Реня чувствовала, как нагревается в ее ладони шершавый росток сурепки, только что вырванный с грядки, и прикосновение этой травинки вместе с касанием Юриной руки наполнило радостью сердце.
   С того дня они старались отделиться от компании в беседке. Бродили по саду и не слышали, когда расходились остальные.
   Облитые белым светом деревья не шевелили ни единым листком. Они отдыхали. Дремали их тени, разлегшись на густой высокой траве, словно на перине. Не чувствуя тяжести теней, спала трава. Спали все звуки. И Реня с Юрой, словно боясь нарушить этот сон, говорили шепотом или вовсе молчали.
   А когда Юра осторожно обнимал Ренины плечи и несмело привлекал ее к себе, когда его губы касались ее лица, тогда и деревья, и тени, и трава просыпались и начинали кружиться. И Реня кружилась вместе с ними. И ей надо было прислоняться к широкой Юриной груди, чтобы удержаться на земле.
   Потом они выходили на шоссе, ведущее в городок. На то шоссе, по которому когда-то Юра уезжал на голубой «Победе» и пешком вернулся в детдом. На то шоссе, по которому приходили и приезжали все, кто шел или ехал в Калиновку, и по которому уходили в большую жизнь воспитанники. Освещенное луной, оно временами казалось заснеженным. Белое шоссе бежало меж темных придорожных посадок далеко-далеко. Оно звало идти и идти, и Реня с Юрой охотно поддавались его чарам.
   Скоро Реня поняла, что если прежде мир и жизнь могли для нее существовать и без Юры, то сейчас Юра и жизнь — это было одно целое, отделить их одно от другого было невозможно.
   Кажется, никому не говорили они о том, что чувствуют друг к другу. Но откуда обо всем узнала Анна Владимировна?
   Кончался Ренин отпуск. Надо было уезжать и Юре: с пятнадцатого июля у него начиналась практика. Они собирались на станцию вместе, хотя Юрин поезд отправлялся на четыре часа позже Рениного. Вместе укладывали чемоданы. Анна Владимировна нанесла им разных свертков и сверточков, которые, как она говорила, пригодятся в дороге.
   — Вот здесь вареная курица. Здесь колбаса. Тут хлеб, — говорила она Рене. — А это тебе, Юрочка, — она положила в Юрин рюкзак довольно объемистый сверток.
   Когда все было собрано и присели перед дорогой, Анна Владимировна вдруг как-то особенно долго и внимательно посмотрела сначала на Ре-ню, потом на Юру.
   — Хорошая вы пара, — неожиданно сказала она.
   — Правда? — оживился Юра и весело подмигнул Рене.
   Реня улыбнулась. В прищуренных глазах Анны Владимировны тоже заискрилась улыбка.
   — Конечно, правда. Разве я вам когда-нибудь говорила неправду? — сказала она. — Только надолго ли это у вас, серьезно ли?
   — На всю жизнь! — горячо сказал Юра.
   Анна Владимировна подошла к Юре, положила руку на его плечо.
   — На всю жизнь, говоришь? — переспросила она, становясь вдруг серьезной, чуть ли не строгой. — Мне бы очень хотелось, чтобы это было действительно так. Я обоих вас очень люблю. Вы мне — как родные дети, и я очень хотела бы, чтобы сказанное тобою сейчас было обдуманно и серьезно…
   — Так оно же и серьезно, Анна Владимировна, — весело улыбался Юра.
   — Очень хорошо, если так, и вы не сердитесь на меня, что я вам тут на прощанье лекцию читать затеяла. Но помните, настоящий человек — не только тот, кто добросовестно трудиться, но и тот, кто умеет ценить дружбу, кто умеет по-настоящему и на всю жизнь полюбить…
   — Я понимаю, Анна Владимировна, — уже вполне серьезно сказал Юра. — Очень хорошо вас понимаю.
   — Я знаю, Юрочка, что ты хороший, честный человек. И я хочу, чтобы таким ты оставался всю жизнь. Чтобы никто и никогда не упрекнул нас с Иваном Гавриловичем, что плохо мы вас тут воспитывали, не научили быть настоящими людьми… Ну и хватит пока. Я думаю, вы меня поняли. Берите вещи, — велела она, давая понять, что тот разговор окончен.
   Уплывал перрон, на котором оставались Юра, Анна Владимировна, девчата и ребята, которые тоже провожали отъезжающих. Реня махала им всем рукой. А Юра стоял впереди всех, широкоплечий, в белой рубахе с расстегнутым воротом, и ветер трепал его светлые волосы.
   Но вот и перрон исчез. Навстречу поезду мчалось, кружась, словно на громадной карусели, ржаное поле. А Реня все силилась еще хоть разок глянуть туда, где еще виднелись кроны тополей, растущих возле станции.
 
   Зоя пришла с работы, сняла и бросила шляпку на диван, пальто на стул. Остановилась посреди комнаты, словно не зная, что делать дальше.
   Услышав, что вернулась дочь, Антонина Ивановна выбежала из кухни. На лице этой женщины как бы навсегда застыли страх, тревога. Вместе с добротою они светились в ее глазах, прятались в морщинках.
   — Устала, доченька? — спросила Антонина Ивановна, подбирая и вешая Зоины пальто и шляпку. Прибрав все на место, она снова торопливо ушла на кухню.
   — Садись к столу, детка. Миша, бросай газету, обедать будем, — на ходу говорила она.
   Михаил Павлович отложил газету, подошел к буфету, забренчал тарелками. Он был в военной гимнастерке без погон и без пояса, в пижамных штанах и домашних шлепанцах. В когда-то красивых и кудрявых его волосах с каждым годом прибавлялось седины, и сами они словно бы отступали, все сильнее оголяя лоб. И хотя были они совсем разные — этот пожилой человек и юная, свежая, стройная девушка, но если внимательно присмотреться, можно было увидеть, как похожи они друг на друга. Эти чуть-чуть раскосые глаза Зоя получила в наследство от отца. Красиво очерченный рот тоже был отцовский.
   Зоя вымыла руки, причесалась, села к столу.
   — Ну, как там твои балансы? — ставя перед дочерью тарелку, спросил Михаил Павлович.
   — А ну их, — махнула рукой Зоя, взяла кусок хлеба, откусила.
   — Не получается? — из кухни спросила Антонина Ивановна, услышав их разговор.
   — Просто невыносимо, — чуть не со слезами ответила Зоя.
   — Ничего, дочка, научишься. Не сразу, конечно, — тоном, которым говорят с малышами, сказал Михаил Павлович.
   — И вообще работка, — говорила Зоя. — Восемь часов не разгибая спины… А глаза как болят… Ослепнуть можно…
   — Так, может, бросай, доченька, — нерешительно сказала Антонина Ивановна, останавливаясь около Зои. — Если трудно, так бросай. Что ж ты будешь надрываться. Еще и правда глаза испортишь…
   Зоя молча склонилась над тарелкой. Молча ел и отец. Села за стол и Антонина Ивановна.
   — Свет клином не сошелся на этом заводе. Найдем другую работу, — сказала она, берясь за ложку.
   — Но работать надо всюду, — заметил отец. — И всюду восьмичасовой рабочий день.
   — Мишенька, но надо ли ей слепнуть на этом, часовом? — умоляюще посмотрела Антонина Ивановна на мужа.
   — Другие же работают, и ничего… Сами ведь решили, что этот завод для Зои наилучший. Не так-то легко было устроить ее туда. А на другом, может, еще труднее будет.
   — Так не обязательно же на завод… Можно секретаршей куда-нибудь…
   — Это не профессия, — отставил тарелку Михаил Павлович. — Ничего, Зойка, — повернулся он к дочери. — Не вешай носа. Научишься. Не боги горшки обжигают. А работать, брат, всюду нелегко, — он похлопал ее по плечу.
   После обеда Зоя лежала на диване, смотрела в потолок и думала: «Неужели теперь так будет всю жизнь… Каждый день на работу, каждый день эти «волоски» да «балансы». И научусь ли я когда-нибудь делать так ловко, как Реня… А если и научусь… Все равно всю жизнь одно и то же, одно и то же… и так навсегда».
   Зоя глянула на свои маленькие часики, но уже сам их вид не принес ей обычной радости. Она увидела не красивый циферблат с позолоченными стрелками, а, кажется, сквозь стекло и весь корпус часов маячил перед нею в вечном своем движении баланс, наводя тоску и уныние. Когда-то, еще в школе, Зоя мечтала о собственных часах: стоит только захотеть — отогни рукав и глянь, который час. На уроке в любую минуту можно узнать, сколько осталось до звонка. Думала ли она когда-нибудь, что будет работать на часовом заводе, сама будет собирать часы и так их невзлюбит. И просто удивительно, что Реня может восхищаться такой работой. И не устает она ничуть. И глаза у нее не болят… Может, у Рени талант, а у нее, у Зои, его нет? Но ведь не одна Реня работает в цехе. Там больше трехсот девушек, что же, у всех талант, только у нее нет?
   Вероятно, без таланта еще и Инна Горбач, которую сегодня девчата ругали, что стрелки неаккуратно поставила. Если ругает начальство, это хоть и неприятно, но еще куда ни шло. А вот когда ругают свои же подруги… Наверно, хуже не бывает.
   А может, и правда бросить завод, как мама говорит. Зоя и сама уже тайком думала об этом, но почему-то ей становилось неловко. Стыдно было бросать завод, так мало поработав, да и вообще, можно сказать, не работав. Она же пока еще только ученица. Да и папа, видно, не обрадуется. Станет подшучивать, а то и корить…
   Настроение у Зои было плохое. Ей даже не хотелось вставать и идти в общежитие. А Реня с Валей и Любой сегодня пригласили ее пойти с ними в кино.
   И все же Зоя встала, подошла к шкафу. И как только взяла в руки новое платье, сразу повеселела. Она долго стояла перед зеркалом, разглядывая себя, поправляя то воротник, то поясок. Несколько раз меняла прическу. Зоя нравилась сама себе. «Красивая я, а это, в конце концов, для девушки самое главное», — думала она.
   — Куда же ты, доченька? — спросила Антонина Ивановна, заметив Зоины сборы.
   — Так… К девчатам пойду… Может, в кино сходим, — надевая пальто и все еще поглядывая в зеркало, сказала Зоя.
   — Сходи, сходи, доченька, — поддержала мать. Она вышла из кухни с тарелкой в руках и полотенцем через плечо. Вытирая тарелку, она глядела на Зою, словно на больную, желаниям которой сам бог велел потакать, только бы повеселела. — Но смотри, не гуляй поздно, — бросила уже вдогонку Зое, провожая ее невеселым взглядом.
   Михаил Павлович стоял у письменного стола, перебирая в ящике какие-то бумаги. Он писал воспоминания о своей боевой жизни. Это было что-то вроде мемуаров. Михаил Павлович участвовал в боях у озера Хасан, был на финском фронте. Со Вторым Белорусским дошел до Берлина. Сейчас Михаил Павлович считал своим долгом рассказать об этих боевых походах молодежи.
   Работа у него не очень клеилась. Сердце переполняли чувства, голову — мысли, но стоило взяться за перо, как мысли куда-то исчезали и на бумаге появлялись невыразительные фразы, совершенно не передававшие того, о чем думал и что чувствовал бывший полковник.
   Как только закрылась за Зоей дверь, Антонина Ивановна подошла к мужу и порозовевшей от горячей воды, еще немного влажной рукой тронула его за локоть.
   — Что же нам делать с ней? — показала она на дверь глазами.
   Михаил Павлович посмотрел на жену. Глаза его были спокойны, даже как будто веселы, и Антонина Ивановна сама сразу повеселела. И все же ей хотелось убедить мужа, что у нее есть основания для беспокойства.
   — Вот ты улыбаешься, Миша, — сказала она, — а ребенок страдает. Так ей, бедняжке, тяжко. Ты посмотри, как она похудела за этот месяц.
   Михаил Павлович сложил бумаги, задвинул ящик стола.
   — Не поднимай ты паники, когда не надо. И не подсказывай ей, чтоб работу бросила. Избаловала ты девчонку. Не привыкла она к работе, вот ей и тяжело.
   Антонина Ивановна обиделась:
   — Как это я ее избаловала?
   — Ты не обижайся, Тоня, — мягко сказал Михаил Павлович, — но вот сама скажи, вымыла ли Зоя когда-нибудь пол, приготовила ли обед. Да она же у тебя дома палец о палец не ударит.
   Антонина Ивановна пожала плечами, сцепила руки.
   — Мишенька, а что же я стану делать, если Зоя начнет мыть полы и готовить?.. Зачем же вам тогда я?.. Ведь она училась, а сейчас вот работает… Так почему же я должна еще и дома заставлять ее что-то делать? А самой вылеживаться, что ли?
   — Вот в том-то и беда, — пряча от жены глаза, неуверенно сказал Михаил Павлович, — что с самого начала у нас пошло не так, как следует.
   — Ах, боже мой, — присела на диван Антонина Ивановна, — уж не собираешься ли ты меня упрекать, что всю жизнь я была только домашней хозяйкой… — В голосе жены Михаил Павлович уловил такую обиду, что пожалел о словах, вырвавшихся у него. Он поспешил утешить Антонину Ивановну.
   — Что ты, Тоня, — подошел к ней. — Ну неужели мы на старости лет станем обижать друг друга, в чем-то упрекать?
   Он провел ладонью по гладко причесанным волосам жены, в которых уже было очень много седых.
   — Разве я не старалась всю жизнь, чтобы все у нас было хорошо? — говорила Антонина Ивановна. — Или я враг своему ребенку? Хотелось, чтоб Зоечка росла счастливой. Хватит и того, что одного ребенка я потеряла. Могла ли я не отдать все, что у меня есть, единственной дочке?
   Михаил Павлович спохватился. Знал бы, куда повернется разговор, и не начинал бы его. Воспоминание о ребенке, отнятом у них войной, было тяжким воспоминанием. По опыту знал Михаил Павлович, что теперь жена не скоро успокоится. Вот уже она закрыла лицо ладонями, и он увидел, как потекли по ее пальцам слезы.
   Михаил Павлович обнял жену за плечи, она прижалась к нему и сказала жалобно:
   — Боже мой, сколько лет прошло, а как вспомню его, сердце разрывается.
   — Успокойся, Тоня, — гладил плечи жены Михаил Павлович. — Ты же знаешь, что слезами Шурика не вернешь.
   — Ой, Мишенька, — всхлипывала Антонина Ивановна. — Когда уж так мне его жалко, так жалко. Ведь он же у нас был бы совсем взрослый.
   А Михаил Павлович стоял, стиснув губы, смотрел на портрет в желтой рамке, висевший над книжной полкой. Оттуда глядел на него полными радости и беспричинного восторга глазами их первенец, их сын.
 
   Валя на часовом заводе оказалась случайно. Она приехала из Гродно в Минск поступать в институт. Хотела в медицинский, почему — сама не знала, может быть, потому, что туда поступала школьная подруга. Не прошла по конкурсу. Не долго думая, устроилась на часовой завод.
   — Хотя и не доктор, а в белом халате, — шутила она не раз.
   Люба приехала в Минск из Дубровны после десятилетки. Она не любила говорить о себе, но Любина мать, маленькая женщина с натруженными руками, часто приезжавшая к Любе, сидя с девушками в общежитии, бывало, рассказывала:
   — Вот же любит моя Любочка эти часы. Еще в школу ходила, а уже сама их чинила, хоть, ей-богу, никто ее не учил. Были у нас старенькие такие ходики, все время останавливались. Так Люба, бывало, сама и разберет их и соберет. Не каждый парень так умеет, — с нежностью поглядывала она на дочку, спокойно слушавшую материны рассказы. — А как только кончила школу — в Минск, говорит, поеду на часовой завод…
   К Любе часто заявляются из Дубровны — то родственники, то просто земляки. Не так давно приезжала бабушка и несколько дней прожила с ними в общежитии. Маленькая, сухонькая, она впервые была в большом городе. «Боюсь, детки, что помру скоро, так перед смертью захотелось столицу нашу повидать, на Любочку еще разок глянуть, — говорила бабка. — Дочка не пускала, так я упросила».
   Совсем уже старая, но удивительно живая бабка интересовалась всем. Осмотрела газовую плиту на кухне общежития и сама попробовала ее зажечь. Ходила по коридорам, заглядывала в другие комнаты и все качала головой, цокала языком.
   Девушки покатали бабку по городу на такси. Долго, неумело и суетясь, бабка устраивалась в машине рядом с шофером, потом важно сложила руки, придала лицу серьезное выражение, затихла. Но очень скоро вся важность с нее слетела. Она поминутно оглядывалась, ойкала от восторга, и глаза ее сияли, как у дитяти.
   — Вот покаталась сегодня, — говорила она вечером. — Сам наш пан никогда так не ездил. Да что пан! Коня в бричку запряжет и доволен, сидит — крюком носа не достанешь Увидел бы, как его бывшая батрачка на этой, как ее, «Волге», каталась, в земле бы перевернулся!
   Бабка пила чай с девушками, угощала их вареньем, привезенным из Дубровны.
   — Ешьте, детки, ешьте, — приговаривала она, вынимая все новые банки и баночки. — Очень вы хорошие и очень вы мне угодили. Теперь и помирать можно, хоть и не хочется, детки, ой как не хочется!
   — Да вы, бабуля, еще долго проживете, — успокаивала ее Валя. — Еще Любу замуж отдадите, правнуков дождетесь.
   — Дай бог, дай бог, — кивала головой бабка. — А какие это вы часы здесь делаете? — допытывалась она после того, как чай был выпит и посуда убрана со стола. — Будильники, может? Или те, что на стенках висят?
   — Разве ж ты, бабуля, до сих пор не знаешь, что мы делаем ручные часы, женские? — с укором сказала Люба.
   — А кто ж его знает какие, детки… Знаю, что часы, — оправдывалась бабка.
   — Вот такие часы, вот, — показала ей Валя свои часики.
   — Ох, красивые, — разглядывала бабка, осторожно поворачивая их в своих огрубелых от работы пальцах. — И много вы их делаете?
   — Несколько тысяч в день!
   — Матушки святые! — удивилась бабушка. Она отдала часы Вале, глянула на Ренину, на Любину руки, где поблескивали такие же. — То-то я гляжу, что почти у каждой, даже нашей деревенской, часы… А когда-то, — бабка оперлась щекой на руку, — на всю Дубровну у одного Парфена часы были, да и те стояли. На те часы вся деревня смотреть ходила, как на чудо какое. Бывало, еще до той войны, я еще в девках ходила, соберемся у Парфена, и он давай рассказывать, как когда-то рассказывал ему его дед, а тому еще его дед рассказывал, что когда-то у нас в Дубровне часы делали. Целая фабрика была. Делали часы и царю отсылали, а потом царю не занравилось, что далеко от него та фабрика и что не может он сам командовать, чтоб больше часов делали. Тогда погнали его прислужники ту фабрику ближе к царю, а по дороге она затерялась.
   — Ну, это, бабушка, ваш Парфен уже сказки сочинял, — засмеялась Валя. — Не могло так давно, как вы говорите, быть фабрики в Дубровне.
   — Кто ж его знает, детки, может, и сказки. А только с чего человеку врать? Он тогда уже старый был, уважали его все. И часы те, такие круглые, с толстым стеклом, что у него в сундуке лежали, говорил, с той фабрики. А так оно было или не так — кто ж его знает. Давно уже ни Парфена нету, ни тех часов. Парфена еще той войной убили, а часы, кто их знает, куда подевались, может, дети растрясли.
   — Это очень интересно, то, что вы рассказываете, — поддержала бабку Реня. Она слушала старушку очень внимательно. — И если не все здесь правда, то доля истины должна быть, такие легенды на пустом месте не рождаются.
   Бабкин рассказ запал Рене в память. Через какое то время она заказала в библиотеке книги по часовому делу, в них оказались сведения, о которых она до сих пор и понятия не имела, на техминимуме о том и речи не было. А в одном очень старом справочнике она отыскала очень любопытный факт. Оказывается, не сказки рассказывал своим односельчанам дядька Парфен. И в самом деле в 1784 году в Дубровне была открыта первая в мире часовая фабрика и первая в мире школа часовых мастеров. Реня с интересом вчитывалась в скупые строчки справочника.
   Еще в восемнадцатом веке в Дубровне делали часы не хуже, чем делал их знаменитый французский мастер Брегет. Имя Брегета сохранилось в истории, даже Пушкин упоминает о нем в своем романе «Евгений Онегин», а о том, что не в Германии, не во Франции и не в Англии, а в Белоруссии, в селе Дубровно, еще в 1784 году была первая в мире часовая фабрика и первая в мире школа часовых мастеров — об этом почему-то можно узнать только из скупых строчек справочника.
   Почему именно в Белоруссии, в глухом ее углу, была открыта эта фабрика? А почему Швейцария, страна зеленых лугов, по которым бродят стада породистых коров и которая, казалось бы, должна заниматься только производством масла да сыра, почему Швейцария одно время занимала первое место в мире по производству часов?
   Все часы, производимые в Дубровне, отправлялись в Петербург, к императорскому двору. Там ими и распоряжались. Распоряжались там не только часами, но и людскими судьбами. Кому-то из высокопоставленных особ пришло в голову перевести фабрику в одно из подмосковных сел. Туда же перевели и школу часовых мастеров.
   Тяжким был путь мастеров пешком через многие сотни километров. На телегах везли только хлеб да оборудование фабрики. Прибыли в чужое село, а там и крыши над головой не оказалось. В каком-то хлеву, стоявшем на околице, обосновались новоселы. Чего то ждали. Берегли привезенное с собою добро — оборудование фабрики. Утешались слухами, что сам царь заботится о них, что из Москвы уже вышел обоз с провиантом и новым инструментом для фабрики.
   Не дождались того обоза. Съели хлеб, привезенный с собою из Дубровны, и стали понемногу разбредаться. Кто обратно в свою деревню подался, кто к местным помещикам в крепостные угодил, а некоторые канули неизвестно куда.
   Так и распалась фабрика, и не стало с того времени в России часов собственного производства. Да и не сильно это тревожило высокопоставленных особ. «Отечественное производство, — рассуждали, — дело очень ненадежное, куда проще пользоваться работой заграничных мастеров».
   Так перед Реней раскрывалась история часового дела в нашей стране. До самого Октября не было в России часов собственного производства, даже те «луковицы», на которых по-русски было написано «Павел Буре» и которые на массивных золотых цепях носили купцы, даже те «луковицы» делались заграничными капиталистами, имевшими свои фабрики в России.
   И только после Октября появились первые отечественные часы, которые правильно показывали время, но вместе с тем они показывали и то, насколько мы еще отстаем от других государств. И догнали… И перегнали… И по качеству, и по количеству, как говорится. А делают их молоденькие девушки, такие, как Реня, как Валя, как Люба. А в Любином сердце, быть может, бьется кровь тех мастеров, что жили когда-то в Дубровне, что ушли со своей фабрикой в белый свет и не вернулись, оставив свой талант потомкам.
   Третий год работают Реня, Люба и Валя в одной бригаде, а в этом году упросили, чтоб их поселили в одной комнате. И теперь еще крепче сдружились.
 
   Стол был накрыт для гостей. В центре — глубокая тарелка с традиционным для всех молодежных вечеринок винегретом, на маленьких тарелках — нарезанное тонкими ломтиками розовое сало и домашняя колбаса: очень кстати прислали сегодня Любе из деревни посылку.
   В доказательство Валиных кулинарных талантов выставила соблазнительно поджаристый бок какая-то довольно крупная рыбина. За бутылками с нарзаном и лимонадом стыдливо, будто догадываясь, что не место ей здесь, в женском общежитии, пряталась бутылка водки, немного смелее выступали вперед бутылки с вином.
   Сегодня Рене исполнилось двадцать лет.
   — Подумать только, девочки, — говорила подружкам Реня, — так много! Целых двадцать!
   — Много, — соглашалась девятнадцатилетняя Люба.
   — Много, — соглашалась и Валя, которой тоже недавно исполнилось двадцать. Валя сидела на своей кровати, забросив на тумбочку ноги в модных светлых туфлях.
   Люба ходила вокруг стола, раскладывая возле тарелок бумажные салфетки и бросая неодобрительные взгляды на Валю. Ей не нравилась Валина поза. «И вообще, эта Валя, — думала Люба, — очень несерьезный человек. Вечно с фокусами и минуты не посидит спокойно. Вот и сейчас: закинула ноги на тумбочку».
   — Как ты сидишь и не стыдно тебе? — не выдержала Люба. Она постоянно, как могла, воспитывала Валю.
   — А тебе жалко, что я так посижу? — притворно обиделась Валя.
   — Некрасиво же так!
   — Это я хочу проверить, как сидят американцы, — объяснила Валя. — Но вообще-то неудобно… Спина заболела, — поморщилась она и одним махом сбросила ноги с тумбочки, опустила на пол.
   — Вот так, — поучающе сказала Люба. — Лучше по-человечески сядь.
   Реня прислушивалась к незлобивой перепалке подруг и в душе улыбалась. Она любила и ту и другую, и Валино неудержимое озорство, ее веселые безобидные шутки, и Любину спокойную деловитость, рассудительность, строгость.
   В дверь постучали.
   — Почта, телеграмма, — объявила Валя, сидевшая дальше всех, но быстрее всех подоспевшая к двери. — Тебе, Реня!
   — От Юры, — вся засветилась Реня.
   Пока она расписывалась в книге почтальона, Валя уже развернула телеграмму и стала читать вслух:
   — Поздравляю!.. Целую!.. Умираю!
   — Давай сюда, — протянула руку к телеграмме Реня.
   — А ты потанцуй, — спрятала Валя телеграмму за спину.
   — Отдай телеграмму, не дури, — строго проговорила Люба. — Не можешь без своих штучек.
   Валя глянула на Любу, вздохнула и отдала Рене бумажку с наклеенными полосками телеграфной ленты. Реня так и впилась глазами в бледно напечатанные строчки.
   В дверь снова постучали. Это уже собирались гости. Пришли Женя и Володя. Женя — высокий, светловолосый, в черном костюме и белоснежной рубашке — выглядел таким франтом, что девчата прямо ахнули.
   — Женечка, ты, наверно, на дипломатический прием собрался, да заблудился, — смеялась Валя.
   И Володя был в новом костюме, сером с синей искринкой, но что бы ни надел Володя, все сидело на нем мешковато. А в новой одежде он чувствовал себя особенно неловко. Володя был рад, что девушки все внимание обратили на Женю и не очень присматриваются к нему, но все равно краснел хотя бы потому, что пришел в гости в девичье общежитие.
   Несмело постучал кто-то еще. Это появилась Зоя.
   — Молодец, не опоздала, — похвалила ее Реня. Нет, все-таки она не могла понять, откуда у нее такая теплота к этой девушке. Почему ей так приятно ее видеть?
   А Зоя сегодня выглядела тоже хорошо. На ней было платье из блестящей синей ткани, короткая юбка которого напоминала цветок колокольчика. Тонкую талию перетягивал широкий белый пояс. На ногах белые, под цвет пояса, туфли на шпильках.