослый человек. Ну… ты… ты же прекрасно понимаешь, что только детские ценности чего-нибудь стоят на этой земле. Слушай команду!
   — Замолчи! — крикнул поэт.
   — Слушай команду… Один.
   — Что?
   — Два.
   — Отстань, — сказал поэт.
   — Три.
   — Уйди прочь!
   — Четыре…
   — Слушай… Я не могу больше, — сказал поэт.
   — Пять.
   — Я устал.
   — Не сдохнешь. Шесть.
   — Мне все опостылело.
   — Семь.
   — Мне не справиться! Черт! Мне не справиться! — крикнул поэт.
   — Восемь.
   — Ладно, — сказал поэт, поднимаясь. — Встаю.
   — Девять, — сказал Хронос.
   И приезжий встал в стойку, прикрыл плечом подбородок и стал тяжело передвигаться по газону, ища противника.
   — Мальчик, — сказал Хронос, — в этом бою кулаки не годятся. Важно, что ты встал.
   Над краем домов ударил прожектором первый луч рассвета.
   К закрытым дверям кафе подбежали официантка Семина и дворник.
   — Да ладно тебе… Не психуй, — сказал дворник, тяжело дыша.
   — Он ушел… — сказала официантка Семина. — Ушел… Большая беда.
   — Старый я вокруг города бегать, — сказал дворник. — Чумовые все стали. Золотой век изобрели, совсем покоя нет… Ищем не знай кого… Как он хоть выглядел, этот псих ненормальный?
   — …А ты и правда крокодил, — сказала официантка Семина. — Он же с тобой разговаривал вчера…
   — Не запомнил, — сказал дворник. — Ушел, и слава богу, какая беда? И так он всех перебаламутил.
   — Ушел… — сказала официантка Семина.
   И тут они услышали храп.
   Еще не веря, еще боясь поверить, медленно и как будто припоминая, официантка Семина повернула голову.
   — Не положено, — уверенно сказал дворник, весь растопырился и пошел поднимать с газона бродягу.
   Но тут, змейкой пролетев по траве, его на полкорпуса обошла Муза и оттолкнула от спящего.
   Она наклонилась над приезжим и выдернула из-под него плащ. Тот даже не пошевелился.
   — Отойди, — сказала она дворнику. — Не тронь его.
   Дворник ахнул. Перед ним стояла женщина окончательной, не требующей поправок красоты. Глаза ее глядели твердо, а ресницы вздрагивали.
   Несколько секунд дворник глядел на эту немыслимую, душераздирающую красоту. Потом отвел взгляд.
   Храп прекратился, и дворник побрел прочь.
   Приезжий открыл глаза.
   — Ну что ж, — сказал он. — После долгих просьб я, наконец, согласился принять этот пост.
   Он кивнул на вывеску:
    «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17»
   — Я тебе говорил об этом? Или мне приснилось?
   — Нет, — сказала она. — Не говорили. Да вставайте же, господи!.. Беда может случиться… Вся окраина поднялась!
   — А что такое?
   — Да из-за ящерицы все…
   Приезжий подскочил и услышал странный звук, похожий на стон, и не сразу можно было различить отдельные голоса, кричавшие одну фразу:
   — Ящерица умерла…
   — Ящерица умерла! — кричали голоса. И паника слышалась в этом стоне.
   — Муза… — еле слышно сказал приезжий. — Скорей.
   Официантка Семина кинулась прочь. Приезжий за ней.
   — Не умерла! — крикнул приезжий. — Не умерла ящерица!
   А Семина ползала по траве и шарила руками.
   — Скорей… — сказал приезжий. — Не может быть, чтоб нам так не повезло…
   Было видно, как вдали по переулку в сторону кафе бежали люди.
   — Есть… — сказала Семина и что-то накрыла ладонью в траве.
   Приезжий достал спичечный коробок и выплеснул на траву белые спички.
   — Ну, в чем дело? В чем дело? — сонно спросил приезжий.
   — Правда, что она умерла?… — спросили люди.
   — С ума вы посходили… — сказал приезжий, приоткрывая коробок. — Да вот она, вот… Господи, сколько шуму из-за какой-то ящерицы.
   Люди смущенно молчали.
   — Что у вас, ящериц, что ли, мало? Да их полно… — сказал приезжий.
   — …Эта вроде уже знакомая, — сказал шофер. — Мы к ней привыкли.
   Люди недоверчиво и взволнованно расходились и, только отходя на несколько шагов, начинали галдеть.
   — А где же этот бог времени? — вдруг заволновался приезжий.
   — Какой бог?
   — Бог времени Хронос.
   — А-а… Хронов? — сказала она небрежно. — Это часовщик. Он за углом живет.
   Приезжий неожиданно успокоился.
   — Ну что ж, — сказал он. — Убедительно. Эта концепция меня устраивает. Он поднялся с травы.
   — Теперь пойдем посмотрим памятник этому малому, — сказал он.
   — Какому малому?
   — Изобретателю вечного двигателя… Надо знать их вкусы, — сказал он, идя к площади. — Все ж таки мне с ними жить.
   Она подоспела в тот момент, когда он начал тянуть за полотнище.
   — Нельзя, — сказала она.
   — Пустяки… Откроем и снова накроем.
   Он дернул полотнище и отошел к ней поглядеть издали.
   И они увидели довольно нескладный памятник, изготовленный торопливо и решительно со всею силой предварительного эскиза.
   На венском стуле, отлитом из бронзы, сидел мужчина, прекрасный сам собою, с лицом Аполлона и длинными волосами. Одна рука его сжимала венок, а в другой почему-то была лира.
   — Странный памятник инженеру, — сказал приезжий.
   И тут он увидел, что на колене бронзового мужчины сидела ящерица. Впрочем, если присмотреться, то можно было заметить, что это не ящерица, а крокодил очень маленького размера. «ПАМЯТНИК НЕИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ», — было отчеканено на постаменте. Тут же лежал мегафон, оставленный для митинга.
   — …Смотри, Муза… тут и от меня кое-что… — сказал приезжий и кивнул на маленького крокодила.
   Потом он вдруг закрыл лицо руками, сел на ступеньку цоколя и заплакал. Муза молчала. Мегафон скатился на землю, и Муза его подняла.
   Он посмотрел на нее.
   — Слушай, скажи что-нибудь! — крикнул он в непонятном отчаянии. — Скажи! Как узнать время?
   — Не знаю… не знаю… — растерянно сказала она и отступила еще дальше, прижав к груди мегафон.
   И тут на пустой площади вдруг стали слышны странные прерывающиеся звуки. Они были похожи на хрипловатые стуки и шорохи и удары какого-то очень старого механизма, часов, может быть.
   Удары были глухие и громкие, усиленные магафоном, и не сразу угадывалось, что это стук сердца.
   …Наступало первое утро Золотого века, и репродуктор на столике придорожного кафе пел второй куплет песенки приезжего.
 
…Там по синим цветам
Бродят кони и дети.
Мы поселимся в этом
Священном краю.
Там небес чистота.
Там девчонки как ветер,
Там качаются в седлах
И старые песни
поют…