Долго было тихо. Только по временам переговаривались, наклоняясь друг к другу, безглазые черепа у окон, да три конторщика, согнувшись на высоких конторках, шелестели бумагой и так бойко трещали на счетах, точно показывали свое искусство. Потом, наконец, хлопнула внутренняя дверь и толстый короткошеий человек быстро вошел в контору.
   — Никифоров, штрафную ведомость! — самоуверенным пухлым голосом крикнул он.
   Конторщик бросил перо и стал рыться в груде синих книг, но в это время вставшие при входе мастера безличные силуэты двинулись со всех сторон и сразу столпились кругом него. Стали видны их поношенные пиджаки, рваные шапки, грязные сапоги, серые лица с голодными глазами и повисшие жилистые руки.
   — Господин мастер! — сразу заговорило несколько разнообразно хриплых голосов.
   Толстый человек грубо и раздраженно выхватил книгу из рук конторщика и повернулся к ним.
   — Опять! — неестественно громко крикнул он. — Ведь вывешено объявление. Ну?
   — Дозвольте объяснить, — начал высокий и лысый старик, выдвигаясь вперед.
   — Да что тут объяснять! Нет работы, ну и нет!.. Заказов нет… Ну? Скоро своих рассчитывать будем. Странное дело!
   На мгновение все примолкли и как будто потупились. Но высокий лысый старик заговорил надорванным слезливым тоном:
   — Мы понимаем… Конечно, если работы нет… Что ж тут станешь делать. Только что невмоготу… Голодаем… Нам бы инженера Пустовойтова повидать… В прошлый раз они обещали посмотреть…
   Его блестящие голодные глазки с мольбой и страхом смотрели на мастера.
   — Нельзя! — вдруг неожиданно свирепея, отрезал мастер и весь налился кровью.
   — Федор Карлович… — настойчиво, как будто ничего не слыша, протянул старик.
   — Я сто раз вам говаривал, — с сильным немецким акцентом, которого раньше не было слышно, но гораздо тише проговорил мастер, — что инженер тут ни при чем!
   — Да они…
   — Да их и на заводе сейчас нет, — перебил немец и отвернулся.
   — А как же экипаж их у подъезда стоит… — заметил кто-то из кучки.
   Мастер быстро повернулся туда, и лицо его подернулось холодной злостью.
   — Ну… и стоит! Вам же лучше! — насмешливо выговорил он и опять шагнул к двери.
   — Федор Карлович! — поспешно выкрикнул старик, порываясь за ним.
   Немец на секунду пристально остановил глаза на его лице и даже не на лице, а на лысине.
   — А тебе… — медленно и злорадно выговорил он, — и вовсе ходить нечего. Какой ты работник!
   — Федор Карлович, — с отчаянным выражением вскрикнул старик, помилуйте… разве я… Я завсегда на лучшем счету…
   — То всегда, а то теперь, — притворно небрежно бросил немец, — устарел, брат, пора на покой… Лучше и не ходи, все равно!
   Он взялся за ручку двери.
   — Помилуйте, я…
   Но дверь хлопнула, и старик с размаху уперся в ее желтую, как будто насмешливую стену. Он постоял, развел руками и повернулся, точно хотел сказать:
   — Ну, вот… Что ж дальше?
   И вдруг все стали надевать шапки и выходить на двор.
   Однако они не расходились и столпились у подъезда, как маленькое стадо вьючных животных, головами внутрь. Должно быть, многим и идти было некуда, так бесцельно, не то растерянно, не то равнодушно смотрели они под ноги. Один стал закуривать, а другие внимательно следили за ним. Измятая папироса долго не раскуривалась.
   — От ветра-то хоть отвернись, — заботливо заметил кто-то.
   — А… чтоб твою мать! — неожиданно крикнул закуривавший, с силой швырнул папиросу о стену и стал, точно не знал, что делать дальше.
   — Ведь вот какая история… третий день не евши… — пробормотал зеленый парень и неожиданно улыбнулся, как будто ожидая сочувствия остроумной шутке.
   — И четвертый не поешь! — совершенно равнодушно отозвался тот, что закуривал.
   Как раз в эту минуту с другого подъезда быстрой и щеголеватой походкой вышел плотный светловолосый господин с приподнятыми пушистыми усами. При виде его почти неуловимое движение пробежало в кучке рабочих. Они как-то нервно дрогнули, двинулись вперед и стали. Только один старик снял шапку, обнажив свою грязную лысину. По плотному лицу инженера скользнула короткая тень. Он как будто хотел что-то сказать, но вместо того выразительно пожал плечами, укоризненно посмотрел вверх и раздраженно крикнул:
   — Степан! Подавай! Какого черта!..
   Толстый кучер с часами на пояснице двинул лошадь к подъезду. Инженер быстро и ловко поднялся на подножку дрожек и плотно опустился на скрипнувшее кожей сиденье. Рыжий рысак, блестя переливистой шерстью, разом, точно играя, взял с места; шины колес мягко описали полукруг, и пролетка легко понеслась в ворота завода. Еще раз она мелькнула на улице и скрылась.
   И сразу рабочие стали расходиться.
   Шевырев вышел последним. Он засунул руки в карманы, выпрямился, высоко поднял голову и быстро пошел по улице.
   При водянистом свете осеннего дня большой город казался особенно грязным и холодным. Прямые, как стрелы, мокрые улицы уходили в синеватый туман, и там, где люди, лошади, дома и фонари сливались в одну мутную синеву, призрачно золотился, как будто вися в воздухе, тонкий шпиц адмиралтейства.
   Шевырев шел по липким от грязи тротуарам среди разбросанной торопливой и озабоченной толпы, мимо открытых дверей зелено-желтых пивных и красных чайных, мимо бесконечного ряда слепых окон, в несколько этажей висящих над беспокойной, копошащейся улицей.
   Люди шли навстречу, обгоняли, переходили улицу, толпились у лотков, скрывались под воротами, похожими на погреба, и опять выбегали оттуда. Местами шел тяжелый и мрачный скандал, и над кучкой каких-то оборванцев висела круглая зловещая брань. Все были такие грязные, безобразные, в таком тряпье, что казалось странным, как они не устыдятся своего зверского вида и не разбегутся во все стороны, чтобы где-нибудь, по лесам и оврагам, нарыть себе темных нор. А над этой копошащейся в грязи толпой высоко и стройно стояли электрические фонари и бесконечными линиями тянулись проволоки телеграфа и телефона.
   Из открытых пивных с чадом и гамом, как оголтелые черти, вырывались хриплые крики граммофонов, а порой, точно комья рвоты из обожравшегося желудка, вываливались на мостовую пьяные груды, не похожие на людей. Они или тут же валились в заплеванную грязь, или, толкая встречных, брели куда-то в сизый туман бесконечной улицы. Где-то вдали раздавались дикие вопли, и не всегда можно было разобрать, кричит ли это зверь, обезумевший от голода и боли, или поет пьяный человек.
   На перекрестках неподвижно чернели железные фигуры конных городовых и бесстрастно смотрели куда-то поверх толпы. По временам они подымали руки в белых перчатках, а их крупные лошади непонятно качали большими умными мордами.



IV


   В подвальной кухмистерской, где обедал Шевырев, было шумно, как на пожаре, и от табака, пота и кухонного смрада стоял такой плотный липкий пар, что люди тонули в нем, как в болотном тумане.
   Шевырев сидел у окна, за которым туда и сюда непрестанной чередой мелькали человеческие ноги и, поставив локти на мягкую от жира скатерть, безучастно смотрел в соседнюю комнату, где за разбитым бильярдом двигались в табачном дыму какие-то тени с палками. Сухой треск, хохот и ругань доносились оттуда. За соседним столиком сидела компания подвыпивших сапожников. Один, тощий, отчаянного вида парень, с серьгой в ухе, видимо, забавлял всех, издеваясь над другим, простоватым мужичонком, глядевшим ему в рот бессмысленно заинтересованными глазами. Парень что-то врал, врал с азартом, захлебываясь от удовольствия и по временам сам не выдерживал, разводил в восторге руками и, поворачиваясь к публике, восклицал блаженным голосом:
   — Вот дурак-то, братцы! Я ему все вру, все вру, а он все верит!.. Как есть все верит братцы.
   Мужичонка конфузливо улыбался, махал рукой и отворачивался, но парень с серьгой неожиданно ложился грудью на стол, широко раскрывал рот и начинал торжественным тоном:
   — А то еще, когда я был в Пензе…
   Мужичонка вздрагивал, вытягивал шею и покорно устремлял глаза в рот рассказчику.
   Поминутно визжала дверь на блоке и вместе с клубами уличной сырости впускала новых и новых посетителей, которые еще со ступенек лестницы начинали ругаться.
   Мрак густел, густел туман, и крик висел под низким потолком, точно все это: крик, вонь, пар, люди и брань переплелись в один кошмарный грязный ком, в котором ничего нельзя разобрать.
   За одним столиком с Шевыревым, вскоре после него, сел худой длинношеий человек с очень черным и как будто восторженным лицом. Он, очевидно, все время находился в страшном волнении: то подпирал голову руками, то оглядывался по сторонам, то ерзал на стуле, что-то отыскивая у себя по всем карманам и ничего не находя. По временам он посматривал на Шевырева и, кажется, очень хотел заговорить, но не решался. Шевырев заметил это, однако смотрел холодно и никакой поддержки не оказывал.
   Наконец, после одной особенно козырной выходки парня с серьгой, вызвавшей громовой хохот мастеровых и окончательное смущение легковерного мужичонки, длинношеий человек повернулся к Шевыреву и, искательно улыбнувшись, показал на парня головой.
   — Отча-янной, должно быть, жизни человек! — вежливо заметил он.
   — Да… — неохотно отозвался Шевырев.
   Длинношеий человек, точно этого только и нужно было, решительно повернулся и с таким видом, как будто махнув на все рукой, сказал:
   — Вы, товарищ, из наших… рабочий, видно?
   — Да, — опять коротко ответил Шевырев. Длинношеего человека всего передернуло.
   — Послушайте, можно вас просить… Я только три дня, как приехал в столицу… Нельзя ли у вас узнать, как бы мне насчет работы. Слесарь я… А?
   Глаза его смотрели на Шевырева просительно и робко, но лицо все-таки сохраняло восторженное выражение.
   Шевырев помолчал.
   — Не знаю, — ответил он, — я сам без работы. Работы нигде нет… Застой. В городе сейчас несколько десятков тысяч безработных…
   Человек с восторженным лицом, слегка открыв рот, молча смотрел на Шевырева. Потом лицо его стало меняться, бледнеть и распускаться и вдруг приняло выражение наивного бессильного отчаяния. Он откинулся на спинку стула и развел руками.
   — Зачем вы сюда приехали? — неожиданно и даже озлобленно спросил Шевырев. — Неужели вы не знаете, сколько голодного народу сюда едет. Сидели бы там, где были.
   Человек опять развел руками.
   — Нельзя было… Рассчитали по волчьему билету… Что ж станешь делать?
   — За что ж так? — почти равнодушно спросил Шевырев.
   — Так. Забастовка. Ну… депутатом товарищи выбрали… Тогда-то не смели трогать, а теперь, как успокоение пошло, и припомнили, значит… Ну, и вон!
   — А вы где работали?
   — На копях… В слесарях был.
   — Депутатом были?.. Что ж товарищи не выручили?
   Шевырев произнес это со странным и недобрым выражением, но смотрел в сторону, точно внимательно прислушивался к новой брехне парня с серьгой.
   Слесарь удивленно посмотрел на Шевырева.
   — Какая там выручка!.. Пригнали три роты солдат, пулемет поставили… Вот и все!
   — А вы разве не знали, что этим кончится?
   — То есть… в будущем, разумеется… а пока, конечно, знал…
   — Зачем же шли?
   — То есть как зачем?.. Товарищи выбрали…
   — А вы бы отказались, — по-прежнему безучастно глядя в сторону, возразил Шевырев.
   — Ну, как же так… Если все станут отказываться, тогда что ж…
   — Однако же против пулеметов лезть все отказались?
   — Это дело другое… Мало ли что, на смерть!.. Люди семейные, жены, дети.
   — А вы бессемейный?
   Слесарь слегка вздрогнул, потупился, потер лоб и тихо ответил:
   — Мать есть…
   Он помолчал, глядя в угол; и, казалось, тоже внимательно слушал забористого парня с серьгой.
   — И хотел посля того инженер выдать за меня дочь, да я отказался…
   — П-пчему? — с жалостливым недоверием спросил мужичонка, вперив восхищенный взгляд в рот парню.
   — А пытаму, милый человек, что я мастеровой, пролетарий, а она дворянка. Конешно, очень она мне и самому приглянулась, а только нам не рука… На прощанье, значит, она мне сама шампанского вынесла и говорит: «Я вас, Елизар Иваныч, очень уважаю и всегда помнить буду…» Ну, и… кольцо золотое дала… Как же!
   — Ну? — придвинулся мужичонка.
   — Ну, что ж… Кольцо и теперь… в ломбарде за пять цалковых лежит. Нонича я не при деньгах, опосля уже выкуплю, носить буду… Нельзя, потому память!
   — А что, братцы, я вам скажу! — вдруг совершенно другим голосом сказал парень, поворачиваясь к прочим слушателям. — Попал я в Пензе на аглицкий завод, братьев Морис называется… Так вот, братцы, штука!.. Штрафов никаких, за болезнь без вычету, для рабочих каменные флигеля с мебелью… Ну, просто как в царствие небесное попал… Обращение деликатное, сам старый англичанин все на вы и за руку, как товарищ все равно… Не то что у нас, а прямо, можно сказать, рабочему человеку человеческое житье предоставлено и…
   — Ну, будя врать! — неожиданно рассердился мужичонка и махнул рукой с разочарованным видом. — Мелет, не знай что!.. А я, дурак, слушаю…
   — Ей-Богу, верно! — с искренним жаром побожился парень.
   — А, ну тебя! — окончательно рассвирепел мужичонка. — Вот врет! Тьфу!
   Он сердито встал и отошел в угол, где принялся свертывать ножку, что-то оскорбленно ворча про себя.
   Слесарь быстро пригнулся к Шевыреву и пробормотал:
   — Шестой месяц из дому… Может, и померла старушка с голоду…
   Черное лицо его покривилось.
   — Что ж, если вы правду говорите, что на работу рассчитывать нельзя, тогда что же… С моста да в воду?
   Он быстро поставил локти на стол и запустил пальцы в вихрастые волосы.
   — Пустое, — возразил Шевырев.
   — А как же иначе? — моментально поднял голову слесарь. — С голоду умирать, что ли?
   Шевырев медленно и недобро улыбнулся.
   — Говорят, смерть от воды — самая мучительная… С голоду, пожалуй, лучше…
   Чернолицый слесарь широко открыл глаза и вопросительно посмотрел на Шевырева.
   — Да и что вы докажете тем, что утопитесь?.. Одним голодным меньше, им же лучше!..
   — А что же делать?
   — Ищите работы, если ничего другого не придумаете, — вскользь заметил Шевырев. Слесарь отчаянно махнул рукой.
   — Я шесть месяцев ищу… Нигде не возьмут — политический!.. По ночлежкам ночую, по три дня голодаю… Теперь на работу стань, пожалуй, и силы не хватит… Позавчера милостыню просил… До чего дошло!
   — Как?
   — Да так… Просил, и все тут… Шла какая-то барыня, ну, я и попросил…
   — Дала?
   — Нет. Говорит, мелочи нет…
   — Ага, мелочи! — обронил Шевырев одним уголком губ.
   Он положил руку на стол и забарабанил пальцами. Слесарь внимательно и безнадежно следил за этим мелким нервным движением. Вокруг кричали, шумели и ругались, а в бильярдной тупо стучали мастиковые шары и один, видимо разбитый, катался с грохотом, точно где-то далеко шел поезд. Парень с серьгой перебрался в бильярдную, и оттуда доносился его залихватский голос. Мимо окна все так же, туда и сюда, мелькали ноги. Казалось даже, что это одни и те же люди нарочно ходят мимо окна: пройдут и воротятся, постоят за углом и опять пробегут мимо.
   — Ну, хорошо… а добились вы чего-нибудь, по крайней мере? — заговорил Шевырев.
   — А как же! — воскликнул слесарь.
   С его черным безнадежным лицом произошла мгновенная перемена: глаза заблестели, голова приподнялась и прежнее восторженное выражение разлилось по всей его длинновязой фигуре.
   — У нас, знаете, горнорабочие — самый тупой народ. Да и что с них спрашивать: целый день, с пяти часов утра до восьми вечера, под землей. Вечером домой прибежит, поест и спать… А в четыре часа гудок — вставай. Грязь, вода, простуда, то и дело, гляди, взрыв… В нашей шахте два взрыва было: один раз восемнадцать человек, а другой — двести восемьдесят два убило… Жизнь совершенно каторжная… Если горнорабочего на каторгу сошлют, ему там лучше покажется!.. Ну, конечно, народ тупой и забитый до бесконечности. Мастеровые наши, те развитые… Партийный народ… Мы одни и орудовали сначала… Трудно было. Шпионство развито — страсть. Чуть что, сейчас на ухо инженеру: Иванов, Петров, там, нехорошо себя ведут. Ну, и в двадцать четыре часа, через полицию, вон… Пропаганда страшно трудна была… Однако в конце концов раскачали-таки.
   Слесарь восторженно и горделиво улыбнулся.
   Сразу было видно, каких нечеловеческих усилий стоила ему эта раскачка, сколько опасности, страха и муки перенес он, пока работал в темном подполье, и сколько восторга пережил, когда увидел первый успех.
   Шевырев внимательно смотрел на него.
   — Всего добились: представительства рабочих, права собраний, квартирный вопрос поставили, больницу улучшили, прогнали старого доктора… Скотина был… Библиотеку завели и своего туда посадили…
   — И много народу перебито было? — вскользь заметил Шевырев.
   — Нет, тогда ничего… Солдаты были, но стрелять не смели. Тогда боялись… А потом, действительно…
   Слесарь махнул рукой, и восторженное выражение медленно сошло с его черного худого лица.
   — Явилась, как водится, черная сотня… Пошел раскол, а начальство, как увидело, что все пошло вразброд, сейчас же придралось к случаю, и началось!.. Представителей наших из комиссии вышибли, набрали черносотенников и мастеров, депутатов пересадили по тюрьмам, библиотеку закрыли…
   — Вы что ж смотрели?
   — Я тогда в тюрьме был.
   — Да не вы один, а все.
   — То есть как все? Депутаты?
   — Не депутаты, а все рабочие… которых вы раскачали?
   — Да… я ж говорю, пулеметы поставили против шахты…
   — Ах, да… пулеметы… — неопределенно выговорил Шевырев.
   Слесарь с минуту молчал, и лицо его все больше и больше кривилось.
   — Знаете… Что они только творили — одному Богу известно!.. Все было, и нагайки, и пальба, и насилия над женщинами… Депутатам больше всего досталось… Мне еще ничего, потому что меня в первых арестовали… А другим попало здорово… Библиотекаря нашего казак к седлу привязал и погнал рысью в город… Руки у него связаны назад были, так что если он отставал, то их выворачивало, и он падал в грязь и волочился прямо по земле… а сзади ехал другой казак и пикой его колол, чтобы поднять… Черт!.. Многие плакали, как его гнали…
   — А, плакали! — повторил Шевырев.
   В его холодном голосе прозвучало лютое, непримиримое презрение. Но лицо было по-прежнему неподвижно, и только пальцы быстрее барабанили по столу.
   Слесарь, очевидно, понял, потому что глаза его засверкали.
   — Да, плакали! И еще будем плакать… Только плачем-то ведь мы кровавыми слезами!
   Он поднял руку и погрозил черным пальцем. Лицо у него стало исступленное, точно вся душа напряглась в грозном восторге.
   Шевырев холодно улыбнулся.
   — Слишком дешево цените вы свои кровавые слезы! — презрительно сказал он.
   — Дешево или нет, а они отольются в свое время! — с выражением почти безумной, непреклонной веры ответил слесарь.
   — Отльются ли?.. И когда?.. Когда вы уже с голоду сдохнете?
   Слесарь испуганно взглянул ему в глаза. Какая-то страшная борьба отразилась на его голодном черном лице с блестящими фанатическими зрачками. С минуту они прямо смотрели в глаза друг другу. Шевырев не двигался. Слесарь вдруг опустил глаза, его длинное тело как-то ослабело, и, положив голову на руки, он упрямо ответил:
   — Ну, и сдохну… Разве моя жизнь чего-нибудь стоит в сравне…
   — Нет, ничего не стоит! — жестоко перебил Шевырев и встал.
   Слесарь быстро поднял голову, хотел что-то сказать и опустил ее опять.
   — Вишь, назюзюкался! — крикнул кто-то из-за соседнего столика и захохотал пьяным идиотским смехом.
   Шевырев немного постоял, подумал. Губы его шевелились, но он ничего не сказал, криво усмехнулся и, подняв голову, пошел к выходу.
   Черный слесарь не поднял лица.



V


   Широкий и стройный проспект под белым холодным небом уходил в синюю даль. И насколько мог хватить глаз, черно-пестрая и живая толпа, разрезанная бесконечной лентой экипажей и рельсов трамвая, куда-то торопилась, сливаясь, развиваясь, толпясь, толкаясь и как будто не прибывая и не убывая ни на одну минуту.
   Нарядны были дома, велики и зеркальны окна, легки и изящны фонари и кронштейны трамвайных столбов. Самый воздух и свет неба тут казались белее и чище. Дышалось легко, как на просторе, и кровь веселее и ярче бежала в жилах.
   И впереди, и сзади, и по бокам Шевырева непрерывной вереницей шли люди с оживленными, нарядными лицами. Колыхались в толпе тонкие талии женщин и их причудливые костюмы с огромными шляпами пестрили черную вереницу мужских пальто, цилиндров, котелков и военных фуражек. Танцующей и заманчивой походкой, точно волнуясь и торопясь, они огибали встречных, и их кружевные юбки загадочно колыхались в такт постукиванию высоких каблуков. Со всех сторон слышался смех, бойкие голоса и шелест шелковой материи, а над всем этим пестрым гомоном висели звонки трамвая и мягкий, то нарастающий, то упадающий, как волны, экипажный гул.
   Шевырев шел, засунув руки в карманы и высоко подняв голову.
   Впереди его довольно долго подвигался полный, солидный господин в кокетливой, не по возрасту, смятой сбоку шляпе, из-под которой выделялся розовый двойной затылок с мягкой выхоленной складочкой. Он шел солидной и в то же время легкой походкой, слегка размахивая тросточкой и рукой в коричневой перчатке.
   Голова его, на короткой розовой шее, беззаботно вертелась по сторонам, поворачиваясь то к окнам магазинов, то к встречным женщинам. Особенно женщин он рассматривал легко и приятно. Чувствовалось во всех его движениях, с какими он слегка поворачивал навстречу каждой хорошенькой свое плотно сбитое тело, что он их знает, любит и с гурманским аппетитом использовал достаточно, чтобы чувствовать себя хотя на время спокойным.
   Должно быть, чувствовали это и женщины. Черные, серые и карие глазки из-под слегка подрисованных ресниц лукаво скользили по его лицу и притворно-конфузливо опускались, когда он ловко и самоуверенно улыбался… не то им, не то самому себе. Но ни на одной взгляд его не останавливался долго. Видно было, что он недавно пообедал, чувствует себя удовлетворенным, веселым и добрым, и ему просто приятно подышать свежим воздухом, лишь платонически щекоча разнежившиеся от еды нервы хорошенькими женскими личиками.
   Шевырев долго не замечал его, но розовый затылок упорно маячил перед глазами и аппетитная складочка на шее при каждом шаге вздрагивала сочно и лениво. И, наконец, холодный и твердый взгляд Шевырева остановился на нем.
   Тяжелая и тупая мысль долго усиливалась сосредоточиться в этих металлических глазах, и вдруг они приняли странное и зловещее выражение.
   Шевырев уже сам шел за этим затылком. Когда группа дам загородила ему дорогу, он быстро, хотя, видимо, машинально, обогнул, толкнул какого-то офицера и, не слыша возмущенного крика: «Болван!», опять пошел за розовым затылком, медленно, настойчиво и неуклонно.
   Странное выражение все больше и больше напрягалось в светлых глазах, и была в них какая-то прозрачная ясность определенной, беспощадной силы. Если бы паровоз, настигающий человека, которого должен сейчас раздавить, мог смотреть, он смотрел бы так холодно и определенно, как Шевырев.
   И если бы толстый, с розовым затылком господин оглянулся, увидел и понял выражение этих ясных глаз, он бросился бы в толпу, влип в ее живую массу, потерял бы все человеческое и с исказившимся лицом стал бы вопить гулким голосом ужаса и отчаяния: «Помогите, помогите!»
   Мысль Шевырева с бешеной быстротой крутилась в горящем мозгу, все сужая и сужая круги, и, наконец, с кошмарной яростью остановилась над розовым затылком, точно тысячепудовый камень, повисший над головой человека. Что-то тонкое, как ниточка, натянутое до последней степени, еще держало этот страшный камень, и не зримый никому ужас рос и креп в воздухе над беспечной нарядной толпой.
   Если бы можно было словами выразить страшную суть этой мысли, она звучала бы так:
   «Ты идешь… Иди!.. Но знай, что когда впереди меня идет кто-нибудь счастливый, сытый, веселый, я говорю себе: ты весел, счастлив, ты жив только потому, что я это позволяю тебе!.. Быть может, в эту самую минуту я передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды… Для меня уже нет жалких слов о священном праве на жизнь всякого человека! Я — хозяин твоей жизни!.. И никто не знает ни дня, ни часа, когда переполнится мера терпения моего, и я приду судить вас, тех, кто всю жизнь давит нас, лишает солнца, красоты и любви, обрекая на вечный безрадостный и голодный труд!.. И я, может быть, именно тебе откажу в позволении жить и наслаждаться… Вот я протяну руку, и из твоего розового черепа брызнут кровь и мозги, разлетаясь по камням тротуара!.. И там, где был ты, будет труп, мрачный и безобразный. Кто сказал, что я не смею сделать этого, что я должен терпеть и молчать?.. Я смею все, ибо я — один!.. Я сам судья и палач своей души… Жизнь каждого человека в моих руках и я брошу ее в пыль и грязь, когда захочу!.. Знай же это и передай всему миру!.. Так говорю я».
   И страшная нечеловеческая злоба охватила сердце Шевырева. На мгновение все исчезло из его глаз, и сверкающей точкой в белом мраке остался перед ним один розовый человеческий затылок. Ощущение черной стали холодного револьвера в судорожно сжатых в кармане пальцах и розовая живая точка впереди…