Затухает год, А мои рукава поверх твоих Сыры, как сама земля, Увлажнены соленым дождем Из меря моей печали.
   И впрямь, подумалось Окуре, его стихи и близко не лежат к поэзии великого китайского мастера. Тем удивительнее, что ее вдруг охватило желание увидеть его, и поскорее; какой бы страстью ни пылали они друг к другу когда-то, чувства давно остыли до нежной дружбы, и она уже не помнила, когда в последний раз делила с ним ложе.
   Ну что ж, почему бы и не увидеться? Свидание укрепит их обоих, поскольку каждый будет знать, что не одинок в своей беде. Конечно, ее предупреждали, что новый военный губернатор уже конфисковал тысячи имений у тех, кто поддерживал императора; но число примеров со стороны значило для нее не более чем заботы крестьянина, ремесленника или дворового пса. Что из того, что дом заберет кто-нибудь из клана Ходзо? Не лишат же ее жилища — хотя бы из чувства долга по отношению к общим предкам. Так она рассчитывала, и потому отказ от придворной должности был остро болезненным, означая крушение всего привычного мира.
   А впрочем, ей так или иначе пришлось бы вскоре оставить Киото. В этом смысле участь Ясухиры была печальнее. Да принесут они друг другу утешение, на какое способны. Однако следует держаться приличий, даже когда отвечаешь на столь явный призыв. Довольно долгое время Окура провела в коленопреклоненном молчании, размышляя и сочиняя, затем пришла к решению, позвала служанку и велела принести веточку сливы: слива украсит ее послание лучше, чем вишня. Из своего письменного набора она выбрала жемчужно-серый лист, и к той минуте, когда развела тушь, ответ сложился в голове до последнего слова, и тоже в стихах:
   Соцветия благоухают,
   Блекнут и опадают,
   Обращаясь в горькие плоды.
   Но и плоды опадают, и лишь голые ветки
   Взывают друг к другу на зимнем ветру.
   Он поймет и не заставит себя ждать.
   Она скрутила послание со всем изяществом, какого оно заслуживало, и отдала служанке для передачи гонцу. Надо понимать, он пересечет город в одно мгновение, однако влекомой волами повозке, — а иначе лица благородного происхождения не передвигаются, — на подобный путь потребуется без малого час. Умной женщине хватит времени привести себя в порядок.
   Поднеся тонкую свечу поближе, она изучила свое лицо в зеркале. Прекрасным его не назовешь: слишком тощее, скулы чересчур отчетливы, глаза могли бы быть и поуже, а рот поменьше. Тем не менее лицо было надлежащим образом напудрено, брови добросовестно выщипаны, новые наведены дугами выше на лбу, а зубы тщательно зачернены. Фигура тоже оставляла желать лучшего — грудь избыточна, а бедра узковаты, — но одежда сидела на ней хорошо, и когда она двигалась правильной поступью, шелка переливались как подобает. Многие огрехи искупали волосы, водопадом ниспадающие с головы до самого пола.
   Затем она приказала принести рисового вина и приготовить сладости. Воистину ее удел — сегодня это касалось и Ясухиры — складывался пока что не так плохо: она была одна, но со служанками. Масамичи, нашедший до лучших времен пристанище у приятеля, забрал с собой жену, двух наложниц и всех детей, да и все свое имущество. Из приличия предлагал Окуре присоединиться к ним, но испытал заметное облегчение, когда она заявила, что у нее другие планы на будущее. В семье никто не позволял себе высказываться неподобающим образом по поводу того, что ее навещают мужчины, а подчас и остаются на ночь. И все же, оставайся кто-то ей небезразличный дома, это волей-неволей наложило бы отпечаток на сегодняшний разговор, который по самому существу своему будет либо абсолютно искренним, либо попросту ненужным.
   Водяные часы Масамичи увез, солнце за облаками — судить о времени дня практически невозможно. Можно лишь предполагать, что Ясухира появится около полудня, в час лошади. Она распорядилась, чтобы служанка развернула ширму для бесед и, заслышав его шаги на веранде, опустилась за ширмой на колени. В общем-то, это не для себя, а для него, подумала она с гримаской. Когда привычный мир рассыпается на части, соблюдение правил хорошего тона может оказаться для Ясухиры важнее, чем когда бы то ни было.
   Минут десять они провели в обмене любезностями и болтовне о пустяках, потом она нарушила правила и отставила ширму в сторону. Когда-то он, вне сомнения, воспринял бы подобный жест как приглашение к любви — но сегодня две-три поэтические строчки, ввернутые в разговор, не оставили сомнения, что это не входит в намерения ни одной из сторон. Им хотелось поговорить без помех, только и всего.
   Служанки, Кодаю и Юкон, были поражены такой вольностью не менее, чем если бы два тела бесстыдно слились при свете дня. Хотя сумели сохранить должную почтительность и внесли все, что заказано. Славные девчушки, подумала Окура, когда они удалились, — только что теперь с ними станется? Она поймала себя на мысли, слегка ее удивившей: хорошо бы, чтобы новый хозяин сохранил прежнюю прислугу и прилично с ней обращался, — хотя, зная его норов, уповать на подобную снисходительность не приходится.
   И она, и ее гость расположились на полу. Покуда Ясухира учтиво созерцал цветочный узор на своей винной чашечке, она заметила, как он резко постарел. Седина тронула его голову годы назад, но округлое лицо, щелевидные глаза, бутон рта и крошечная бородка оставались столь же привлекательными, как в юности. Многие знатные дамы, вздыхая, сравнивали его с Гэндзи, сиятельным принцем из повести Сикибу Мурасаки, написанной еще два столетия назад. Дождь смыл с лица пудру и смазал румяна, открыв взору синеву под глазами, землистые щеки в морщинах, да и плечи у него провисли. Но ни при каких обстоятельствах он не утрачивал придворной грации и не забыл, как, с должными интервалами, прихлебывать вино.
   — Ты, как всегда, знаешь, что мне по вкусу, Асагао. — Так он звал ее наедине — «Утренняя краса». — Вкус, аромат, тепло. «Блистающий свет…»
   И раз он начал стихотворную строчку, у нее не было выбора, кроме как завершить, чуть переиначив:
   — Но, боюсь, «вечной удачи» нам не видать. — Подумала и добавила: — И «Утренняя краса», опасаюсь, мне уже не по возрасту. Лучше, пожалуй, если впредь ты подберешь мне имя менее возвышенное, например «Сосна»…
   — Значит, — улыбнулся он, — я сохранил кое-какое умение вести разговор. Как думаешь, не лучше ли сразу покончить с неприятными темами? Тогда мы сможем повспоминать былые дни и былые радости.
   — Если посмеем…
   Если ты посмеешь, уточнила она безмолвно. Мне-то давно пришлось воспитать в себе силу духа.
   — Я надеялся, что благородный Цучимикадо пожелает сохранить тебя.
   — При нынешнем развитии событий отставка — не самое худшее, что могло произойти. — Он не смог утаить, что слегка озадачен ее словами. Она пояснила: — Не будь у моей семьи рисовых полей, я была бы форменной нищенкой, не имеющей даже такого скромного уголка, куда можно удалиться вне службы. Другие презирали бы меня, а потом принялись бы оскорблять.
   — Ты в самом деле так думаешь?
   — Женщины, Миюки, ничуть не менее жестоки, чем муж чины.
   Он отщипнул крошку печенья, и она поняла, что ему надо собраться с мыслями. Наконец он сказал:
   — Увы, ситуация, как она складывается, не обещает тебе особых перспектив.
   — Почему?
   Она и сама прекрасно знала ответ, но знала и то, что необходимость объяснить все подробно пойдет ему на пользу.
   — В дни восстания благородный Цучимикадо сохранял выдержку — не выступал против вожаков клана Ходзо, но и не помогал им. А ныне он, смею заметить, вынужден заискивать перед ними: если они будут им довольны, то, когда нынешний властелин умрет или отречется от престола, следующим императором может стать кто-либо из его рода. Согласись, при этих условиях избавиться от семейств, сколько-нибудь замешанных в мятеже, — жест естественный и для него пустячный. Хотя, конечно, не более чем жест, и Токифуза, нынешний военный губернатор Киото, несомненно, отдает себе в том отчет.
   — Диву даюсь, — промолвила Окура, — какие грехи прежней жизни побудили господина Го-Тобу вновь претендовать на трон, от которого он сам же и отказался?
   — Это было отнюдь не безумие, а достойная борьба, которой по праву следовало бы увенчаться успехом. Попомни, что его брат, тогдашний император Юнтоку, был с ним заодно, и на их стороне выступили не только наши с тобой семейства, но и солдаты клана Таира, жаждущие отмщения за зверства Минамото против своих отцов; даже монахи и те взялись за оружие…
   Мрачная туча наползла на чело Окуры. Она помнила, как монахи с горы Хиэй неоднократно спускались в Киото и повергали горожан в ужас угрозами, избиениями, грабежами, поджогами. Они требовали угодных себе политических решений — но чем они были лучше откровенно преступных банд, державших в повиновении всю западную половину столицы?
   — Нет, это наши, а не его прежние грехи повинны в том, что мы проиграли, — продолжал Ясухира. — Как низко мы пали в сравнении с золотой эпохой! А могли бы иметь императора, который стал бы подлинным правителем!
   — Как тебя понять? — осведомилась Окура, чувствуя, как важно для него выплеснуть накопившуюся в сердце горечь. Что и случилось:
   — Кем были императоры на протяжении поколений? Куклами в руках знати. Их возводили на трон детьми, а в зрелые годы вынуждали отойти от дел и жить в праздности. А тем временем кланы поили землю кровью, выясняя в схватках, кому быть шогуном. — Переведя дух, он разразился новым потоком слов: — Шогун — военный вождь, действительный владыка империи. По крайней мере, раньше было так. Сегодня Ходзо выиграли войну между кланами, зато их шогун — сам еще мальчик, тоже кукла, повторяющая то, что ему внушили взрослые. — Он взял себя в руки и извинился: — Прошу прощения у милой Асагао. Ты, должно быть, уязвлена моей резкостью — а в ней не было ни малейшей нужды, ибо женщине не дано разбираться в подобных вопросах…
   Для Окуры во всем услышанном не было ничего нового — она давно привыкла держать уши и разум открытыми для новостей, казалось бы, не касающихся ее прямо. Тем не менее она скромно ответила:
   — Ты прав, подобные вопросы не для женщины. Я понимаю, однако, что ты печалишься об утраченном. Бедный мой Миюки, что с тобой теперь будет?
   Ясухира перешел на гораздо более спокойный тон:
   — Я оказался в лучшем положении, чем Масамичи да и многие другие, и могу занимать свой особняк в Киото еще какое-то время. Потом придется уехать в имение, которое мне сохранили, — оно далеко на востоке, за полуостровом Идзу. Те, кто обрабатывает мою землю, поддержат меня и моих домочадцев.
   — Но жить в бедности! И притом в таком далеке, среди неотесанных крестьян! Для тебя это будет словно выпрыгнуть за край света…
   Он кивнул, соглашаясь:
   — Часто-часто не удержу я слез, однако… — Она восприняла цитату не полностью: ей почти не выпадало в последние годы случая пользоваться разговорным китайским, — но, насколько она могла судить, поэт писал о поддержании безмятежности духа в любых превратностях судьбы. — Мне говорили, что оттуда открывается вид на священную гору Фудзи. Кроме того, я возьму с собой хотя бы десяток книг и флейту.
   — Значит, для тебя это все-таки не полный крах. Хоть одно светлое пятнышко на фоне мрака.
   — А ты как? Какая судьба постигла это владение?
   — Вчера явился тот, к кому оно перешло. Деревенщина наихудшего толка — лицо не напудрено, обветрено, как у крестьянина, волосы и борода всклокочены. Неопрятен, словно обезьяна, и к тому же говорит на таком наречии, что едва-едва поймешь, чего он хочет. А уж солдаты под его командой — те и вовсе похожи на дикарей с Хоккайдо. Нетрудно представить себе, что тут будет твориться, и это, быть может, смягчит мою тоску о Киото. Новый владелец дал нам на сборы три-четыре дня.
   Ясухира колебался несколько мгновений, прежде чем предложить:
   — Конечно, мой будущий образ жизни не вполне подходит для дамы из хорошей семьи. Но если у тебя на примете нет ничего лучшего, можешь присоединиться к моему отряду. По крайней мере, будем утешать друг друга до конца наших дней.
   — Спасибо, мой дорогой верный друг, — отозвалась она приглушенно, — но меня ждет ныне иная тропа.
   Он осушил чашечку до дна. Окура наполнила ее снова.
   — Неужели? Считай, что я не разочарован твоим отказом и рад за тебя. Кто же берет тебя в свою свиту?
   — Никто. Обращусь в монастырь Хигашияма — именно туда, поскольку я не раз бывала там с супругой бывшего императора и главный служитель знает меня, — останусь там и приму клятвы.
   Она не ожидала, что Ясухира способен выказать столь явное замешательство. Он едва не выронил чашечку, расплескав вино и запятнав одежду.
   — Что? Ты примешь клятвы? Со всеми последствиями? Ты станешь монахиней?
   — Намерена стать.
   — Ты обрежешь волосы, свои прекрасные волосы, напялишь грубое черное облачение и будешь жить, как… Как ты будешь жить?
   — Самый свирепый разбойник не смеет тронуть монахиню. В самой бедной хибаре ей не откажут в ночлеге и чашке риса. Я намерена пуститься в непрерывное странствие от храма к храму, чтобы наилучшим образом использовать предстоящие годы, сколько бы их ни даровала мне судьба. В течение этих лет, — Окура одарила своего гостя улыбкой, — кто знает, быть может, время от времени мне удастся навещать и тебя. Тогда уж мы повспоминаем всласть…
   Он недоверчиво покачал головой. Как большинство придворных, он никогда не уезжал надолго и, как правило, не дальше одного дня пути от Киото. И во всех случаях в экипаже — ради церемоний, к которым люди его круга относились скорее как светским, нежели религиозным: любоваться цветущими сельскими долинами весной или кленовыми листьями осенью, созерцать, слагая стихи, лунный свет на озере Бива…
   — А ты хочешь идти пешком, — бормотал он. — По дорогам, которые любой ливень обращает в трясину. Горы, пропасти, бурные реки. Голод, дождь, снег, ветер, палящее солнце. Невежественные жители. Дикие звери. Демоны, призраки. Нет, нет! — Он опустил чашечку, выпрямился, и голос его окреп. — Это не для тебя. Странствовать тяжко даже в юные годы, даже мужчине. А ты женщина, ты постареешь и погибнешь ужасной смертью. Я не допущу этого!
   Его озабоченность была искренней и даже трогательной. И чем напоминать ему, что он не имеет над ней, собственно, никакой власти, она предпочла мягко спросить:
   — Разве я кажусь тебе слабой?
   Он замолк. Только глаза беспокойно бегали, словно сверля платье и разглядывав тело под ним — тело, которое некогда принадлежало ему. Но нет, обрезала она себя, такое ему сейчас и на ум не приходит. Воспитанный человек, он считал наготу отталкивающей, и в самые пылкие часы они не расставались с одеждой, хотя бы условной. В конце концов он прошептал:
   — Не спорю, как ни странно, годы почти не коснулись тебя, если коснулись вообще. Ты свободно войдешь за двадцатилетнюю. А на деле — сколько тебе? Мы знакомы без малого тридцать лет, и тебе было не меньше двадцати, когда тебя представили ко двору, так что ты не намного моложе меня. А мои силы, увы, уже на исходе.
   Молодец, что говоришь честно, подумала Окура. Я не могла не видеть, что ты потихоньку стареешь, держишь книгу все дальше от глаз, все чаще морщишься, не вполне расслышав слова собеседника; половина зубов у тебя уже выпала, тебя трясет озноб, тебя донимает то кашель, то простуда; а кости по утрам, когда надо вставать, не ломит? Уж мне ли не знать эти приметы, я ли не наблюдала их всякий раз, когда немощь уводила у меня тех, кого я любила?
   Искушение сказать Ясухире правду возникло сразу, как только до нее долетели дурные вести, и она принялась соображать, чем они могут обернуться для нее лично и как ей поступить. Она сдержала себя, но назойливое искушение не угасло. Ну а если поддаться соблазну — разве это повредит ей? Этот человек достоин доверия. Хотя неясно, поддержит его ее откровенность или повредит ему. Ладно, решила она, буду с ним честной. По крайней мере, у него появится тема для размышлений, помимо собственных потерь и печалей, которая как-то скрасит его одиночество.
   — Я старше, чем ты думаешь, мой дорогой, — тихо произнесла она. — Хочешь знать мой истинный возраст? Только предупреждаю, тебе может показаться, что я помешалась.
   Он вновь внимательно посмотрел на нее, прежде чем ответить:
   — Не покажется. Ты таишь в себе куда больше, чем выносишь для общего сведения. Думаю, я всегда догадывался об этом, пусть смутно. А может, у меня не хватало духу разобраться в тебе до конца.
   Выходит, ты мудрее, чем я предполагала, подумалось ей. Решимость исповедаться ему обрела большую четкость.
   — Выйдем наружу, — предложила Окура. — То, что я собираюсь тебе поведать, не предназначено ни для кого другого.
   Не утруждая себя плащами, они вместе вышли на веранду, обогнули здание и по крытой галерее достигли беседки над прудом. Над его безмятежной гладью на берегу высился камень в человеческий рост; шероховатую его поверхность украшала эмблема клана, только что потерявшего это поместье. Остановившись, Окура произнесла торжественно:
   — Вот подходящее место показать тебе, что мой язык не служит злым духам, погрязшим во лжи.
   И в подкрепление своего заверения привела отрывок из «Книги лотоса», выбранный заранее. Ясухира ответил с приличествующей случаю серьезностью:
   — Достаточно. Я верю тебе.
   Он принадлежал к течению, полагающему, что великий Будда самолично следит за всеми человеческими поступками.
   Вокруг была целомудренная красота. Морось заползала в беседку и покрывала мелкими капельками одежду, волосы, ресницы. Холод и тишина ощущались как неземные силы, которым нет до них двоих никакого дела.
   — Ты думаешь, мне около пятидесяти, — сказала она. — В действительности я старше. Более чем вдвое старше.
   У него перехватило дыхание. Пристально взглянув на нее, он отвел глаза и спросил с подчеркнутым хладнокровием:
   — Как это может быть?
   — Сама не понимаю. Знаю, что родилась в правление императора Тобы, со времен которого клан Фудзивара правил страной так успешно, что повсюду установился мир. Росла как любая девочка из хорошей семьи — с той разницей, что никогда не болела, а как только стала взрослой, всякие внешние перемены во мне прекратились, и с тех пор я такая, какой ты видишь меня сегодня.
   — Какая же судьба тебе уготована?
   — Говорю тебе, не ведаю. Я изучала науки, молилась, углублялась в медитацию и самоограничения, но озарение так и не пришло. В конце концов я решила продолжать вести эту долгую жизнь достойно, как только смогу.
   — Это, должно быть, нелегко.
   — Нелегко.
   — Почему же ты не откроешься другим? — Голос Ясухиры дрогнул. — Ты могла бы считаться святой, праведницей, бодхисатвой*… [По буддистскому учению, идеальное существо, выступающее как наставник и образец для других людей. Одним из бодхисатв считается, например, далай-лама.]
   — Знаю заведомо, что не гожусь в святые. Я мучаюсь тревогами, неуверенностью в себе, меня одолевают желания, страхи, надежды, мне присущи все телесные грехи. По мере того как мою неподверженность старению стали мало-помалу замечать другие, я столкнулась с завистью и злобой, люди начали страшиться меня. И тем не менее я не могла заставить себя отречься от мира в пользу возвышенной бедности. Так что, Миюки, кто б я ни была, я не праведница.
   Он погрузился в раздумье. За садовой оградой кружилось бесформие. Потом он наконец осмелился спросить:
   — Как ты все-таки жила? На что были похожи все эти годы?
   — Когда мне было четырнадцать, меня присмотрел мужчина много старше меня, — как его имя, теперь неважно. Он был влиятельным человеком, и мои родители поощряли его ухаживания. Никаких чувств я к нему не испытывала, но не знала, как отказать. Кончилось тем, что, проведя со мной три ночи, он сделал меня своей младшей женой. Он же представил меня ко двору Тобы, который к тому времени отрекся от престола. Я родила нескольких детей, двое выжили. Однако Тоба умер, а вслед за тем и мой муж. Вскоре разгорелась война между кланами Таира и Минамото. Я воспользовалась ею, чтобы отказаться от службы при вдовствующей особе и, получив причитающееся вознаграждение, вернуться в семью, где выросла. Обычай, что дамам, не состоящим при дворе, приличествует уединение, был мне на руку. Но это же было пустое существование!
   Долго ли, коротко ли, — продолжала Окура, — я завела любовника, которому доверяла. Он тоже был богат и влиятелен, отвез меня в свое сельское имение, и там я провела еще несколько лет. Потом он выдал мою дочь замуж и отправил ее подальше, а меня привез в Киото под ее именем, и благодаря его покровительству меня вновь приняли на придворную службу. Люди, помнившие меня прежнюю, поражались тому, как же сильно дочь похожа на мать. Постепенно я одолела презрение, с каким они относились к провинциалкам, — но когда другие придворные стали замечать, что мой юный облик не меняется…
   Тут она испытала что-то очень похожее на скуку и осведомилась:
   — Ты и впрямь хочешь выслушать все подробности? Нынешняя моя жизнь при дворе была третьей по счету. И все три были полны уловок и лжи. А дети, которых я вынашивала и от которых приходилось так или иначе избавляться, отдавать на сторону, прежде чем становилось слишком очевидным, что они стареют, а я нет! Это было больнее всего. Не представляю себе, долго ли еще я могла бы терпеть такую жизнь…
   — Стало быть, теперь ты хочешь оставить прошлое позади, отречься от него? — произнес он почти беззвучно.
   — Давно пора. Я оттягивала решение из противоречивых чувств, из-за неуверенности, какая судьба постигнет мою родню. Ну что ж, все решено без меня и за меня. Я почти благодарна, что освобождена от обязательств.
   — Но если ты примешь клятвы и станешь монахиней, ты уже не сможешь вернуться сюда, как бывало.
   — Я и не хотела бы возвращаться. Хватит с меня мелочных интриг и бессмысленных развлечений. На небе меньше звезд, чем зевков, что я подавила, и часов, что я провела в тоске, глядя прямо перед собой и ожидая событий — хоть каких-нибудь, каких угодно. — Она мягко коснулась его руки. — Ты тоже был не последней причиной того, что я тянула время. Но теперь ты, в свой черед, должен покинуть меня. Да и сомнительно, что удастся сохранять сколько-нибудь длительно видимость прежней столичной жизни.
   — Ты выбрала более тяжкий путь, чем я полагал посильным для тебя.
   — Нет, наверное, не более тяжкий, чем большинство путей в грядущие времена. Мы вступаем в жестокий век. А к странствующей монахине относятся с почтением, и никто ни о чем ее не расспрашивает. В один прекрасный день я, может, даже приду к пониманию, зачем мы живем и отчего обречены на страдания.
   — Способен ли я на такое же мужество, как она? — осведомился он у дождя.
   Окура опять коснулась его руки.
   — Я того и боялась, что моя повесть расстроит тебя. Он по-прежнему смотрел куда-то в непроглядную серебряную даль.
   — Возможно, это было необходимо тебе самой. Для меня ничто не изменилось. Покуда я жив, ты останешься для меня Утренней красой. А еще ты помогла мне запомнить, что я, благодарение небесам, смертей. Ты будешь молиться за меня?
   — Непременно, — пообещала она.
   Они постояли молча, затем вернулись в дом. Там они ворошили прежние дни, вызывали в памяти минуты радости, счастья, наслаждения — минуты, когда безраздельно принадлежали друг другу. Он слегка опьянел. Однако когда настала пора прощаться, расставание прошло церемонно и чинно, как подобает мужчине благородного звания и даме, состоящей при дворе.

Глава 9
ПРИЗРАКИ

   Уж не дым ли вернул ее к жизни? Дым горчил в ноздрях, разрывал легкие — вокруг не осталось воздуха, один дым. Она закашлялась. Чудилось, что голова раскололась на черепки и теперь они встают на место с хрустом, трутся друг о друга, как льдины на озере в зимнюю бурю. Еще приступ кашля и еще. И вот сквозь гул в голове и режущую боль она различила потрескивание, нарастающее с каждой минутой.
   Глаза сами собой раскрылись. Дым яростно набросился на них, но и сквозь слезы она заметила пламя. Горела вся стена часовни, огонь уже лизал потолок. Она не могла различить ни святых, которые украшали его прежде, ни икон на стенах — не дай Бог, сгорели, — но алтарь пока уцелел. Как только дым чуть приподнимался, она видела над собой его полуосвещенную громаду, и у нее возникло мимолетное дикое опасение, что алтарь вот-вот поднимется, упадет на нее и раздавит или, наоборот, уплывет на облаке дыма навсегда.
   Жара нарастала. Она кое-как перевернулась на четвереньки, но приподнять отяжелевшую от боли голову так и не смогла. Однако что-то на самом краю зрения все же заставило ее медленно подползти, привстать и ахнуть, едва она поняла, что, вернее, кого видит.
   Сестра Елена. Распростерта на спине и недвижна, недвижнее алтаря. В удивленно распахнутых глазах — огни пожара. Из открытого рта полувывалился сухой язык. На глиняном полу резко белеют обнаженные ноги, монашеская ряса задрана на живот. И поверх белой кожи — яркие пятна крови.
   Варвара ощутила, как все внутри сжалось и перевернулось. Тут уж пришлось встать волей-неволей — ее одолела рвота. Приступы повторялись трижды, отдаваясь во всем теле, но, когда они кончились, оставив кислый вкус на языке и жжение в желудке, сознание, как ни странно, прояснилось. И мелькнула мысль: как расценить эти приступы — как окончательное осквернение святых стен или как Божью милость, искупление за то, что совершили с Еленой?