Неясно, где находилась казарма Ивана Антоновича и имеет ли она какое-либо отношение к знаменитому впоследствии Секретному дому во дворе крепости. Эта страшная тюрьма во второй половине XVIII века стала главным узилищем для государственных и других опасных преступников. Узников Секретного дома содержали строго по инструкции. В ней предписывалось держать имя арестанта в секрете даже для охраны, узник находился в полной изоляции от других заключенных, охране строго запрещалось разговаривать с ним. Камеры обыскивали, и у заключенных отбирали запрещенные или подозрительные предметы и особенно бумагу и перья. Начальник охраны регулярно писал отчеты на имя коменданта или старшего начальника, а тот периодически рапортовал о поведении и разговорах узника в Петербург, нередко прямо генерал-прокурору или кому-то из высших должностных лиц империи.
   В более удобных условиях находились присланные в крепость «на житье». Они получали жилье (по-видимому, в казармах гарнизона), им разрешали взять с собой семью, иметь перо и бумагу. Один из узников, Николай Чоглоков, даже женился на дочери коменданта крепости, и она родила ему восьмерых детей. Таким заключенным разрешались в сопровождении охраны прогулки по крепости, а родственников узника выпускали за пределы крепости на городской базар.
   Так жила семья алхимика и экономиста Филиппа Беликова, который в 1745 году объявил, что может сочинить две книги, идеи которых принесут казне большой доход. Власти поощряли всевозможных прибыльщиков, поэтому отнеслись к Беликову хорошо, освободили его из сибирской ссылки, куда он попал ранее по неизвестной нам причине, и вместе с семьей отправили в Шлиссельбург «для лучшего сочинения оных» книг. Первая книга – «Натуральная экономия» – была закончена Беликовым уже через год и вызвала сомнения в умственном здоровье сочинителя, тем не менее ему разрешили сочинять обещанную им алхимическую книгу. С ее написанием у Беликова возникли проблемы, как творческие, так и бытовые – жить на 25 копеек в день ему не нравилось, семья же алхимика постоянно увеличивалась.
   Случай с Беликовым уникален – судьбы сочинителей в России были всегда несколько иные. Как отмечал большой специалист тюремной истории М. Н. Гернет, «царское правительство за время своего существования пересажало немало авторов в крепости и тюрьмы за то, что они писали. Беликов же был заключен в Шлиссельбургскую крепость не за то, что он писал, а для того, чтобы он писал». Правда, толку от сидения автора не было никакого – через 18 лет его выпустили, но он так и не закончил свой труд.
   Из прочих крепостных тюрем особенно известны тюрьмы Выборгской и Кексгольмской крепостей. В первой содержался церковный деятель Феофилакт Лопатинский (1739-1741 гг.), а во второй с 1775 года и до начала XIX века жили обе жены Емельяна Пугачева и трое его детей.
   Под тюрьму постоянно использовали и крепость Динамюнде под Ригой. В ней несколько месяцев содержали Брауншвейгское семейство, а в конце XVIII века крепость стала местом заточения двух сотен духоборов и скопцов. Жить в этой крепости было тяжело, что можно заключить из воспоминаний сидевшего там Василия Пассека, хотя из его же записок следует, что узника в заточении «тайно навещала» его жена, которая даже «родила от испуга безвременно… сына: он жил несколько токмо минут. Тело его оставалось у меня до того, пока чрез два или три дня найден был случай вынести его тайно из тюрьмы моей для погребения в Риге». Такие визиты кажутся невозможными в Петропавловской крепости или в Шлиссельбурге, но и там случались происшествия, подобные приведенному выше рассказу графа Гордта о праздничной ночной прогулке по Петропавловской крепости.
   В инструкции охранникам строго-настрого было запрещено давать узнику деньги. Дело в том, что двери и замки даже самых страшных и секретных тюрем, несмотря на все предосторожности, все равно открывал «золотой ключ» – взятка. В приведенном выше рассказе графа Гордта о его прогулке по Петропавловской крепости есть эпизод, хорошо иллюстрирующий этот неискоренимый порок тюрем. Насладившись зрелищем праздничного вида города с одного из бастионов, секретный узник попросил своего доброго охранника показать ему изнутри Петропавловский собор. Когда они вошли в здание, порыв ветра вдруг захлопнул огромную дверь собора и открыть ее оказалось не под силу двум мужчинам. Положение становилось драматичным, и, как пишет Гордт, «я боялся как бы бедняга-солдат не повесился с отчаяния, чтобы избегнуть кары, которая ему угрожала. Я беспокоился только за него, и пока он изыскивал средства выпутаться из затруднения, я заметил, благодаря свету неугасимой лампады, горевшей среди храма, две великолепные гробницы – императора Петра I и императрицы Анны. Я сел в пространстве, разделяющем эти гробницы, и предался размышлениям о превратности людского величия. Между тем гренадер мой отыскал маленькую дверку, у которой стоял часовой. Незаметным образом я опустил в руку этому караульному червонец, и за то он оказал нам милость – выпустил нас. Мы весело возвратились в наше печальное жилище». И хотя в этом эпизоде рассказана история о том, как узник стремился из всех сил попасть в свое узилище, деньги все же чаще помогали облегчить жизнь в нем и даже вырваться на свободу.
 
   В истории тюрем XVIII века известны несколько случаев крайне сурового тюремного содержания, напоминавшего казалось бы ушедшие навсегда времена Средневековья. Речь идет о замуровывании узника в каменном мешке. В декабре 1725 года бывший архимандрит Александре-Невского монастыря Феодосии Яновский под именем Федос был «запечатан» в тюрьме архангелогородского Николо-Корельского монастыря. Дверь камеры заложили кирпичом и оставили только узкое окошко для передачи узнику еды. Прожил Федос в таком положении только месяц. В начале февраля караульный офицер доложил архангелогородскому губернатору, что Федос «по многому клику для подания пищи [в окошко] ответу не отдает и пищи не принимает». Губернатор приказал охране позвать Федоса как можно громче. Но узник не отзывался, и при вскрытии камеры он был найден мертвым.
   В октябре 1745 года в Шлиссельбургскую крепость доставили бывшего олонецкого крестьянина Ивана Круглого, который особенно досадил Синоду и Тайной канцелярии. Вначале он, отрекшись от раскола, донес на старообрядцев, потом отказался от своего извета и тем самым разрушил удачно начатое дело по истреблению раскола в Олонецком крае. За это его сослали на каторгу, где Круглый вновь «впал в раскол». Тогда-то и предписали посадить его в особую удаленную от людных мест «палату», у которой «двери, так и окошки все закласть наглухо… оставя одно малое оконцо, в которое на каждый день к пропитанию его, Круглова, по препорции подавать хлеб и воду, и приставить к той палате крепкой и осторожной караул…».
   В этих нечеловеческих условиях – во тьме, холоде, в тесноте и собственных нечистотах, при скудной пище – заключение было равносильно приговору к мучительной смерти. Когда смерть приходила к узнику, местное начальство самостоятельно не имело права разламывать стенку, даже если арестант уже давно не брал еду, а на призывы охраны не откликался. Так, разрешение на вскрытие камеры Круглого комендант Шлиссельбургской крепости получил непосредственно из Сената. 17 ноября 1745 года он рапортовал, что после вскрытия замурованной камеры «по осмотре Круглой явился мертв, и мертвое тело его в той крепости зарыто».
   В 1769 году по указу Екатерины II генерал-прокурор Вяземский распорядился о присланном в Динабург преступнике Илье Алексееве: «Закласть сего злодея в каменной стене крепостной казармы или каземата, не оставляя более как одно окошко для подаяния ему пищи и вычищения сора, в ночное ж время и оное окошко снаружи запирая железным затвором, содержать его в той казарме под крепким караулом и никого не только к нему, но даже и к тому окну не под каким видом не допускать». Естественно, Вольтера об этом императрица не информировала.
   Имена секретных узников, как сказано выше, держали в строжайшем секрете, с течением лет, в условиях сурового заточения и одиночества, они нередко сходили с ума и уже сами не могли назвать своего имени. Особой тайной Екатерина II окружила Арсения Мациевича, заточенного в Ревельской крепости в декабре 1767 года. Когда узника, подлинное имя которого не знали ни конвой, ни охрана, поселили в крепостном каземате, из Петербурга прислали особую инструкцию о его содержании. В ней говорилось о Мациевиче как о «некотором мужике Андрее Бродягине». Потом Екатерина «переименовала» Бродягина во «Враля». С тех пор по документам он обычно проходил как «Андрей Враль». Генерал-прокурор предписывал в инструкции, чтобы офицеры и солдаты охраны «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка… Буде ж иногда, как он словоохотлив сам, станет о себе разглашать, то сему верить не велеть, а в то ж самое время наистрожайше ему запретить говорить с таким при том прещением (угрозой. – Е. А.), что если он еще станет что-либо говорить, то положен будет ему в рот кляп, которого отнюдь однако в рот ему не класть, а иметь его только в кармане, для одного ему страха, и в случае иногда его непослушания, тот кляп ему и показать…»
   Поначалу Арсений Мациевич пользовался в Ревельской крепости некоторой свободой – его водили в церковь, разрешались и прогулки по крепости. Но потом, после дошедшего до Петербурга слуха о готовящемся побеге, условия заточения опального иерарха резко ужесточили. Есть предположение, что в последние годы своей жизни в Ревельской крепости Мациевич был «запечатан» в каземате, и передачи ему подавали на веревке, которую он выбрасывал через решетку разбитого окна.
   Такие заточения порождали в народе легенды о таинственных узниках крепостей и монастырей. Легенды ходили об Арсении Мациевиче, которого народ почитал страдальцем, что признавала сама Екатерина II: «Народ его очень почитает исстари и привык считать его святым, а он больше ничего как превеликий плут и лицемер». Между тем именно заточение его в монастырь, а потом в крепость и сделали из него страдальца, точно так же как стал страдальцем за «истинную веру» бывший император Иван Антонович. Известен в народе был также некий безымянный узник Кексгольма, освобожденный Александром I в 1802 году после 30 лет заключения. Местные жители уважительно называли его, утратившего память и разум, Никифором Пантелеевичем.
   Смерть узников требовала обязательного письменного подтверждения. В 1745 году охрана тюрьмы в Холмогорах, в которой сидели члены Брауншвейгской фамилии, получила указ императрицы Елизаветы Петровны, которым предписывалось в случае смерти кого-либо из Брауншвейгского семейства (особенно Анны Леопольдовны или Ивана Антоновича), «учиня над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо не присылать, а доносить нам и ожидать указу». Секретных узников стремились хоронить без помпы, тайно. В инструкции о похоронах отца бывшего императора, Антона Ульриха, сказано: «Тело его погрести тихо в ближайшем кладбище церковном, не приглашая отнюдь никого, кроме команды вашей». О прошедших похоронах обязательно подробно сообщали в Петербург.

«ТУДА ШИРОКА ДОРОГА, ДА ОТТОЛЕ УЗКА»

   Ссылка – один из самых распространенных видов наказания по политическим и иным преступлениям. В течение всего XVIII века число преступлений, по которым людям грозила ссылка, увеличивалось постоянно. Историк Н. Д. Сергеевский дает объяснение этому явлению: ссылка была нужна государству, ибо «служила неиссякаемым источником из которого черпались рабочие силы в тех местах, где это было необходимо для службы гражданской и военной, для заселения и укрепления границ, для добывания хлебных запасов на продовольствие служилым людям», словом, ссылка стала для государства «источником различных полезностей». В петровское время, с «открытием» такой разновидности ссылки, как каторга, то есть широчайшее использование труда ссыльных на всевозможных стройках и в промышленности, значение ссылки в истории России стало огромным. Рассмотрим основные виды ссылки.
 
   Выдворение за границу применяли нечасто, и касалось оно преимущественно дипломатов или иностранцев на русской службе, обвиненных в политических преступлениях, придворных интригах или чем-то не угодивших самодержцу. Иностранное подданство для государственного преступника служило в России XVII-XVIII веков слабой защитой: иностранца, обвиненного в государственном преступлении, могли казнить, посадить в тюрьму или сослать в Сибирь: судьбы немцев Кульмана, Минихов, Менгдена, голландца Янсена, итальянца Санти, француза Лестока – этому выразительные свидетельства. Самыми громкими такими историями в XVIII веке были высылка из России посланника Франции маркиза де ла Шетарди в 1745 году и в 1796 году братьев Массонов – двух швейцарцев на русской службе.
   Выше приведен рассказ из мемуаров Массона-младшего о том, как надвигалась опала. Напомню, что после первой беседы с генерал-директором полиции Архаровым братьям было велено снова явиться к нему на следующий день. Они опять долго ждали решения своей судьбы в приемной, пока наконец перед ними не появился штаб-офицер и не сказал, что ему поручено отвести их к обер-полицмейстеру. «Такое перемещение к второстепенному должностному лицу, – пишет Массой, – возвещало нам, что участь наша решена царским словом и что мы предаемся в руки исполнительной власти». Обер-полицмейстер Чулков сказал братьям: «"Весьма сожалею, будучи обязан объявить вам, что по воле государя, вы должны быть препровождены в ваши места ". Он буквально выразился таким образом, а потому нашему воображению предоставилось выбирать любое между разнородными значениями, какие может иметь слово "место", то есть между изгнанием за границу, Сибирью, казематом или эшафотом».
   С большим трудом Массонам удалось выпросить позволения проститься с женами и детьми. Чулков дал им «два часа времени, чтобы устроиться с нашими делами и достать необходимый запас денег на дальнюю дорогу». Это означало, что братьев ждет, по крайней мере, не эшафот. Когда младший Массой пытался сказать, что вот так, сразу, за два часа, собрать деньги на прогоны, купить экипаж и лошадей им не удастся, Чулков отвечал: «Ну, когда у вас нечем платить прогонов за почтовых лошадей, то вы будете препровождены, как прочие преступники – от селения до селения, вплоть до самого места доставки». «Этот наглый ответ, – пишет Массой, – заставил меня бояться: не решено ли сослать нас в Сибирь. Тут Чулков, подозвав двух офицеров, приставил по одному из них ко мне и брату (к каждому особо), причем с некоторою напыщенностью провозглашал наши имена и звания, потом вынул свои часы и сказал нашим приставам тем же тоном: "Теперь час пополудни, вы отвечаете головою за этих господ, чтобы они были представлены сюда ровно в три часа"». На возражения одного из офицеров конвоя, что двух часов на сборы мало, Чулков отвечал бранью.
   Прощание с женами стало тяжелым испытанием для братьев. Узнав от слуг, что их мужей отвезли к обер-полицмейстеру – знак чрезвычайно плохой, женщины «бросились из дому, в слезах и отчаянии, но повстречались с нами на улице. Завидев нас, – пишет Массой, – одна лишилась чувств, а другая горько зарыдала. Их экипаж обступила толпа, мгновенно привлеченная любопытством и сожалением. Это зрелище поколебало в нас присутствие духа… Я сел в сани к своей бедной подруге и поехал к себе, сопровождаемый офицером. Жена была в уверенности, что нас с братом ведут на смерть и что ей никогда более не увидеть своего мужа. От избытка собственной скорби я не мог ничего объяснить жене, а она, от ужаса и волнения, не в состоянии была ни понимать, ни слушать меня. Большую часть дорогого времени, данного на устройство дел, я провел в заботе успокоить и вразумить ее. Наконец, мне удалось внушить ей кое-какие надежды и она, собравшись с духом, заявила себя достойною того дела, за которое я страдал. Она даже помогала мне в укладке чемодана, покуда я рылся в бумагах, приводил их в порядок, да написал несколько писем, поручая ими жену участию моих покровителей и друзей… Офицер, безотлучно и повсюду следивший за мною, не мешал мне ни в чем: писать, запасаться вещами, брать с собою бумаги, рвать их – одним словом, делать что угодно, но отказал в просьбе отпустить меня, на честное слово, во дворец или пойти туда вместе со мною. Разлука с женою была так невыразимо тяжела для меня, что я решился на все, чтобы только склонить великого князя [Александра Павловича] на ходатайство перед императором. Но время шло… вот офицер вынул свои часы и молча показал мне: двухчасовой срок исполнился. Приходилось навсегда исторгнуть себя из объятий моей несчастной подруги, которую я покидал в самом ужасном положении. При раздирающей душу сцене нашего прощания, когда я обращался к жене с последним словом утешения и совета, шестинедельная дочь наша Леленька мирно почивала среди неутешно плачущей семьи… Наконец я оторвался от объятий отчаянной жены и попрощался с плачущими навзрыд домашними. Конвойный офицер, тронутый этою картиной общего горя, сказал мне с чувством: "По всему видно, что, по крайней мере, вы не были для прислуги недобрым господином". Особенно растрогала меня выказавшаяся в этом случае привязанность ко мне русского солдата, моего денщика. Он просился ехать со мною, куда бы ни повезли меня. Обер-полицмейстер отказал этой просьбе… и разогорченный денщик провожал меня далеко за город, едучи за мною на маленьких санках».
   Массоны долго не узнали бы, куда их везут под конвоем – в Сибирь, в Колу или к границе империи, если бы на отчаянный вопрос Массона-старшего «Куда мы едем?» конвойный офицер вместо всякого ответа не вынул таинственно из своей курьерской сумки пакет за императорской печатью и надписью: «Графу Палену, нашему генерал-губернатору в Митаве». «Этот поступок офицера, – пишет Массой, – вывел нас из жестокого беспокойства. Подозвав моего денщика, который еще ехал за нами, я взял его за руку, обнял на прощанье и сказал ему: "Ступай теперь назад, любезный мой Данило, и скажи Марье Ивановне, что нас повезли на Митаву"».
   Тяжелы для ссыльных оказались встречи на оживленной дороге, на станциях со знакомыми – а их у Массонов было великое множество: «С их стороны и невольное отчуждение от нас при виде нашего конвоя, и любопытство или даже самое участие, безразлично подбавляли горечи в наше положение». На границе Массой просил конвойного офицера, сдавшего преступников на первом прусском посту, передать письма оставшимся в Петербурге женам. Офицер отдал письма Архарову, который так и не отправил эти невинные послания женщинам, страдавшим потом многие месяцы от безвестности относительно судьбы своих мужей. «Удерживать письма, – писал потом Массой, – предназначенные единственно для некоторого успокоения разогорченных женщин, успокоения лишь в том, что их мужья живы и здоровы, не дать им узнать, куда увезены они – это такая изысканная жестокость. Такая напрасная, ненужная мера, что после того вполне поверишь возможности особенного наслаждения, которое находят мучители в страданиях жертв своих». Думаю, что Массой преувеличил изысканность чувств Архарова, который якобы решил потерзать неизвестностью двух изнеженных немок. На самом деле прославленному своей жестокостью генерал-полицмейстеру, как и его «архаровцам», просто в голову не приходило подумать о страданиях близких преступников.
   О технике выдворения за границу в XVIII веке известно мало. Массой описывает, как конвойный офицер привез их на первый пограничный пост Пруссии и получил расписку от немецкой пограничной стражи в том, что преступники выдворены за пределы Российской империи. Далее мемуарист пишет: «При нашем переезде через границу нам не читали никакого карательного приговора, не провозглашали никакого запрета на возвращение наше в Россию и оставили мне мой мундир и шпагу, а брату – его почетную саблю и орден (Массон-старший отличился в войнах России в турками. – Е. А.), без всякого предъявления нам каких-либо требований».
   Немец генерал Г. Тотлебен был обвинен в измене во время Семилетней войны, арестован в 1760 году, три года просидел в тюрьме, и 31 марта 1763 года Екатерина II предписала изгнать его за пределы России. В указе разъяснялось, как поступить с бывшим генералом: «Тодтлебена, яко преступника, более нетерпимого в областях наших, под крепким караулом вывезти на границу нашей империи и там, прочитав ему сентенцию военного суда, а потом и сей наш указ, отнять все чины у него и кавалерии и взять письменный реверс в том, чтоб он ни под каким видом, ни тайно, ни явно, в империю нашу не въезжал и что, в противном случае, ежели кто его увидит и узнает в государстве нашем, тот право имеет у него отнять живот, каким заблагорассудится образом… а потом вывезти за границу и оставить там без всякого абшида».
   Изгнание было тяжелой карой для порядочных людей, выдворяемых с позором из страны. Они не получали паспорта-отпуска («абшида»), необходимых для новой службы рекомендаций, за ними тянулась дурная слава. Тотлебен, узнав о приговоре, просил императрицу Екатерину II не изгонять его, а лучше казнить или сослать в Сибирь. Государыня смилостивилась – Тотлебена отправили в ссылку в Порхов, при этом было предписано «ему из оного города не выезжать». Высланный из России в связи с указом 1742 года об изгнании евреев доктор Санхес, который пользовал государыню Елизавету и всю тогдашнюю петербургскую элиту, бедствовал в Париже, так как, «не получа абшида», не мог «с пристойностию, как честный человек, ни в какую службу вступить…»
   Трагедией стала высылка и для братьев Массонов, родившихся в Швейцарии, учившихся в Германии и долго живших во Франции. Массон-младший в 1800 году, через четыре года после высылки из России в Пруссию, писал: «Мы приехали в Ниммерсат, первый пограничный пункт прусских владений, как бы в виде путешественников, сопровождаемых почетным караулом. Увы! На самом-то деле, мы сознавали себя выброшенными, как преступники и беспаспортные, в чужую страну, не зная, примет ли нас она, в такую эпоху, когда целая Европа казалась огромным судилищем политической инквизиции… Нас оторвали от наших семейств, от города, где сосредотачивались все наши сердечные привязанности, от страны, к которой жребий прирастил жизнь нашу,– страны, где мы оставляли свое благосостояние и общественное положение, свои надежды, молодость, плоды долгой службы. После двадцатилетнего почти отсутствия, после великих событий, потрясших европейский мир, мы стали чуждыми и Франции, и Швейцарии, и Германии, всему свету».
   Нигде в Европе братьям было не найти покоя, всюду опасались мести России за доброе отношение к ее изгнанникам. Массон-младший был вынужден лично объяснять прусскому королю, почему его с позором выбросили из России. Жалобы братьев на произвол русских властей лишь ухудшили их положение – нигде в Германии им не находилось места. Вместе с тем Массой понимал, что это еще не самый страшный жребий – быть брошенным в объятую войной и нестроением Европу: «Спросят меня, быть может: да разве большое несчастье быть удаленным из России? Конечно, я начинаю чувствовать, что нет, и приношу спасибо русскому правительству: ведь нас вместо высылки за границу могли точно так же спровадить в Камчатку, стало быть, надо считать за благодеяние уже и то, что нам не сделали столько зла, сколько были в состоянии сделать». Конечно, это было слабое утешение для изгнанника.
 
   Ссылка «в деревни» или «в дальние деревни», то есть в удаленные от столицы вотчины и поместья провинившегося, считалась самым легким из возможных наказаний такого рода, хотя перед отправкой в ссылку вельможу почти всегда лишали званий, чинов, орденов, вообще «государевой милости». Иногда в приговоре указывали более-менее конкретный адрес («в суздальскую ево деревню») или с уточнением: «Жить… до указу в дальней его деревне, которая доле всех…», но чаще давали лишь общее направление – подальше от столицы, предоставляя выбор «дальней деревни» самому ссыльному или местному начальству.
   ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
   Князя В. Л. Долгорукого в апреле 1730 года отправили на должность Сибирского губернатора, но по дороге его нагнал грозный посланец императрицы Анны, который прочитал опальному вельможе манифест о том, что «за многия его, князя Василия Долгорукова, как Ея и. в. самой, так и государству бессовестные противные поступки, лиша всех его чинов и кавалерии сняв, послать в дальнюю его деревню, с офицером и солдаты, и быть тому офицеру и солдатам при нем, князь Василии, неотлучно».
   Сразу же после прихода к власти Павла I в 1796 году княгиня Е. Р. Дашкова как участница переворота 1762 года, приведшего на престол Екатерину II, была лишена всех своих высоких должностей, хотя формального указа о ее ссылке не последовало. Но стоило ей приехать в Москву, как в ее спальню (княгиня лежала больной) «вошел генерал-губернатор М. М. Измайлов. Он… понизив голос, сказал, что должен объявить мне от имени Его величества императора приказание немедленно вернуться в деревню и припомнить 1762 год». Действительно, в рескрипте Павла I Измайлову сказано: «Михаил Михайлович! Объявите княгине Дашковой, чтобы она, помянув событие 1762 года, немедленно из Москвы выехала и впредь бы в нее не въезжала». Естественно, Дашкова в Москве не задержалась. Приехав в свое калужское имение Троицкое, она получила новый указ императора: немедленно ехать в деревни своего сына, причем оговаривалось примерное место ссылки – «между Устюжной Железнопольской и Череповецким уездом». Это были действительно дальние деревни.