А пока он ту дремучую красоту разглядывал да тоской наслаждался, Яга Васильевна травки собранные на печь высыпала, для просушки распределила.
   – Васильевна, а сколько ж тебе лет? – спрашивает Иван.
   Прищурилась хитро и улыбнулась во весь старушечий рот: показала свой единственный зуб, да и тот – железный, старинной ковки, теперь таких уж не вставляют.
   – Эх, Ваня, Ваня, стерня ты ковыльная! – заболтала головой бабка. – И кто только тебя воспитывал! Это ж неприличие – такие вопросы пожилым мадамам задавать.
   – Да ты ж, няня, и воспитывала, – поясняет Иван. – Разве не так?
   – А вот за такие слова спасибо, сынок, – размякла няня. – Что правда, то правда: уж я поболе родителей твоих непутёвых сил-то к тебе приложила. А лет-то мне много, и не счесть лет тех. Многолетка я, Ваня, того и гляди закончу своё мирное сосуществование с ентим светом… Кыш, усатый!
   Прогнала бабка со скамьи кота Уклея.
   – Присаживайся, – говорит. – Ванюша. Ты как – шибко голодный? Тебя сразу в баньку снарядить или сперва блинками разомнёсси?
   – Шибко голодный, нянюшка, – кивает Иван и за стол усаживается.
   – Во! – говорит бабка. – Енто по-нашему. Ты пока блинками-то побалуйся, а я сейчас баньку спроворю. Только прежде того гостинец один к столу выставлю, чтобы к обеду разморозился. Гостинец знатный, специально для дорогого гостя припасла. В леднике он у меня припрятан, с осени ещё млеет. Значится, с осени у меня гостей-то драгоценных не было, а может, и ешшо ранее.
   Открыла бабка крышку погреба, запрыгнула туда лихо, по-кавалерийски, одно шубуршание пошло из-под пола. А вот уже и голова её обратно высунулась, подмигнула Ивану кривым веком. И вдруг выкинула бабка из ледника своего огромных размеров ледышку – эдакий кокон в полный человеческий рост. Сама вслед за ним вынырнула, подхватила залихватски и, будто играючи, перебросила с пола да на стол. Кокон грохнулся ледяно на тесовые доски, прокатился по столешнице, всю посуду к краям отодвинул.
   Иван аж отшатнулся – такая колобаха к нему подъехала!
   А бабка руки с гордостью потирает, улыбается.
   – Вот, – говорит, – подивись, Ваня.
   А у того аж блин во рту залип: смотрит он на кокон и понять не может, что это такое есть за явление. Встал из-за стола, обошёл да с другой стороны на тот леденец глянул и видит: сквозь ледяную корочку проглядывается голова, руки, ноги…
   – Ты чего, нянь, – страшится Иван, – иноплотенянина, что ли, споймала? Или мутана в леднике вывела?
   – Тьфу на тебя! – говорит бабка. – Иноплотенянинов на свете нет, наукой доказано. А это не мутан никакой, а самый обыкновенный хомосапистый мужик наземного происхождения, только сильно замороженный. Заморозок называется. Вона, смотри, – и дыхнула ему в лицевую часть своим нутряным старушечьим жаром.
   Потёк ледок водицей липкой, и обнаружился под его мутной оболочкой человечий лик – с бородой, с усами, с чуть седыми бровками. Проступил наружу мужицкий нос картофелиной, обнажились плотно закрытые глаза и тёмные под ними мешочки.
   Иван ещё пуще изумился.
   – Ты что же, Васильевна, этим набором мне отобедать предлагаешь?
   – Предлагаю, – кивает бабка. – Ты не смотри, что мужичонка грубоват да костяст, – я его в простоквашке выкупаю, в уксусе вымочу, в сухариках обваляю – пальчики облизывать будешь!
   – Не буду я, – хмурится Иван, – пальчики ему облизывать! Где ж это видано – целого мужика за обедом съесть!
   – Зачем же целого! Сколько осилишь. А что не доешь – так я обратно заморожу на зиму или в фарш пушшу. Зачем же добру пропадать!
   – Васильевна! Няня! – машет руками Иван. – Я сроду людей не ел и есть не собираюсь! И мужика этого на обеденном столе рядом с блинами видеть мне неприятно!
   Бабка руками всплеснула, на скамью присела.
   – Ох, Ванятка, не узнаю я тебя. А впрочем, ты ж завсегда своему папаше неслухом был, всегда перечил ему да на своём особом настырничал. Всегда супротив отцовской воли взбрыкивал. Точно!
   Иван молчит, всё на замороженного поглядывает: лёд-то на нём тает, по столу стекает.
   – Это всё от матери у тебя, – продолжает бабка свои рассуждения. – Материнское, человеческое-то в тебе завсегда сильнее нечистого было. Стало быть, так надо понимать, что взяло оно теперь в тебе верх окончательный?
   – Да нет, – говорит Иван. – Я, няня, сам до сих пор не знаю, что во мне верх взяло, да и взяло ли. Есть ли тот верх? Болтаюсь посерёдке, как в бочке селёдки.
   Посмотрел Иван в задумчивости на оттаявшее мужиково лицо, а оно возьми да глаза и открой. Иван дёрнулся от неожиданности, кота вспугнул.
   – Ой! – говорит. – Нянь, он глаза открыл!
   – Ну да, – встаёт бабка. – Подтаял, вот и открыл.
   – Он – что же, стало быть, живой? – изумляется Иван.
   – Всяко не мёртвый. Я, Ваня, мазуриков-то не замораживаю, потому как есть во мне, стало быть, гуманизм и гигиена.
   – А говорила: зелье не варю!
   – Какое ж это зелье! Сам ты зелье. Это в ларьке – зелье, а у меня – нутру веселье…
   Не договорила Яга Васильевна – мужик зашевелился, закряхтел, оттаявшим носом шмыгнул. Сошлись Иван да бабка с двух сторон стола, склонились над подтаявшим гостинцем. А он глаза то сощурит, то вытаращит, а сказать ничего пока не может. И губы у него пока синего подмороженного цвета.
   – Послушай, няня, – говорит Иван, – а отдай этого заморозка мне!
   – Как это? – удивляется бабка. – Ты ж только что баял, что мужиков не ешь.
   – Да не есть – ты мне его просто отдай, живого! Разморозь и со мной отпусти. Я тебе, Васильевна, ох как благодарен буду, бусы красные тебе на обратном пути принесу или косынку тёплую. А?
   – На кой мне косынка? – говорит бабка, – и бутсы мне не нужны. У меня всех запросов – челюсть бы вставить да избу от сидячки вылечить.
   Иван плечам пожал – мол, этого пообещать не смогу.
   – А мужика я тебе не отдам, – продолжает бабка. – Коли есть его не будешь, так пусть остаётся до следующего гостя. Вот ешшо какой интерес – ценный менюй разбазаривать!
   Иван распрямился, поясок свой поправил. Откашлялся официально и говорит:
   – Няня родная, Яга Васильевна милая. Ежели ты мне мужика этого не освободишь, я на тебя обижусь обидкой горькою.
   – Ишь, расхорохорился! – фыркает бабка. – Да на что тебе сдался этот сумарь безремённый?! Ты в мужичьи спасатели, что ли, записался? С него всей выгоды-то – колтун да гумус!
   – Тем более отдай, раз он такой безвыгодный, – настаивает Иван. – Мне, няня, дорожный товарищ сильно нужен. Одному в пути туго: тоска заедает, трудности на испуг берут; а вдвоём и в скуке веселее, и в беде сподручнее.
   Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
   – Ладно, – бубнит, – пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
   Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули – весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
   – Ох, грехи мои тяжкие, – вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. – От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на ноги поставить…
   Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен: снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагерротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
   – Это ты с кем, няня? – спрашивает Иван.
   Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
   – Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
   – Дядя? – удивляется Иван. – Значит, и дядя мой нечистью был?
   – Сам ты нечисть! – плюётся Яга Васильевна. – Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной – все как один поднялись землю нашу кормилицу защищать. Мертвяки – и те, случалось, из гробов вставали.
   Тут вдруг из мужика размороженного голос пошёл – прямая разговорная речь. Иван и няня к нему обернулись, а мужик сидит, не шевелится, таращится на стеклянный шар с розочкой и говорит медленно, низко, с трудом промёрзлый язык поворачивает.
   – Звери о ту пору в целые звериные соединения сбивались, – рассказывает. – Медвежий батальон, лосиная рота. Бобры против танков заграждения в сёлах строили – там, где мужиков не осталось. Много таких случаев известно…
   – А ты откуда это всё знаешь, говорливый? – спрашивает бабка. – Воевал, что ли, или в букваре по складам прочёл?
   – Было дело, – отвечает мужик, – воевал-воячил, в прицелах маячил.
   – Да чё уж говорить! – увлечённо закивала Яга Васильевна. – Кикиморки захватчиков в кусты завлекали, да того их – в болото. Лешие проводниками нанимались – и туда же. Дали укорот супостату, не оплошали. Тяжкое было время, да всё живое друг к дружке липло: все, стало быть, вместе держались. А теперича время провислое, легкомысленное. Кажный сам по себе, кажный за своим забором прячется, частоколом себя отмежевал, нацеплял на окна решёток-сеточек, глядит на небо через дуршлаг! Тьфу, нехристи! То есть… нечисти… Тьфу! Запуталась с вами! В обчем, недовольна я нынешними-то: заперлись каждый в своей берложке, о ближнем своём не думают!
   – Едят друг друга! – вставляет Иван.
   – Вот-вот! Едят… тьфу ты! – осерчала бабка, на слове пойманная, рукой махнула. – Не буду его есть, забирай своего пройдошу! И не собиралась лопать такого костлявыша!
   Иван приблизился к мужику.
   – А зовут-то тебя как? – спрашивает.
   – Горшеней зовут, – отвечает тот и сам шеей силится двинуть, застой кровеносный разогнать.
   – Ну вот, няня, – корит бабку Иван, – мужик-то заслуженный – воевал, Горшеней зовут, а ты его в простокваше заквасить хотела! И не совестно?
   – Ты меня не стыди, мал ещё, – говорит бабка. – Отойди вон в тот угол и пригнись пониже; я этого бородулю сейчас к деятельной жизни возвращать буду. Слабонервенных вообче просим удалиться.
   Последнюю фразу бабка коту своему адресовала. Уклей, как только услышал, чем хозяйка заниматься собирается, зашипел, хвост ёршиком растопырил и спину выгнул рогаткой. Пшикнула не него Яга Васильевна – он в окно и утёк.
   Иван обратно к фотографиям отошёл, а бабка подол за пояс заправила, костяшки пальцев расщёлкала, а глазом на Ивана косит, пояснения ему к фотокарточкам даёт:
   – Супруг-то мой лётчиком был, авиятором. Без самолёта летал, на обыкновенной ступе. Помелом винты мистер-шмидтам срезал. Махнёт метлой – самолёт долой. Его партизаны так и звали: Яг-Истребитель. Сколько он вражеских самолётов-то поистребил и заштопорил – не счесть! Погиб в неравном бою. Похоронили его солдаты в братской могиле, вместе с крещёными. А ты говоришь – нечисть! Вот тебе факты, а ты уж сам для себя решай, нечисть он или кто. Нечисть! Это я вот нечисть – смотри, чем занимаюсь, какие силы тревожу, какие будоражу скрытные фигурации, – пальцем пригрозила: – Ну всё, молчи. Начинаю ёкзикуцию.
   Дыхнула Яга Васильевна пламенем – сразу темно в избе сделалось. Иван и не разглядит, что там, возле стола, происходит: крутится бабка волчком, бубнит на нечистом наречии, пшикает и плюётся по сторонам, как сковородка. Чуть хотел приблизиться, – так и на него плюнула горячим варевом.
 
   После колдовского сеанса запустила бабка мужика голышом вокруг избы бегать – чтобы согрелся и размял затёкшие члены. Сама тем временем из погреба извлекла его одежду, в полной сохранности: штаны штопаные, рубаха латаная, картуз кривой да сапоги солдатские расхлябанные.
   – На, – говорит запыхавшемуся, – забирай обмундированиё своё, олимпиец.
   После того навели порядок, сели за стол. И мужика оттёкшего с собой усадили.
   Горшеня ещё не всего себя чувствует, порожняком руками над столом водит. Иван ему блин в правую вложил, помог в сметану обмакнуть, ко рту поднёс. Горшеня тесто жуёт, а сам большими глазами вокруг себя смотрит, заново к миру привыкает. То на Ивана взглянет, то к бабке присмотрится, – чудной мужик, растрёпанный, как воробей после драки.
   Иван меж тем тревожится, никак раздумье в себе не уймёт.
   – А отец мне о той войне не рассказывал.
   – Да отец твой, – оживилась Яга Васильевна, – и знать ничего не может об той лютой войне, он в это время в подвале на цепях отвисал, сны до дыр засматривал. И потом, неизвестно ещё, чью бы он сторону-то принял…
   – Ну, няня, это ты хватила! – Иван аж вилкой по столу стукнул.
   – Ничего не хватила, – ехидничает бабка. – Я тебе, как на духу, скажу, Ванёк: твоего отца много годков знаю – непорядочный он. Скользкомозглый и в деталях пакостный. Скверного много людям сотворил, да и нечисть от него претерпела изрядочно.
   – Всё это в прошлом, нянюшка, – вздыхает Иван. – С ним теперь большие перемены произошли. Болеет он, смерти как избавления ждёт.
   – Да что ты! – изумилась Яга Васильевна, отложила блинок, ладони об передник вытерла. – Может, того – притворяется? Может, недоброе замыслил?
   – Да нет, нянюшка. Видать, на самом деле припекло. Послал он меня вроде как в экспедицию – иглу свою жизнесодержащую искать.
   Старуха рот открыла, охнула.
   – На кой ляд? Да неужто… – догадалась и сама тут же свою догадку засурдинила. – Ох!
   – Может, няня, вам известно, куда он эту иголку запропастил? – спрашивает Иван. – Сам-то он не помнит ничего, склероз.
   – Скилероз?! Ох, ох, ох… Грехи наши тяжкие…
   Встала Васильевна со скамейки, принялась со стола крошки сгребать, все приборы поправила, стол шатнула – будто растеряла что-то важное и собрать не может.
   – Так как же, нянюшка, – окликает Иван, – не подскажешь, где иглу заветную искать-то надо? Где её местонахождение?
   – Чёрт её знает… – ворчит старуха. – Я в это дело замешиваться не хочу. Не ндравится мне эта сейтуация.
   – Да, – размышляет Иван, – про чёрта и отец сам говорил. Только чёрт-то, видать, и знает. Да где ж этого чёрта сыскать?
   – Тьфу на тебя! – ругается опять Яга Васильевна. – Совсем сдурел – чёрта искать!
   Тут мужик Горшеня в разговор вступил – как в речку с разбега прыгнул. Язык у него ещё нетвёрдо буквы печатает, так он всем туловищем языку помогает.
   – Чёрта, – говорит, – искать не надо, чёрт сам завсегда найдётся… А скажите, люди добрые, какое время года нынче?
   – Весна, – отвечает Иван. – Самый апрель-месяц.
   Горшеня нос свой картофельный пальцами пощупал, усы почесал, бороду обследовал.
   – Стало быть, перезимовали, – говорит.
   – Ты, Вань, лохматеня этого не слушай, – скрипит Яга Васильевна, – ты меня слушай, я в чертях больше разбору имею. Чёрт чёрту рознь. Чёрта такого, который всё про всё знает, – его так запросто не раздобудешь, далеко он таится – в самом Мёртвом царстве.
   – А как в это Царство попасть? Где у него вход?
   Бабка бровь насупила, остатком блинка сметану с миски собрала.
   – Вот ведь… – чмокает языком. – Не знаю я, как смертному человеку в ту Царству попасть, чтобы жизни своей не лишиться. Ещё никто ведь оттудова не возвращался, Ваня.
   – А ежели, к примеру, я всё-таки бессмертный? – размышляет Иван. – Смогу я туда попасть не навсегда, а на время?
   – Не знаю, Ванюша, не знаю, – качает головой бабка, – задачку ты мне задаёшь не по моей старушечьей голове. Ты бы для начала природу свою выяснил – в смысле там бессмертности, – а потом ужо чертей разыскивал.
   Горшеня в окно смотрит, капель губами считает.
   – Стало быть, Пасха скоро, – говорит мечтательно. – Радуги увидим, на ярманку пойдём…
   Иван встал, шапку с табуретки забрал. Благодарит за приём, за угощение.
   – Как так?! – расстроилась Яга Васильевна. – А баньку, а кваску домашнего?
   – Некогда, няня, – говорит Иван. – Отцу плохо совсем, а я тут по полкам кататься буду – куда это сгодно! Ты мне лучше посоветуй, в какую теперь сторону путь держать?
   Бабка осерчала, но и понять воспитанника смогла. Вздохнула, подол потеребила, говорит:
   – Ну ты вот чего… ты, Ванюша, к Человечьему царству ступай. Тут у нас в лесах ты вряд ли что по существу узнаешь, тут языков много, да все, как говорится, без костей. А у своего брата, человеческого, и спросить про то-сё не зазорно. Всё ж таки ты на половину-то из ихних… Стало быть, пойдёшь сейчас вот в тую сторону, сначала по тропке, потом тропка в дорожку разрастётся, потом обойдёшь прудик с ивнячком и прямо через бурьян выйдешь на распутье. На распутье том камень указательный располагается. Прочитай на ём, в какой стороне Лесное царство. В Человечье-то царство пройти отседова можно только через Лесное, обогнуть его никак нельзя – слишком обильное.
   – Понял, – кивает Иван. – Спасибо тебе, Яга Васильевна, нянюшка моя ненаглядная… Ну я мужика-то забираю, ага?
   – Ась? – бабка сначала якобы не расслышала. Да потом махнула рукой – бери добро!
   Горшеня старушке поклонился, спиной отмёрзшей скрипнул.
   – Эх, спасибо тебе, бабушка, за предоставленный мне, так сказать, внеочередной отпуск. Где б я ещё так крепко отдохнул да выспался!.. Постой, – стал он по сторонам осматриваться, – а ведь со мною дружок ещё был, Сидором кличут.
   Иван бабку взглядом как бы спрашивает: никак ещё и Сидор какой-то был? А та ему другим взглядом отвечает: да что ты, милок, – это, видать, мужик с перемёрзу того – умом заплошал, несуществующее выдумывает!
   – Какой такой дружок? – спрашивает хозяйка.
   – Да верный дружок – солдатский мешок, – говорит Горшеня. – Сидор по-нашему. Без него мне пути не будет, в нём все мои богатства и утварь перемётная.
   Бабка рукой махнула: дескать, обошлось. Велела тут стоять, а сама быстро в подпол слазила, вытащила холодный заплатанный сидор. Горшеня мешку своему обрадовался, обнял, как друга, только что целовать не стал. Раскрутил завязку, руку запустил – щупает босяцкие имущества свои.
   – Да всё в целости и сохранности, не беспокойсь, – оскорбилась слегка старуха. – Нужны мне твои сухари с портянками!
   – Верю тебе, бабушка, – улыбается Горшеня. – А в мешок полез, потому как соскучился по имуществу своему ненаглядному, затосковал, захотел его рукой потискать. У тебя вот – огород да хатка, а у меня – мешок да заплатка. У каждого своё богатство, бабушка, свой, так сказать, нажив!
   – Иди, – толкает его Яга Васильевна, – нажив, покуда сам жив… А что касаемо чёрта, Ваня… Шутки-то они шутками, а по существу – всё же чёрт и может чтой-то уместное подсказать. Мы, хотя и нечисть, а живём среди смертных, и обзор у нас, стало быть, такой же – смертный. А чёрт – который не из средних, а ранжиром постарше, – он в других эмпиреях обитает, и видно ему гораздо более здешнего. Так что запросто могёт знать то, о чём мы и не догадываемся. Вот такие мои думки-соображения, Ванюша.
   – Спасибо тебе, нянюшка, – кланяется Иван.
   – Ну, обложили старую спасибами, как ту сахарную голову! Ступайте, охламоны, хватит в дверях просвечивать!
   Сказала – и выпроводила обоих за дверь.

6. Путь-дорога

   Покинули дорожные товарищи бабкины сосновые угодья, вошли в толстоствольный лес. Горшеня весь будто в смотрение превратился: то вокруг себя глядит, то внутрь заглядывает. Так в соизмерении себя с окружающей действительностью и промолчал версты две. Наконец говорит:
   – Смотри-ка ты, весна-то какая озорная нынче: летом притворяется, солнце в глаза так и пускает. Так и журчит ручьями, обормотка! Что девка лукавая: раздразнит, приголубит, а потом – шасть! – только сарафан между веток мелькнул! И снова холодок да вода с неба: беги-догоняй!
   И видно, что очень ему на природу глядеть нравится, на Ивана смотреть – тоже нравится, себя в движении ощущать – тоже. С таким аппетитом он окружающий мир поглощает и в себя впитывает, что Ивану даже завидно сделалось. Он и не тревожит пока товарища расспросами, ждёт, когда тот вольного воздуху надышится да сам разговоры зачнёт.
   Вздохнул Горшеня и по-свойски Ивану подмигивает:
   – Давненько я яви не видел! Красивая она – явь-то наша, не хуже сонных прикрас, а местами так и покраше того будет. Эх, весна моя, весна – липкий сок берёзовый! Я гуляю допоздна, не вполне тверёзовый…
   – Оттаял, стало быть? – вступил в разговор Иван. – Отошёл от зимней спячки?
   – Фу, – трясёт головой Горшеня, – на три четверти отошёл, а последняя четвертушка ещё в мороке прибывает, сосулькой скапывает. Да в дороге-то оно быстро разойдётся: тело себя в походке вспоминает, а душа природой оживляется, картинками её и милыми запахами. Ты понюхай, Иван, как пахнет – корою, землёю, таяньем… Нет, во сне таких запахов с огнём не сыщешь!
   Остановился Горшеня-мужик, вдохнул полногрудно весенний воздух, потом руки расправил, как аэроплан, – едва не взлетел, такая в нём потаённая жизненная сила всколыхнулась. Поклонился он Ивану:
   – Спасибо тебе, Иван, – говорит. – Выручил, одно слово.
   – Да чего там! – смущается Иван. – Не за что. Ты скажи лучше, в какую сторону путь свой держишь и какая у тебя путеводная нужда?
   – Да в какую сторону, – улыбается Горшеня. – На все стороны путь держу, ни одну не обижаю. А двигаюсь я без особой практической нужды, так – тело своё перекатываю, поле своё перепахиваю. Есть у меня один интерес обчественного карахтеру, но дело то несрочное, и в какой стороне его искать, самому мне неведомо. Поэтому, Иван, ежели ты не возражаешь, пойдём пока вместе, а там – как Бог на душу положит.
   Иван и не думал возражать, наоборот, обрадовался – ему ведь именно того и хотелось.
   – Я вот только об одном жалею, – говорит Горшеня, – о том, что мы с тобой в баньке не попарились, вес лишний не сбросили перед дальнею дорогой.
   – Да какой в тебе вес, Горшеня! – изумляется Иван.
   – Какой-никакой, а всё ж таки вес. Голова моя, например, шибко много весит, а руки вообще с драгоценными металлами наравне.
   – Дык этот вес не лишний, Горшеня, – в пути он пригодится.
   – Только нога у меня хромает, – говорит Горшеня, – да ещё после бабкиного погреба пахнет от меня, как от фугасного снаряда. Этим запахом я всю окружающую лесную действительность порчу.
   – Никакого особенного запаха нет от тебя, – уверяет Иван, принюхиваясь, – немного гнилым картофелем отдаёт, не более.
   – Точно ли так? Гнилый картофель – не худший вариант. И всё ж таки – чего ж ты от бани-то отказался, Ваня? Мытый, что ли?
   – Понимаешь, – говорит Иван, – не было во мне уверенности, что Яга Васильевна в следующий момент не передумает и не решит тебя сызнова съесть. Я её с детства знаю, у неё задвиги разные случаются. Ей лет-то, знаешь, сколько? То-то и оно.
   – Неужто, Ваня, она меня и взаправду съесть могла? – как бы осознал Горшеня такую обратную перспективу. – Вроде ж по весне оказалось – добрейшей души старушка, с блинами, с фотокарточками…
   – Сама бы не съела, – отвечает Иван, – у неё для того и зубов-то нет. А вот угостить кого-нибудь – это запросто. От всей людоедской щедрости.
   – Стало быть, – смеётся Горшеня, – мне с гостем повезло. Другой бы съел с удовольствием, чтоб хозяйку не обижать, и ртом не крякнул.
   – Ты зря смеёшься-то. Вот съела бы тебя Васильевна – вот я бы посмотрел, как бы ты смеялся.
   – Людям, Ваня, доверять надо, – сказал Горшеня серьёзно. – Без доверия жить на свете нет никакой возможности.
   Иван задумался, бровь насупил.
   – То – людям. А Яга Васильевна… Она, конечно, няня мне и женщина в частностях хорошая, но как ни вертись, в целом всё одно получается не человек, а нечистая сила. И гости у неё, стало быть, соответствующие. Что же, по-твоему, и нечистой силе доверять надо?
   Горшеня не ответил, только поглядел на Ивана удивлённо и некоторое время потом молча шёл, будто о чём-то спросить не решался. Но всё ж таки не вытерпел, рискнул:
   – А правда, – спрашивает, – что ты, Ваня, – Кощея Бессмертного сын? Или мне послышалось?
   – Правда, – подтверждает Иван, – не ослышался ты. Отец мой – Кощей, а мать – из обычных деревенских людей, Марья-Выдумщица, значит.
   Горшеня остановился, уставился на Ивана своими чёрными зрачками, самым внимательным образом его оглядел.
   – Стало быть, – взвешивает Горшеня в голове факты, – и ты, Ваня, наполовину того… не совсем как бы человек, а эта самая… сила, прости Господи? – он ещё пронзительней поглядел на Ивана. – А ты сам-то меня… не съешь ли? Не передумаешь?
   Иван поперхнулся, закашлялся. Кулаком в грудь стучит, крошку из горла выбивает. А может, вовсе и не крошку, а обиду на такой незаслуженный вопрос! Горшеня понял, что не то спросил, отвёл глаза, стукнул товарища по спине – выбил ту зазорную крошку.