Это был солдат. Лицо его так и сияло.
   – Вытянул? – спросил я.
   А он ответил радостно:
   – Нет… Сиделка по телефону поговорила, прислали еще двадцать билетов.
   И пробормотал, блестя глазами и теряя голову от счастья:
   – Здорово это, а то вытянешь, – других обидишь, не вытянешь – себя обидишь. Хорошо это, без всякой обиды…»
   Елка в Первом московском женском клубе
 
   Д. П. Оськину запомнились экскурсии по Москве, которые устраивала для раненых фельдшерица их госпиталя. Благодаря ее заботам солдаты побывали в Третьяковской галерее, Историческом музее, Сокольническом парке, Симонове монастыре, катались на моторной лодке по Москве-реке, ездили на Воробьевы горы.
   Раненые пишут письма на родину
 
   По всей видимости, Оськину столь обширная программа оказалась доступной из-за забавного обстоятельства, повлиявшего на срок его выписки из госпиталя: «Когда первые четыре недели, назначенные для меня доктором, подошли к концу, я вместе с несколькими другими солдатами, раньше нас прибывшими в лазарет, был назначен к выписке. Однако в тот день, когда я должен был уйти из лазарета, обнаружилось, что у меня нет одного сапога, брошенного на поле сражения, и что бывшие на мне в момент ранения шаровары разрезаны ротным санитаром при перевязке. Меня решили оставить в лазарете, пока не получат для меня обмундирование и обувь – так как выписка раненых производилась два раза в месяц, я задержался в лазарете еще на две недели. Но этим дело не кончилось – опять произошел “пренеприятный казус”. Обнаружилось, что мне прислали сапог на ту же ногу, на какую у меня сапог уже имелся. Таким образом, из-за недоразумения с обувью и шароварами я пролежал в лазарете лишний месяц, и это дало возможность действительно хорошо отдохнуть и поправиться».
   После госпиталя унтер-офицер Оськин, как и другие солдаты, которым требовалось время для окончательного залечивания ран, был направлен в так называемую «команду выздоравливающих». Она располагалась на Большой Серпуховской улице в громадном здании «Ляпинского общежития», которое в мирное время служило приютом для престарелых беспризорных женщин.
   «Когда мы добрались до Ляпинки, окруженной высокими заборами и занимавшей целый квартал, – вспоминал Д. П. Оськин, – нам первым делом бросилось в глаза, что у каждого выхода, у каждой калитки или ворот стоят дневальные. (…)
   Нужно сказать, что рота в команде выздоравливающих совершенно не похожа на строевую. Строевая рота военного времени имеет самое большое двести пятьдесят человек, а в команде же выздоравливающих штатное число роты достигает тысячи человек; в каждом взводе не менее двухсот солдат. (…)
   Во время набивки матрацев мы узнали от сопровождавшего нас каптенармуса, что пятая команда выздоравливающих впервые получает “настоящих” больных и раненых. До сих пор команда состояла исключительно из больных венерическими болезнями. (…)
   Среди офицеров нашей команды только прапорщик Лузин вполне здоровый физически человек и служит здесь благодаря своим связям. Офицеры же остальных рот такие же венерики, как и солдаты. Начальник команды, полковник Иванов – сифилитик. Прапорщики Махров, Свиридов, Свирский – больны гонореей и при том большие пьяницы, хотя при гонорее, как мне известно, спиртных напитков пить нельзя – конечно, тому, кто хочет вылечиться. Пьют эти господа, видимо, затем, чтобы задержаться в команде выздоравливающих как можно дольше».
   Почти год работали московские лазареты в более-менее спокойном режиме, и только кровавые бои летом 1915 года заставили руководство города снова приступить к мероприятиям «в деле изыскания способов к удобнейшему расквартированию лечебных заведений в Москве».
   Мастерская Дамского комитета при Московском городском управлении в Охотничьем клубе. Заготовка перевязочного материала
 
   О серьезности создавшегося тогда положения говорит хотя бы факт обращения городских властей к министру народного просвещения с просьбой об отсрочке начала занятий.
   Лазарет Московского купеческого собрания
 
   Ходатайство мотивировалось тем, что «городу почти невозможно будет освободить к назначенному сроку – 15 августа или 1 сентября – помещения учебных заведений, занятых им под лазареты, и даже, быть может, придется открывать новые лазареты». На совместном совещании городской управы и комиссии гласных 4 августа 1915 года обсуждался вопрос о принудительной реквизиции помещений под лазареты. Специальная комиссия во главе с градоначальником признала необходимым забрать под госпитали помещения, предназначенные для балов и свадеб, а также кинематографы и клубы. В третью очередь были определены рестораны и трактиры с условием «при занятии таковых руководствоваться соображением, чтобы это занятие ресторанов возможно менее стесняло бы население». Если москвичи и ощутили «стеснение», то никак о том не высказались. В результате вплоть до весны 1916 года госпитали располагались в фешенебельных ресторанах: «Яре», «Праге», «Максиме», «Стрельне».
   Среди прочих зданий под лазареты был занят один корпус только что построенного торгово-жилого комплекса «Соляной двор». Побывавший там репортер «Утра России» описал увиденное:
   «Москвичи-старожилы помнят развалившиеся ряды “Соляного двора” на Солянке. Четыре года тому назад, по инициативе Н. В. Щенкова, было решено срыть “солянскую клоаку”.
   Теперь здесь иная картина.
   Высятся огромные небоскребы, занявшие целый квартал. Пока закончено отделкой одно лишь здание, с роскошными магазинами внизу и рядом лазаретов в верхних этажах. Во дворе для раненых раскинута белая походная палатка, небольшие газоны с пышными клумбами ярких роз. Греются на солнце раненые герои. Из открытых окон несется солдатская песня».
   В заключение рассказа о Москве «госпитальной» отметим, что у созданной во время Первой мировой войны системы эвакуации раненых с поля боя и размещения их на лечение в «общественных» лазаретах оказался такой запас прочности, что она устояла под ударами двух революций. Свидетельствами служат рассказы современников тех событий. Вот, например, что записал в дневнике весной 1917 года В. А. Амфитеатров-Кадашев:
   «Изменение настроения в госпитале весьма приметное. Расцвел фельдшер Пчелкин. Он уже не просто сукин сын, а председатель комитета; взятки поэтому берет вдвое. У докторов вид сконфуженный, никаких признаков неуважения к ним пока не заметно: машина еще действует. Но вот-вот сорвется! Это чувствуется по какой-то внутренней хмурости, какому-то враждебному закрытию душевному, ощущаемому в каждом солдате».
   Тем не менее для офицера-фронтовика С. Е. Хитуна, попавшего в московский госпиталь после большевистского переворота, пребывание в лазарете ничем не было омрачено:
   «Вскоре мой приятель, батальонный доктор Р., выдал мне медицинское свидетельство, которое объявляло: “Подпоручик Хитун подлежит эвакуации в тыловые госпиталя для лечения острой формы нефрита”.
   Конечно, я был здоров как бык. Ел за троих, “жал” двухпудовку одной рукой одиннадцать раз. Но были причины, оправдывавшие мою псевдоболезнь. Фронт разваливался. Солдаты вырешили вопрос войны “ногами” – дезертировали тысячами. Авторитет офицеров был на “нуле”. Новые правители – большевики огласили декрет: “Войну не продолжать, но мир не подписывать”».
   Все это оправдывало мою симуляцию болезни. Итак, я был эвакуирован с Фронта в санитарном поезде в Москву и помещен в госпиталь при Купеческом клубе.
   В громадной палате, бывшей танцевальным залом Клуба, в среднем ряду, состоящем из двадцати кроватей, была и моя кровать. В первые дни я проводил большую часть времени, лежа в постели, наблюдая происходящее вокруг.
   В то время как медицинский персонал – доктора, сестры милосердия, фельдшера – продолжали рутину своих обязанностей днем и ночью, административная часть была в периоде перехода от старого управления к новому. Контроль над госпиталем делился между многими комитетами, выбранными от докторов, сестер милосердия, канцелярских служащих, раненых, санитаров, поваров и судомоек. В приемной комнате дежурный член комитета дал мне мою именную карточку, которую надо было повесить на спинку кровати. Он сказал, что если мне нужна медицинская помощь, то обратиться к старшей в палате сестре милосердия.
   Я пользовался абсолютной свободой: уходил и приходил когда хотел, ел вкусно и досыта, в то время как в городе население охотилось за каждым куском хлеба, и не всегда успешно. Никто не проверял ни мою болезнь, ни ход, ни степень ее.
   Среди раненых было несколько молодых офицеров с ранениями в спину и ниже, в икры, и один даже с раздробленной пяткой. Обыкновенно такие ранения бывают при отступлениях. Но в данном случае эти офицеры были подстрелены своими при наступлении на немцев. В августе Керенскому удалось поднять своими речами дух армии и уговорить (офицеры стали называть Керенского с горечью – Главноуговаривающий вместо Главнокомандующий) их на осеннее наступление.
   Послушные офицеры повели свои части в атаку – только для того, чтобы быть подстреленными своими же солдатами, недовольными приказом о наступлении. (…)
   На Рождество в главном зале Клуба силами госпитального персонала была представлена разнообразная музыкальная программа, внесшая праздничную атмосферу и сильно подбодрившая больных. Праздники соблюдались, как и прежде, с той только разницей, что рождественские подарки всем раненым от Клуба, непременные в предыдущие годы, розданы не были. Оставшиеся в живых члены-покровители были разорены или находились в заключении».
   На пороге стоял 1918 год.

В последний путь

 
Что вы, мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
«Оставьте!
О нем это,
об убитом, телеграмма.
Ах, закройте,
закройте глаза газет!»
 
В. В. Маяковский

   Война – это не только сообщения о взятых городах, захваченных трофеях и пленных. Победным реляциям обязательно сопутствуют данные о потерях: числе раненых и убитых в сражениях. Для одних людей эти цифры так и остаются чем-то абстрактным, для других же оборачиваются черной вестью о смерти близкого человека.
   По-разному печальные известия приходили в дома москвичей. Кому-то о гибели родственника рассказывали раненые, доставленные в Москву, и только потом, много позже, поступало официальное извещение. А могло и не поступить, если выяснялось, что «убитый» жив и находится в плену. Кому-то о погибшем сообщали практически немедленно, как это было с актрисой театра Корша г-жой Ягелло. Она получила телеграмму о смерти брата прямо на сцене, но нашла в себе мужество доиграть спектакль.
   Но, пожалуй, самый удивительный случай описан Вячеславом Ходасевичем. В его мемуарах упомянут московский профессор-патологоанатом М., старший сын которого воевал на фронте. Однажды профессор разбудил домашних среди ночи и объявил, что во сне увидел гибель сына. Наутро, не слушая никаких уговоров, М. купил гроб и выехал в полк, где служил его сын. Добравшись до места, профессор узнал, что прапорщик М. был убит как раз в ту самую ночь, когда отцу приснился страшный сон.
   Вот так вместе с войной в повседневную жизнь Москвы вошло и такое явление, как военные похороны. На московских кладбищах находили последний приют воины, чьи останки родным удавалось перевезти из районов боевых действий. В Москве также хоронили офицеров и солдат, скончавшихся от ран в госпиталях города.
   Первые похороны москвича, павшего в бою, состоялись 14 августа 1914 года. Им был двадцатичетырехлетний прапорщик Сергей Колокольцев, сын домовладельца Н. А. Колокольцева. Кроме родных и знакомых, на Александровском вокзале гроб встречали московский комендант генерал Т. Г. Горковенко, помощник градоначальника В. Ф. Модль и почетный караул – полурота запасного пехотного батальона. Под военный оркестр тело прапорщика Колокольцева было перевезено в церковь на Ваганьковском кладбище, где были отслужены заупокойная литургия и отпевание. В могилу гроб опустили под троекратный ружейный залп.
   Спустя неделю с военными почестями похоронили рядового Кравца – первую жертву войны из числа московских евреев. Он был ранен в Восточной Пруссии и умер в госпитале. По сообщениям газет, на похоронах «присутствовала почти вся еврейская колония, проводившая тело до кладбища».
   А на следующий день, 22 августа, на траурную церемонию собрался уже высший свет во главе с великой княгиней Елизаветой Федоровной и официальными лицами: главноначальствующим генералом Адриановым, губернатором графом Н. Л. Муравьевым, губернским предводителем дворянства А. Д. Самариным и князем Н. С. Щербатовым. В церкви Симеона Столпника на Поварской улице прощались сразу с двумя представителями московской аристократии: корнетом М. А. Катковым и унтер-офицером А. А. Катковым[19] – сыновьями предводителя дворянства Подольского уезда. Маленький храм не мог вместить всех желающих, поэтому толпой были запружены церковный двор и значительная часть Поварской.
   После панихиды гробы установили на траурные колесницы и возложили венки. Почетный караул составили взвод кавалерии и рота пехоты. Духовенство, участвовавшее в процессии, возглавлял епископ Трифон.
   Похороны братьев Катковых
 
   Под колокольный звон и похоронный марш в исполнении оркестра Александровского военного училища процессия дошла до Лицея в память цесаревича Николая[20], выпускниками которого были оба брата. Возле лицея была сделана остановка и отслужена лития. После этого гробы для захоронения повезли через Серпуховскую заставу в родовое имение Катковых – село Знаменское Подольского уезда.
   Судя по описанию, погребение братьев Катковых проходило, что называется, «по высшему разряду». Чтобы современному читателю лучше понять смысл этого выражения, вернемся в довоенные времена и рассмотрим такую сторону жизни Москвы конца XIX – начала XX века, как похороны.
   Начнем с кладбищ. Отвод земли под них и обустройство территории осуществлялись городскими властями. Во всем остальном кладбища находились в заведовании духовенства различных конфессий. Плата, которую москвичи вносили за погребения, поступала в самостоятельные фонды кладбищ, откуда администрация могла их расходовать на благоустройство.
   Кроме православных, в Москве имелись Иноверческое (Немецкое), Караимское, Татарское (мусульманское) и Еврейское кладбища.
   По-настоящему сложной проблемой являлось захоронение поклонников каких-то иных религий. Примером могут служить посмертные мытарства японского фокусника Литтон-Фа, скончавшегося в октябре 1914 года в Шереметевской больнице. Когда тело собрались предать земле, ни на одном из кладбищ, как христианских, так и магометанском, не согласились принять «язычника». Японский консул, к которому обратились за советом, только развел руками. Оказалось, что Литтон-Фа был первым японцем, имевшим «неосторожность» умереть в Москве.
   После недели проволочек несчастного японца все-таки удалось похоронить – «на бугре» за магометанским кладбищем. Скорее всего кто-то из городских чиновников вспомнил, что еще в марте того же 1914 года Управа по согласованию с градоначальником специально отвела это место для захоронения язычников. Правда, тогда шла речь о могилах для китайцев – их перед войной становилось в Москве все больше и больше. Они не только занимались мелочной торговлей, работали в прачечных, содержали опиумокурильни, но и, как водится, умирали.
   Заметим, что еще в 1911 году московские газеты писали о том, что на московских кладбищах мест практически нет. Журналисты-бытописатели отмечали наметившуюся тенденцию – пожилые люди со средствами отправлялись доживать свои дни в Финляндию, чтобы после кончины не было проблем с похоронами.
   Другое характерное явление, порожденное дефицитом свободной земли на кладбищах, – вандализм, также привлекало внимание репортеров. Вот, например, какая заметка появилась на страницах «Голоса Москвы» в июле 1910 года:
   «На кладбище Новодевичьего монастыря происходит какой-то разгром памятников. Вчера внимание посетителей обратили на себя несколько разбитых памятников, валяющихся на земле. В числе их лежит набоку с отбитым пьедесталом огромный памятник белого мрамора с надписью “Федор Александрович Мосолов, скончался в 1883 году”. Далее у южной стороны забора валяется на траве белый мраморный крест с разбитым подножьем; памятник А. Н. Плещееву накренился на сторону. Повсюду на лугу голые места – следы старых памятников, которые, как говорят, проданы на своз в мраморные заведения. Рядом с могилой А. П. Чехова находятся могилы известного общественного и земского деятеля И. Д. Голохвостова и его жены – драматической писательницы О. Л. Голохвостовой, с крестов обеих могил уже сорваны надписи, бывшие еще в прошлом году. Вырублено много деревьев, и в некоторых местах торчат полугнилые пни. Сбрасываются старые памятники для продажи новых мест, цена которых возвышена втрое. В числе снятых были весьма важные исторические памятники».
   Понятно, что разрушению подвергались могилы, пришедшие в запустение, т. е. те, за которыми давно никто не ухаживал и не мог предъявить претензий к содержателям кладбищ. Могли быть спокойны только владельцы «семейных участков», где захоронения производили из поколения в поколение. В мемуарах Н. Серпинской упоминается, что ее тетю, вдову профессора Московского университета, похоронили «на кладбище Донского монастыря, где был фамильный склеп Разцветовых».
   Но даже обладатели гарантированного места в пределах кладбищенской ограды не могли отправиться к месту последнего упокоения без соблюдения определенных формальностей. Прежде всего родственники должны были получить дозволение на похороны в полицейском участке. Затем приходской священник должен был провести отпевание (естественно, это касалось православных) и как представитель власти духовной выдать уже свое разрешение.
   Сколь важны были оба этих документа, свидетельствует история с похоронами девицы Екатерины Павловой, произошедшая в ноябре 1914 года. Она была членом общины сектантов-трезвенников, которую возглавлял отлученный от церкви «братец» Колосков. Узнав, что покойная не принадлежала к православию, приходской священник оказался в затруднении: отпевать или не отпевать «еретичку»? На его запрос викарный епископ Алексей ответил, что приходской батюшка не должен отпевать и хоронить сектантку. Единственное, что допустимо, – священнику кладбищенской церкви пропеть над ней «Святый Боже».
   «Братья» Павловой пошли заказывать могилу на Калитниковское кладбище, но там их отказались принять, поскольку не было свидетельства об отпевании от приходского священника. Тогда около двухсот трезвенников собрались в доме Колоскова и оттуда двинулись на кладбище. В конторе они показали полицейское разрешение на похороны и, получив новый отказ, поступили по-простому: сняли гроб с катафалка, оставили его возле церкви и разошлись по домам.
   Кладбищенская администрация вызвала по телефону полицию, чтобы та заставила трезвенников забрать гроб обратно. Но стражи порядка, узнав, что полицейское разрешение выправлено по всей форме, только развели руками. Тогда с той же просьбой обратились к губернатору. Вот он-то и поставил точку в этой истории: приказал зарыть неотпетую покойницу в общей могиле.
   Правда, такие похороны – без совершения необходимых религиозных обрядов – смело можно назвать исключением из правил. В общем же в Первопрестольной ритуал проводов москвичей в последний путь был отработан до мелочей с незапамятных времен.
   Первыми в дом, где появился усопший, приходили агенты похоронных контор. Понятно, что стремились они в дома зажиточных москвичей, где все, в том числе и похороны, подчинялось принципу: «не хуже, чем у людей». Если у семьи покойного не было договоренностей с определенным бюро, агенты, не стесняясь опечаленных родственников, в борьбе за заказ могли затеять настоящую свару.
   После соответствующих приготовлений гроб с телом покойного устанавливали в приходской церкви. По воле заказчиков храм мог быть дополнительно украшен. Так, при отпевании владельца ресторана «Яръ» Ф. И. Аксенова в храме Василия Кесарийского на Тверской-Ямской над гробом, покрытым золотой парчой, был воздвигнут балдахин из серебряной парчи. Вокруг него, превращая церковь в зимний сад, стояли кадки с тропическими растениями.
   Но самым ярким признаком похорон по «высшему разряду» была похоронная процессия. По свидетельству писателя Н. Д. Телешова, ее главными атрибутами являлись: «Белый балдахин над колесницей с гробом и цугом запряженные парами четыре и иногда даже шесть лошадей, накрытых белыми попонами с кистями, свисавшими почти до земли; факельщики с зажженными фонарями, тоже в белых длинных пальто и белых цилиндрах, хор певчих и духовенство в церковных ризах поверх шубы, если дело бывало зимой».
   «По количеству карет с обтянутыми черным крепом фонарями, – отмечал в мемуарах Н. А. Варенцов, – по количеству духовенства, певчих, факельщиков, верховых жандармов, гарцующих как бы ради порядка, а в действительности для большего эффекта, можно было судить о богатстве и именитости умершего. Обыкновенно в конце процессии ехал ряд линеек в летнее время, а зимой парных саней, предназначенных бедным, куда и садились все желающие проводить покойника на кладбище, а оттуда в дом, где был поминальный обед».
   «Учитывая то, что здесь, как говорится, сам черт не разберет, кто родственник, кто друг, кто знакомый, – характеризовал Н. Д. Телешов добровольных участников поминок, – на такие обеды приходили люди совершенно чужие, любители покушать, специально обедавшие на поминках. Кто они и кто им эти умершие – никто не ведал. И так ежедневно, следя за газетными публикациями, эти люди являлись в разные монастыри и кладбища на похороны незнакомых, выбирая более богатых, а потом обедали и пили в память неведомых новопреставленных».
   Упоминая о завсегдатаях поминальных обедов, Н. А. Варенцов приводит интересную деталь: «На поминки набиралось много разного народа, чтобы хорошо поесть и попить, а потом что-нибудь стащить: так, я слышал, как старший официант сказал другим лакеям: “Вот явился поминальщик, когда он бывает, всегда ложки пропадают; вы поглядывайте тщательнее за ним!”»
   В тех же воспоминаниях приводится рассказ об П. В. Берге, судьба которого благодаря похоронам изменилась коренным образом. Примечая из окна своей комнатки богатые процессии, этот отставной майор подсаживался в экипаж для бедных, с кладбища отправлялся на поминки и тем экономил на обедах. Однажды, на похоронах сибирского промышленника Ершова, он узнал, что кроме огромного богатства у покойного осталась дочь на выданье, правда, горбатенькая. Берг, представившись вдове хорошим знакомым ее мужа, сумел завоевать доверие и стал часто бывать в доме. В итоге дело закончилось свадьбой, и со временем бывший завсегдатай поминок занял видное место среди московского купечества.
   Впрочем, устроители поминок охотно мирились с нашествием незваных гостей, поскольку это позволяло им получать дополнительную прибыль. По словам Н. А. Варенцова, механизм был прост: хозяевам подавали блюда, приготовленные из провизии высшего сорта, а «поминальщикам» сплавляли качеством похуже. Например, в хозяйский конец стола официанты несли уху из свежей стерляди, остальным – из уснувшей или мороженой рыбы. По такому же принципу готовились и остальные блюда меню.
   А вот сделанное мемуаристом детальное описание того, как проходил поминальный обед:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента