Что ей отвечали, не было слышно, но старушка коротко вскрикнула и, кажется, всплеснула руками. Град тяжелых шагов разом просыпался в коридоре.
   Аладьев бросился к двери и, не думая зачем, инстинктивно и бесшумно повернул ключ.
   Потом метнулся к столу, схватил сверток, тяжелый, как тысячепудовый камень, мгновение подержал его в руке и кинулся к окну.
   «Взорвет, все равно… — подумал он, застыв перед отворенной форточкой, из которой пахнул ему в лицо ласково свежий, чистый воздух утра. — Все равно — все-таки можно будет отпираться…»
   Лихорадочно, как зверь в западне, металась его растерянная мысль, он просунул снаряд в форточку, и страшное орудие повисло над холодной четырехэтажной бездной двора. Аладьев уже почти разжал пальцы, как вдруг новая мысль сверкнула у него в мозгу и была так ужасна и безысходна, что он застонал, как раненый зверь.
   «Что же это я… А бумаги, адреса?.. Их подберут и во дворе!.. Сжечь?.. Не успею!..»
   Горькая тоска резанула по сердцу, и это была тоска предсмертная.
   «Что ж… Погибнуть самому, чтобы спасти других?.. Но ведь я говорил им! Я просил оставить меня в покое… Какое же право теперь они имеют рассчитывать на это!..»
   Вся квартира уже проснулась. Где-то заплакали дети, кто-то ужасался и охал. В соседней комнате, у Шевырева, что-то громко говорили, стучали мебелью и ругались.
   — Да ушел, что тут!.. К соседу, мабуть, перебежал, ваше благородие… Тут студент!.. Какой черт! Да убери, дьявол, винтовку… убьешь ни за что! доносились до Аладьева чужие холодные и злые голоса.
   И вдруг кто-то отчетливо постучал к нему в дверь. Таким уверенным и в то же время корректным стуком, что Аладьев сквозь запертые двери, казалось, увидел стучавшего: вежливого, предупредительного полицейского офицера с кошачьими манерами и беспощадными прозрачными глазами.
   Тогда он, стараясь не шуметь, отскочил от окна, положил снаряд на стол, опять схватил его, едва не уронил и сунул под тюфяк. Сунул и встал, бессильно опустив длинные могучие руки.
   В дверь опять постучали.
   — Будьте добры, отворите… на минутку! — послышался незнакомый голос с вкрадчивыми зловещими интонациями.
   Аладьев не отвечал. Старинная, впитанная с молоком матери и воспитанная всей жизнью ненависть к этим людям толкнула его. И сам еще не отдавая себе отчета, на чем он решил, Аладьев стал на колени перед черным устьем печки, из которой пахнуло на него холодной золой. Со страшной быстротой он разорвал бечевку пакета, рассыпал какие-то листки и быстро стал рвать их на клочья. Печка жалостно скрипнула железной дверцей, бумага затрещала, казалось, на весь дом.
   — Отворите, а то дверь выломаем! — крикнул поспешный озлобленный голос.
   Теперь, должно быть, несколько человек стояло под дверью, и Аладьеву чудились и сквозь стену их острые всевидящие волчьи глаза. И вдруг кто-то с силой ударил в дверь.
   «Не успеть!» — безнадежно мелькнула в мозгу Аладьева короткая судорожная мысль. И увидел он всех, чья судьба и даже жизнь зависели сейчас от того, успеет ли он сделать или нет, предаст или пожертвует собой. Все это громадное дело, полное светлого самопожертвования сотен молодых и чистых душ, и одно мгновение прошло веред ним. Казалось, десятки знакомых лиц взглянули ему в душу с надеждой и благословением. И почувствовал он себя маленьким и ничтожным.
   «Ну, что ж… — как будто в самой глубине его души выговорил какой-то теплый голос, полный слез и восторга. — Ну, пусть — так… Лучше я!»
   В дверь ломились, точно там, за нею, были не люди, а целое стадо зверей. Сразу кричало несколько голосов, а вдали, должно быть, уже на лестнице слабо пищали перепуганные дети.
   — Да отворяй! Чего там! Сдавайсь! — гудели голоса.
   И внезапно Аладьева охватила холодная предсмертная злоба. Ему захотелось закричать на них, запеть, засвистать, ругаться самыми скверными и бешеными ругательствами.
   Он и сам не заметил, когда и как очутился у него в руках тяжелый и холодный револьвер. Должно быть, он захватил его, когда брал бумаги со стола.
   — Сдавайсь!.. Да ломай, чего там! Вали!
   — Пошли к черту, мать вашу!.. — бешено закричал Аладьев, повернувшись к двери и продолжая, уже инстинктивно, рвать на части бумагу.
   И вдруг дверь треснула. Широкая черная щель раздвинулась на ее белой поверхности. Посыпались щепки, ключ со звоном выскочил на пол. Несколько голосов загудело, казалось, в самой комнате, и чья-то черная тень, тускло блеснув ружейным дулом, стала протискиваться в щель.
   Аладьев выстрелил…
   Мелькнула желтая коротенькая молния, кто-то крикнул пронзительно и тяжко повалился назад, в коридор.
   — Бери! Бей! Стреляй! — заревело страшное многоголосое чудовище.

 
   Аладьев сидел на корточках, с взлохмаченными волосами, в одном белье, блестя безумными глазами, и, вытянув хищным движением длинную руку навстречу черной дыре в двери, стрелял раз за разом.
   Он уже ничего не сознавал и не чувствовал, кроме дикого стихийного ужаса и потрясающей злобы, той нечеловеческой злобы, с какою давят ядовитого гада, убивают врага, душат жертву.
   И вдруг вся черная дыра двери полыхнула огнем. Со звоном захлопнулась дверца печки, сорвалась с гвоздя картина, и белая пыль посыпалась со стен.
   Аладьев кинулся в сторону, прижался к стене и вдоль нее, изогнувшись, как зверь, очутился у двери. Огни выстрелов, казалось, полыхнули ему прямо в лицо, но, неожиданно выскочив в самую дверь, Аладьев ткнул револьвером в щель и выпалил два раза в упор.
   Крик оглушил его. Выстрелы мгновенно смолкли, и кто-то застонал надрывистым тягучим стоном.
   — Ага! — с невероятным наслаждением кричал Аладьев, весь трясясь в мучительной радости, готовый стрелять и убивать без конца.
   — Стой! Убьет… Заходи из той комнаты! — кричало несколько голосов.
   Аладьев со страшной силой схватил тяжелый комод и привалил его к разбитой, расщепленной двери. Потом бросился назад к печке и поджег кучу изорванной, измятой бумаги. Весело вспыхнул живой тревожный огонек и играющим светом озарил разбитую, разгромленную комнату.
   Тогда Аладьев прислонился спиной в углу комнаты и осмотрелся.
   Было уже почти совсем светло. Странно и печально выглядела его старая милая комната. Сбитая лампа лежала на боку в луже керосина; боком висел портрет Толстого, пробитый пулей; белая пыль штукатурки насыпалась по углам, и легкими струйками уползал в разбитое окно, на волю, синий дымок.
   Страшно шевельнулась душа Аладьева. Ему представилось, что он сошел с ума, что этого не может быть. Ведь только вчера, несколько часов тому назад, он сидел за этим столом и писал, а вокруг мирно и серьезно жили все мелочи его обстановки, книги, портреты, рисунки его. И невыразимая грусть, полная последних горьких слез, охватила его душу. Он посмотрел на свой стол, на книги… и с безысходным отчаянием схватил себя за волосы. Вся будущая жизнь, которая могла быть такой интересной, долгой и светлой, полная любимого труда, милых людей, непередаваемой прелести солнечных дней и любви, мелькнула перед ним. Жизнь, которая могла бы быть и не будет.
   «Смерть!» — глухо сказал внутри страшный голос отчаяния.
   «Почему? Что же случилось?.. Одна глупая случайность!..» — еще успел подумать он.
   Град тяжелых ударов посыпался на дверь в соседнюю комнату. По коридору тащили что-то тяжелое. Кто-то командовал резким напряженным голосом. И вдруг опять затрещали выстрелы, и пыль посыпалась с потолка, и осколки двери больно щелкнули Аладьева по лицу, мгновенно облившемуся горячей кровью.
   «Ага! — подумал он со странным мертвым спокойствием и холодной ненавистью. — Если так!..»
   Веселая мстительная злоба неудержимо подступала к горлу, он хрипло выкрикнул какое-то слово и как кошка прыгнул к кровати, протягивая руку за снарядом.
   — Пали! Вот! — крикнул кто-то, казалось, над самым ухом.
   Выстрелов Аладьев не слыхал. Что-то ярко вспыхнуло у него перед глазами, вся комната метнулась куда-то в сторону, и Аладьев с силой ударился затылком о пол.
   И сразу все стихло напряженной жуткой тишиной.
   В комнату заглядывали бледные солдаты с винтовками в руках. Дым медленно выползал в разбитое окно, за которым светлел нарождающийся день, а Аладьев лежал посреди своей комнаты, лицом вверх, откинув руки и подогнув колени длинных мертвых ног. Его унылый нос, посиневший и запачканный кровью, смотрел в потолок, и что-то черное, страшное тихо расплывалось на полу возле его головы.



XIII


   Шевырев, подняв воротник пальто и глубоко засунув руки в карманы, шел по светлой улице, полной спешащим куда-то народом.
   На всех перекрестках газетчики продавали газеты и, точно выхваляя товар, выкрикивали:
   — Драма на Моховой!.. Перестрелка с анархистами!
   И люди покупали большие бумажные листы, на которых эти слова были напечатаны крупным жирным шрифтом, издали похожим на траурные украшения. Шевырев купил газету и, сидя в Екатерининском сквере, где высоко чернел величавый памятник прошлого и звонко разносились голоса детей, пестревших, как живые цветы, прочел подробное описание. Оно заканчивалось словами:
   «Скрывшийся через окно анархист, проживавший по паспорту крестьянина Николая Егорова Шевырева, по сведениям полиции в действительности давно разыскиваемый студент Юрьевского университета Леонид Николаевич Токарев, приговоренный к смертной казни и бежавший из-под вооруженного караула по дороге в суд. К розыску его приняты все меры».
   Лицо Шевырева было совершенно спокойно. Только в том месте, где репортер преувеличенно драматическим языком и с множеством восклицательных знаков описывал, в каком положении нашли труп Аладьева, в глазах Шевырева мелькнуло что-то похожее и на мучительную жалость, и на безумную злобу.
   Потом он встал, равнодушно окинул взглядом копошащуюся вокруг детвору и пошел из сада.
   Странное чувство переживал он. Настойчиво и неодолимо что-то тянуло его «туда». Он ясно сознавал, что это страшно опасно, что все шансы за то, что его узнают дворники и схватят, и он уже чувствовал в пестрой равнодушно-торопливой толпе незримые руки, медленно и неуклонно окружавшие его мертвым кольцом. Было очевидно, что ему нельзя ни уехать из города, ни скитаться по улицам, а он был голоден и продрог, как бездомная собака. И это ощущение собачьей затравленности рождало насмешку и наглость.
   «Все равно», — думал он машинально и, как будто спокойно глядя перед собой холодными светлыми глазами и высоко подняв голову, медленно шел к месту, куда тянула его непонятная сила злобы, отчаяния и жалости.
   Еще издали он увидел у знакомого дома черную возбужденную толпу и две темных фигуры конных городовых, возвышавшихся над торопливо перемещающимися у ворот головами любопытных.
   Толпа стояла на панели, по обе стороны ворот и на противоположном тротуаре далеко вытянулась сплошной массой черных тел, в которой странно и тревожно бледнели человеческие лица с острыми темными глазами. Шевырев вмешался в толпу у самых ворот и стал слушать, что говорили вокруг.
   Большинство ждало молча и старалось заглянуть во двор, где чернели фигуры городовых и серели шинели околоточных. У панели стоял фургон Красного Креста, и этот красный символ страдания без слов говорил, что произошла страшная драма, тайна которой никому не известна и тревожит и влечет робкие человеческие сердца.
   Какой-то подмастерье в картузе, заляпанном белой и зеленой краской, ораторствовал в кучке народа, и к нему теснились со всех сторон, из-за плеч и спин вытягивая горящие любопытством лица.
   — Значит, хотели схватить одного, который, значит, разыскивался, а он, конечно, убег!.. Ну, значит, обыск, а тот, который, значит, ни при чем, стрелил… двух человек убил и жандарма ранил в живот… Ну, значит, жильцов всех удалили, и пошла перепалка!..
   — А другой при чем же? — строго спрашивал толстый солидный господин с таким выражением лица, будто он явился сюда для водворения порядка и должен был обстоятельно допросить мастерового.
   Подмастерье в решительной ажитации, очевидно испытывая большое наслаждение и чувствуя себя героем, повертывался из стороны в сторону и торопился страшно.
   — А другой, значит, ни при чем… у него, говорят, бомбу нашли…
   — Как же ты говоришь — бомбу нашли, а ни при чем?.. Путаешь, парень, зря!
   — А вот и не путаю! А значит, искали не его, про него полиции неизвестно было, а уже потом оказалось, что и он из таких!..
   — Послушайте, а кто он такой? — вмешалась нарядная женщина.
   — А не знаю, — с сожалением ответил мастеровой.
   Ее подрисованные глаза горели любопытством и нежные щеки розовели от оживления. Со всех сторон смотрели такие же жадные, любопытные глаза, и люди наваливались друг на друга, боясь упустить хоть одно слово из того, что рассказывал мастеровой.
   — Так, значит, его по ошибке убили?
   — Выходит так, что по ошибке! — развел руками рассказчик и с таким видом, точно это доставило ему живейшее удовольствие, улыбаясь, обвел руками слушателей.
   — Но ведь это ужасно! — вскрикнула женщина и тоже оглянулась кругом, как бы ища сочувствия.
   — Ну, знаете… бомбу-то и у него нашли! — заметил какой-то молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь красивой женщине. — Все это из одной шайки.
   Черные глаза женщины быстро взглянули на него, и нельзя было понять, какое выражение было в них: кокетство или протест.
   — Да, но все-таки это ужасно! — сказала она.
   И еще кто-то ужасался. Сыпались лихорадочно возбужденные вопросы. Хотелось раскрыть тайну, узнать хоть какую-нибудь подробность этого страшного, но увлекательного романа. Было оживленно и даже весело, как при уличном скандале. Толпа волновалась, и только городовые молча возвышались на конях, изредка движением руки осаживая напиравших.
   Безмолвно слушал и Шевырев, медленно и почти незаметно переводя холодные светлые глаза с одного лица на другое. И чем больше смотрел, тем тверже сжимались его губы и сильнее дрожали пальцы запрятанных в карманы рук.
   — Оно и хорошо, что пристрелили! Другим неповадно!.. Ишь моду взяли: бомбы бросать!..
   — Черт знает что такое, — тихо заметил кто-то у самого плеча Шевырева.
   Он быстро оглянулся и увидел молодые глаза, смотревшие на толпу с негодованием и презрением.
   Это была совсем молоденькая девушка с таким ярким румянцем на щеках, точно ее только что шутя щекотали.
   — А и правду, хорошо ведь… — возразил ей спутник студент.
   — Что вы!
   — А лучше было бы, если бы его повесили? — горько ответил студент и потупился.
   Шевырев внимательно посмотрел на него.
   Но студент, заметив внимание, вдруг съежился и, тронув девушку за руку, сказал:
   — Пойдемте, Маруся… Что ж тут…
   — Несут, несут! — заговорили в толпе, и вдруг вся масса двинулась, заволновалась и навалилась к воротам.
   Сначала показались только головы городовых, из которых двое было без шапок, потом султан жандарма. Что-то несли, но за толпой не видно было что. Только по смутному тревожному ропоту толпы и медленным движениям солдатских голов, красных от натуги, видно было, что несут нечто тяжелое и жуткое.
   — Ай, батюшки мои родные! — страдальчески выкрикнул наивный бабий голос.
   — Осади! Осади! — закричали конные городовые, наезжая на толпу. Лошади прядали ушами и с непонятным выражением смотрели на людей, которые попадали им под ноги. Толпа сдвинулась и осела. Показались тяжело ступающие городовые и дворники, а между ними мелькнуло что-то белое.
   И как будто ветер пробежал по толпе. Многие сняли шапки, и стало тихо.
   — Заворачивай! Степанов, заходи… — глухо переговаривались несущие.
   И Щевырев увидел носилки, прикрытые чем-то белым, под которым отчетливо и страшно рисовались контуры неподвижного человеческого тела. Лицо убитого было закрыто, но из-под простыни виднелись длинные каштановые волосы, тихо шевелящиеся от дневного воздуха, и часть белого костяного лба.
   «А любовь, а самопожертвование, а жалость!» — как будто услышал Шевырев густой взволнованный бас, и лицо его дернулось мимолетной судорогой.
   Толпа закрыла труп, и видно было только, как тронулась, закачалась и тихо стала уплывать над головами зеленая крыша лазаретного фургона, мелькая в черной уличной толпе своим жалким красным крестом.
   Толпа стала расходиться.
   Остались только небольшие кучки, и мастеровой все еще рассказывал, размахивая руками, но улица уже пустела, и опять катились по ней извозчики, шли люди и оглядывались на ворота с непонимающим любопытством.
   Шевырев вздохнул, но как-то прервал вздох и, глубоко засунув руки в карманы, пошел прочь, шагая по звонкой панели мимо магазинов, фонарей и людей и богатых подъездов.
   День был славный, светлый и теплый. Белое небо высоко стояло над городом, и повсюду торопливо шли люди, заходили в лавки, садились на извозчиков и о чем-то переговаривались между собой. Все было как всегда, и уже в конце той же улицы ничто не напомнило о страшной смерти и чьих-то никому не известных страданиях, ушедших навсегда из жизни и памяти человеческой.
   Шевырев шел один в толпе, и тяжелые мысли тянулись в его голове бесконечной черной полосой.
   Он думал о том, что и тогда, когда повесили любимую им женщину, и тогда, когда ему приходилось читать о смерти то одного, то другого из знакомых, святых, самоотверженных людей, также никто не кричал от боли и ужаса, никто не оставлял своего дела.
   Люди не останавливали друг друга, чтобы сообщить ужасную и скорбную весть. Так же шли трамваи, так же торговали магазины, так же бежали, точно играя, нарядные женщины, так же ехали солидные озабоченные господа. И никому не было дела до той неизбывной муки, которою терзалось его сердце, сжавшееся в комочек, в безмолвном крике ужаса и отчаяния.
   И росла в его замкнутой душе страшная холодная ненависть, и глаза смотрели на встречные лица, молодые, старые, сытые, голодные, счастливые и несчастные, — с одним выражением, точно это было одно громадное человеческое лицо, которому говорил он с укором и угрозой:
   «Это страдание породили вы все вместе и напрасно будете вы сваливать вину на ваших наемников, которым вы платите, чтобы они давили ваши же жалкие шеи!.. Сколько вас! Какая сила могла бы устоять перед вами, если бы вы не были равнодушны, злы или трусливы?! Мне нет дела до жалких убийц, которые убивают вами сработанным и купленным оружием, я буду считаться с вами самими!..»
   Мысль его крутилась в черном мраке, а привычное ухо чутко и хитро ловило за собой какие-то странные неотвязные шаги.
   Еще в толпе у того дома Шевырев почуял на себе чьи-то лукавые, прячущиеся за спинами других, беспощадные глаза. Он даже обернулся раза два, но ничего не заметил. Все были однообразно возбужденные незнакомые лица. Но зловещее чувство росло, и сердце уже билось сторожко и неровно.
   Широкая река со свинцовыми волнами, покрытая дымом пароходов и оглашаемая гулкими, дробящимися вдали свистками, открылась в конце улицы. Далеко, на том берегу, туманно синели дома, сады и фабричные трубы, и тяжко лежала над ними черная полоса копоти, пачкающая край высокого светлого неба.
   Шевырев подумал и повернул на мост, красивой лентой вычурных фонарей и ажурных решеток уходящий к тому берегу.
   И тут он неожиданно обернулся.
   Испуганные человеческие глаза прямо взглянули ему в лицо. Человек с очень светлыми усами, в воротничках и котелке, чуть не налетел на него. На мгновение взгляды их встретились и застыли в страшной говорящей связи. Но это была одна секунда, и сейчас же, как ни в чем не бывало, Шевырев отвернулся и пошел дальше, а человек в котелке не останавливаясь быстро обогнал его и ушел вперед.
   Это было так мимолетно и так неуловимо, что Шевырев подумал, что ошибся. Но сердце его билось неровно и глухо, точно предостерегая. И вдруг Шевырев увидел впереди черную фигуру городового, спокойно вытиравшего нос белой перчаткой. Человек в котелке шел своим путем, поравнялся с городовым и, не замедляя шага, пошел дальше. Казалось, он куда-то торопился. Но городовой вздрогнул, опустил руку, взглянул с изумлением ему вслед и растерянно оглянулся.
   В ту же минуту отчетливо и быстро, точно он давно ожидал этого момента, Шевырев повернул назад, мелькнул за кучкой каменщиков, толпой шедших навстречу, и свернул обратно на набережную. Он не оглядывался назад, но всем существом своим, ставшим вдруг необычайно легким, чувствовал, что на него смотрят, догоняют и сейчас схватят. И взглядом быстрым и острым он окинул всю набережную. Вдали виднелся Летний сад и поворот на голое Марсово поле. Шевырев мысленно, с мгновенной отчетливостью, рассчитал расстояние и понял, что не успеть, а набережная была ровна, открыта и светла, как ледяная пустыня. И казалось, что в массе идущих и едущих людей он так же открыт, отделен и одинок, как в пустом снежном поле.
   «Ну, что ж… не все ли равно!» — равнодушно подумал он и даже как будто приостановился в тяжелой апатии, но в это время пронзительно, точно напоминая о чем-то, крикнул у пристани маленький финляндский пароходик. И с точностью машины, почти не соображая, Шевырев быстро свернул на колеблющиеся мостки, проскочил сквозь железную рогатку и спустился за борт пароходика среди каких-то людей, торопливо рассаживающихся по желтым скамейкам. Только тогда он оглянулся.
   Довольно далеко, у начала моста, Шевырев увидел их: три человеческие фигуры, как бы отделенные от всего мира.
   Это были сыщик, городовой и черный конный солдат. Они о чем-то совещались, повернув лица к пароходу, и бестолково толкались на месте. Со странной отчетливостью Шевырев понял их растерянность: они не знали, успеют ли добежать раньше отчала или нет, бессмысленно порывались то туда, то сюда. Наконец, точно решившись, городовой, придерживая шашку, пробежал шага три в его сторону, но в это время пароходик зашипел, запыхтел и грузно отвалился от причала. И тогда вдруг конный солдат дернул лошадь и с места рысью помчался на мост, а городовой и сыщик побежали куда-то прочь.
   «К телефону… дадут знать в участок!» — сообразил Шевырев, точно кто-то другой подсказал ему.
   И опять так же быстро и точно, как машина, он вскочил на борт, измерил глазами узкое пространство мутной крутящейся воды между пристанью и грязным бортом парохода и прыгнул. Несколько человек вскрикнули от ужаса, но Шевырев стал на мостки, поскользнулся и, едва не упав навзничь в воду, справился и, перебежав мостки, пошел назад к Летнему саду.
   Он шел быстро, все ускоряя и ускоряя шаги, и сдерживаясь изо всех сил, чтобы не побежать. И то уже многие обратили на него внимание и удивленно оглядывались. Но какая-то страшная сила неудержимо толкала его в спину. Хотелось оглянуться, и не было сил. Ему казалось, что его уже хватают, что десятки рук со всех сторон тянутся к нему.
   Красивая высокая решетка, деревья, желтые листья и цветник дам, офицеров и детей как во сне промелькнули мимо, и, не заворачивая в сад, почти уже бегом, бледный и дикий, Шевырев стал подыматься на крутой мостик через Фонтанку. Смутно заметил он плоские спины тяжелых барок, согнутых мужиков, что-то ворочавших тонкими шестами, туманную даль домов и бульвара и, уже не сдерживая безумного, панического стремления, побежал вниз.
   Постовой городовой, большой красный солдат с седыми усами, что-то крикнул ему, но Шевырев скользнул за извозчичью пролетку, увидел перед собой изумленное женское лицо под странной голубой, шляпой и, сбежав с моста, обогнув еще двух извозчиков, вбежал в пустой переулок.
   Отдаленный, уже многоголосый крик он слышал за собой, но не оглянулся и, уже ничего не сознавая, бросился в первые раскрытые ворота. Перед ним был глубокий, как колодец, двор, правильные кучи домов, множество окон, казалось с жадным любопытством уставившихся на него. Нянька с двумя детьми в голубых капорчиках попалась ему прямо под ноги.
   — Чего мечешься, оглашенный! Чуть детей не задавил! — вскрикнула она, но Шевырев, не отвечая, пробежал мимо и опять сквозь ворота, похожие на сырой грязный погреб, выбежал на второй двор.
   Ему послышалось, что нянька кричит:
   — У те вороты стрельнул… у те!..
   Опять бросились в глаза десятки окон и дверей, опять остановились и смотрели ему вслед какие-то люди с незнакомыми странными лицами, и везде было видно, как в пустыне, голо, и все отталкивало его, как врага.
   Шевырев остановился и оглянулся. Назади, сквозь темную арку ворот, как на картине, видны были бежавшие за ним через первый двор.
   Впереди бежал тот самый толстый городовой в черной путающейся шинели, и Шевыреву показалось, что он на бегу целится в него из револьвера. Но это было мгновенно, как виденье, а в следующую минуту он увидел сбоку новую арку ворот в боковой двор и, уже запыхавшись, давясь слюной, с мучительной болью в груди, бросился туда.
   Кто-то, совсем чужой, неизвестный и как будто равнодушно шедший навстречу, остановился, посмотрел туда, назад, через голову Шевырева, и вдруг, исказив лицо бессмысленной, хищной гримасой, расставил руки и загородил дорогу.
   — Э… Стойте, стойте-ка! — крикнул он даже как будто весело.
   — Пусти! — хрипло ответил Шевырев. — Какое вам дело!
   — Э, нет… Постойте! Караул! — заорал человек и схватил Шевырева.
   — Держи! — одобрительно кричали сзади.
   На мгновение Шевырев увидел сбоку незнакомое лицо с черными усиками и бессмысленно свирепыми глазами и коротко, с невероятной силой бешенства и отчаяния ударил в это лицо кулаком, локтем и всей рукой.