Вернувшись назад, я рассказал орочам, что, по-видимому, видел сивуча. Этот крупный представитель ушастых тюленей в недавнем прошлом был весьма распространен, но вследствие постоянного преследования человеком он почти совсем исчез около Императорской гавани. Ныне сивучи встречаются южнее мыса Туманного.
   Орочи считают сивуча морским медведем, находящимся в антагонизме с его наземным братом. Появление его в бухте Ванина означает, что он был или ранен или напуган касаткой-гладиатором (Тэму).
   Орочи также сообщили мне один из их многочисленных предрассудков, а именно: ножом, которым хоть раз пришлось снимать шкуру с сивуча, нельзя резать мясо медведя и вообще брать его с собой на охоту не следует. Лучше всего такой нож бросить в море.
   Через полчаса мы поплыли дальше. Между тем погода опять испортилась: юго-восточный ветер принес туман, и море взволновалось. К счастью, до Императорской гавани было недалеко. Обогнув мыс Туманный, лодки вошли в открытую бухту Безымянную. Слева был большой остров Меньшикова, недавно соединившийся узкою песчаной косой с материком. Орочи перетащили лодки через косу и сразу попали в бухту Уая (Северную), составляющую часть Императорской гавани. Последняя длиной 11 и шириной до 3 километров и отделена от моря высоким горным хребтом Доко, слагающимся из массивно-кристаллических пород. Императорская гавань расположена в направлении с юго-запада к северо-востоку и, в свою очередь, имеет несколько заливов и бухт с орочскими названиями, которые впоследствии были вытеснены русскими. Если итти от входа в гавань по восточному берегу и, обогнув в конце, продолжать путь по западному – к полуострову Меньшикова, то эти бухточки располагаются в следующем порядке: первая – Цаапкой (Маячная). Здесь выгружаются грузы, предназначаемые для маяка. Следующая бухточка Даянькая (Японская). В глубине ее приютилось несколько домиков русских рыбопромышленников. Далее две бухточки рядом: Чабакая и Окача. Тут были постройки Австралийской лесопромышленной компании. Как раз напротив них находится мелководная бухта Хади, в которую впадает река того же имени. По соседству с ней и севернее – бухта Баудя (Костарева) и далее к северо-востоку Аггэ (залив Константиновский), о котором речь будет ниже, и, наконец, Уая, в которую мы попали через переволок из бухты Безымянной. Против Маячной бухты есть небольшой островок Сеогобяцани, ныне называемый Коврижкой.
   В сумерки мы дошли до концессии и стали биваком на самом берегу моря около обильного водою источника. Наш истомленный вид и наши изношенные костюмы привлекли общее внимание. Вести о маршруте экспедиции и тяжелой голодовке разнеслись по всем окрестностям. Служащие концессии приходили к нам расспрашивать о том, как мы шли, и приглашали к себе на чашку чая. Это было весьма стеснительно, но ничего нельзя было поделать и приходилось отдавать дань популярности, приобретенной такой тяжелой ценою. От новых знакомых я узнал, что в конторе концессии имеются для нас письма и деньги, а в складах хранятся ящики с одеждой, продовольствием и научным снаряжением, высланным из Владивостока. Следующий день был воскресный, но, несмотря на это, для нас открыли склады и выдали все, в чем мы нуждались. Мы вымылись в бане, сбросили с себя лохмотья и надели новые костюмы и чистое белье.
   Через неделю прибыл пароход, на котором я отправил Гусева. Он тоже отдохнул, и душевное равновесие его стало восстанавливаться, чему мы все были очень рады. Впоследствии я узнал, что он выздоровел совершенно. Первую экскурсию я совершил в залив Константиновский. Пусть читатель представит себе изломанную трещину в восемь километров длиною, заполненную водой. В самом конце залива впадает небольшая речка Ма. Высокие скалистые берега, покрытые густым хвойным лесом, очень живописны и выступают то с одной стороны, то с другой, как кулисы в театре. Первый мыс на северном берегу носит название "Сигнальный", за ним расположилась красивая бухточка Путаки (Постовая), глубиною в 30 метров. Здесь был потоплен фрегат "Паллада". В 1854-1855 годах во время Севастопольской кампании, когда военные суда были уведены к Николаевску-на-Амуре, фрегат "Паллада", вследствие своей глубокой осадки, не мог пройти через бар Амура и остался в Императорской гавани.
   Я велел пристать к берегу. До сумерек было еще далеко, и потому, предоставив своим спутникам устраивать бивак, я взял ружье и пошел осматривать местность, которая на картах носит название поста Константиновского. Здесь мечтали построить город Константиновск, и все это рухнуло как-то сразу. Большой корабль погребен на дне бухты, над ним стоит неподвижная и черная, как смоль, вода, на берегу кладбище с развалившимися могилами, истлевшими изгородями и упавшими крестами, на которых кое-где сохранились надписи. От казарм и цейхгаузов следов не осталось. От батарей, спешно выстроенных тогда же в 1855 году, сохранились валы, разрушенные временем и размытые водой. На опушке леса на самом краю берегового обрыва, стоит покачнувшийся чугунный памятник, на котором сделана следующая надпись: "Погибшим от цынги в 1853 году транспорта Иртыш штурману Чудинову и 12 матросам с ним и Российско-американской компании 4 матросам и 2 рядовым". Над бухтой и в лесу над кладбищем царила мертвящая тишина. Погибли люди, погибли надежды, погибло все – только смерть оставила свои следы. Я задумался над бренностью людского существования. Как бы в подтверждение моих слов, один крест, стоявший в наклонном положении и, видимо, подгнивший у самого основания, с глухим шумом упал на землю. Испуганный паучок, прятавшийся за дощечкой, на которой когда-то было написано имя погребенного, пробежал по дереву и проворно скрылся в траве. У основания креста копошились муравьи. Грустное чувство навеяли на меня развалины поста. Мне захотелось к людям. Я забросил ружье на плечо и медленно пошел к биваку.
   День клонился к вечеру. Солнце только что скрылось за горами и посылало кверху свои золотисто-розовые лучи. На небе в самом зените серебрились мелкие барашковые облака. В спокойной воде отражались лесистые берега. Внизу у ручейка белели две палатки, и около них горел костер. Опаловый дым тонкой струйкой поднимался кверху и незаметно таял в чистом и прохладном воздухе.
   На биваке я застал своих спутников в сборе. На другой день мы рано вернулись в концессию.
   Через два дня я отправился на маяк Николая, где намеревался привязать свои съемки к астрономическому пункту и произвести поправки хронометра. Путь от концессии идет лесом вдоль восточного берега Императорской гавани. Эта конная тропа очень грязная, и ею можно пользоваться только при дневном свете. Километров через шесть она выходит на дорогу, проложенную от Маячной бухты по всхолмленной местности, и пересекает несколько горных ручьев. По сторонам ее на местах старых пожарищ тянутся пустыри, поросшие молодой лиственицей и белой березой.
   Самый маяк построен в 1897 году на оконечности хребта Доко, слагающегося из гранита и имеющего несвойственную ему столбчатую отдельность. Орочи в торчащих из земли утесах видели окаменевших людей и боялись туда ходить. В дальнейшем при постройке маяка эти страхи рассеялись.
   Смотрителем маяка был старый боцман парусного флота Майданов. Он встретил меня на крыльце и протянул руку. Я увидел перед собою полного человека лет сорока с лысиной на голове, с крупными чертами лица и слабой растительностью на верхней губе. Он был одет в черную флотскую тужурку с медными пуговицами, такие же черные штаны и высокие сапоги. Старые моряки имеют особую походку. Так и Майданов при ходьбе покачивал корпусом и как-то странно держал руки, точно хотел схватиться за что-нибудь. Он постоянно улыбался, и серьезная мина совсем не шла к его лицу. Это был весьма добродушный человек и исправный служака. Надо отдать ему справедливость, маяк он содержал в образцовом порядке: всюду была видна рука заботливого хозяина и чистота такая, какую можно встретить только на военном судне. Полы были вылощены и блестели, как полированные; стены, выкрашенные масляной краской, спорили в чистоте с печами, которые не только красились, но еще и мылись еженедельно. Все металлические части были вычищены, стекла протерты мелом. Приятно было видеть весь этот порядок, и я не мог отказать себе в удовольствии пробыть на маяке трое суток. Перед сумерками мы с Майдановым сели за стол, в это время в помещение вошел матрос и доложил, что с моря идет густой туман.
   – Заведи граммофон,- сказал ему смотритель маяка.
   – Есть! – ответил матрос и удалился.
   Через десять минут страшный рев всколыхнул пропитанный морскими испарениями тяжелый воздух. Звук был настолько силен, что от него зазвенели стекла в окнах. От неожиданности я даже вскочил с места.
   – Что это такое? – спросил я своего собеседника.
   – Граммофон! – ответил он мне.
   – Какой граммофон? – вновь спросил я его в недоумении.
   – А сирена,- сказал он простодушно.
   Через две минуты звук повторился еще и еще и так весь вечер, всю ночь и весь следующий день до вечера. Скоро ухо мое привыкло. Я перестал замечать ритмический рев сирены. Она не мешала мне не только работать, но даже и спать.
   На другое утро Майданов разбудил меня и объявил, что погода туманная и дождливая. Это подтверждала и сирена, которая гудела, не переставая, посылая мощные звуковые волны в туманную даль.
   Первую половину дня я провел за своими путевыми дневниками. Покончив с работой, я спросил смотрителя маяка, нет ли у него какой-нибудь книжки.
   – Нет,- ответил он.- Этого у нас не водится.
   Я выразил удивление, что на маяке, где от скуки, казалось бы, умереть можно, нет книг.
   – Нам некогда читать,- ответил Майданов,- днем и ночью работы много.
   Я посоветовал ему выписать несколько книг и обещал дать их список, но Майданов предупредил меня. Он списал заглавия всех тех книг, которые я имел с собою.
   Впоследствии мне рассказывали, что книги эти он получил и поставил их на видном месте. Каждому посетителю он показывал их и говорил, что это я посоветовал ему приобресть их для чтения гостям, которых судьба случайно закинет на маяк…
   В сумерки мы поднялись с ним на башню для осмотра фонаря. Когда я вышел на мостик с перилами, окружающими фонарь, я поражен был громадным количеством ночниц, налетевших на свет, и тотчас же стал собирать их в морилку с цианистым калием. Вечером я укладывал насекомых в конвертики и делал надписи на них.
   Часов в восемь с половиной Майданов, сидя за столом, стал дремать.
   – Идите спать,- сказал я ему.
   – Нельзя,- ответил он.
   – Почему? – спросил я опять.
   – Надо в девять часов произвести метеорологические наблюдения.
   Он зажег фонарик, снова сел на свое место и стал поглядывать на часы. Когда было без пяти минут девять, я сказал, что теперь можно производить наблюдения.
   – Нет,- отвечал он,- надо минута в минуту.
   Затем он оделся и вышел во двор. Я видел через окно, как он остановился перед метеорологической будкой с часами в руках и ждал, когда минутная и секундная стрелки укажут ровно девять. У него был вид человека, который исполняет чрезвычайно важное и ответственное дело, в котором ничтожное нарушение во времени может привести к весьма серьезным последствиям.
   Покончив с наблюдениями, смотритель маяка лег спать, но зачем-то позвал меня к себе. Войдя в его "каюту", как он называл свою комнату, я увидел, что она действительно обставлена, как каюта. В заделанное окно был вставлен иллюминатор. Графин с водой и стакан стояли в гнездах, как на кораблях. Кровать имела наружный борт, стол и стулья тоже были прикреплены к полу, тут же висел барометр и несколько морских карт. Майданов лежал в кровати одетый в сапогах.
   – Почему вы не разденетесь? – спросил я его.
   – Что вы! Что вы! – отвечал он торопливо, как бы испугавшись чего-то.- Нельзя! Никак нельзя!
   – Почему? – спросил я.
   – А вдруг судно покажется,- ответил он, садясь в койке.
   – Ну, так что же,- сказал я ему.- Пусть себе идет мимо.
   – Нет, нельзя,- ответил Майданов.- Если раздеваться, то какая же это служба будет. У нас бывало на корвете только ляжешь и закроешь глаза, как кричат: "Боцмана наверх". Где тут раздеваться и одеваться!
   Я понял, ему непременно хотелось придать своей службе серьезное значение. Он считал себя часовым на посту. В этом был весь смысл его жизни. Это сознание важности дела наполняло его всего, одухотворяло его и делало жизнь прекрасной. Разве можно разбивать иллюзии в таких случаях?
   На другой день я встал чуть свет. Майданов лежал на кровати одетый и мирно спал. Потом я узнал, что ночью он дважды подымался к фонарю, ходил к сирене, был на берегу и долго смотрел в море. Под утро он заснул. В это время в "каюту" вошел матрос. Я хотел было сказать ему, чтобы он не будил смотрителя, но тот предупредил меня и громко доложил:
   – На траверсе судно!
   Майданов мгновенно вскочил на ноги. Он принял важный вид, надел головной убор и вышел на берег моря. Я последовал за ним.
   Ветер переменился и дул уже с материка. Внизу над водой держался туман отдельными клочьями. Было такое впечатление, будто мы находились высоко в горах, а там внизу проходят облака. За дальностью расстояния волн не было видно, и только по белой кайме у берега можно было догадаться, что море неспокойно. Майданов поднял бинокль к глазам и долго смотрел на горизонт. Затем он вернулся в свою каюту и все с тем же важным видом в простой ученической тетради с клеенчатым переплетом, которую он важно называл "вахтенным журналом", отметил день, час и минуты, когда судно, чуть заметное на горизонте, прошло мимо его маяка.
   – Разве это надо записывать? – спросил я его.
   – А как же! – ответил он.- В вахтенном журнале все записывается: и погода, и все, что делается на судне, и какие другие суда встречаются на пути, и какой курс они держат.
   Я проникся уважением к этому старому боцману.
   Когда атмосфера совсем очистилась, я привязал свои съемки к астрономическому пункту, определенному М. Е. Жданко в 1902 году (48° 58' 33,6" северной широты и 140° 25' 9,5" восточной долготы от Гринвича), и сделал поправки своего хронометра.
   Часов в восемь вечера я стал собираться "домой". Майданов засуетился и проводил меня до первого ручейка. Двумя руками он пожал мою руку и очень просил следующий раз, как только я приду в Императорскую гавань, непременно остановиться у него на маяке. Мы расстались.
   Было уже поздно. На небе взошла луна и бледным сиянием своим осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы,- все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях.
   Минут двадцать пять я шел целиною, но потом действительно нашел тропу, которая, по-видимому, шла на лесную концессию.
   Около тропы лежала большая плоская базальтовая глыба. Я сел на нее и стал любоваться природой. Ночь была так великолепна, что я хотел запечатлеть ее в своей памяти на всю жизнь. На фоне неба, озаренного мягким сияньем луны, отчетливо выделялся каждый древесный сучок, каждая веточка и былинка.
   Полный месяц с небесной высоты задумчиво смотрел на уснувшую землю и тихим густым светом озарял мохнатые ели, белые стволы берез и большие глыбы лавы, которые издали можно было принять за гигантских жаб или окаменевших допотопных чудовищ. Воздух был чист и прозрачен: кусты, цветковые растения, песок на тропе, сухую хвою на земле, словом, все мелкие предметы можно было так же хорошо рассмотреть, как и днем. Поблизости от меня рос колючий кустарник даурского шиповника, а рядом с ним поросль рябины, за ней ольховник и кедровый стланец, а дальше жимолость и сорбария.
   Еще не успевшая остыть от дневного зноя земля излучала в воздух тепло, и от этого было немного душно. Эта благодатная тишь, эта светлая лунная ночь как-то особенно успокоительно действовали на душу. Я вдыхал теплый ночной воздух, напоенный ароматом смолистых хвойных деревьев, и любовался природой. Какой-то жук, должно быть навозный, с размаху больно ударил меня в лицо и упал на землю. Слышно было, как он шевелился в траве, видно стараясь выбраться на чистое место. Это ему удалось. Он с гудением поднялся на воздух и полетел куда-то в сторону. Я встал и пошел своей дорогой.
   Примерно через полчаса сплошной лес кончился, и я вышел на пригорок. Впереди передо мной расстилался широкий и пологий скат, покрытый редколесьем, состоящим из березы, ели, осины и лиственицы. Тут росли кустарники и высокие травы, среди которых было много зонтичных. Справа была какая-то поляна, быть может гарь, а слева стеной стоял зачарованный и молчаливый лес.
   На минуту я остановился и в это время увидел впереди себя какой-то странный свет. Кто-то навстречу мне шел с фонарем.
   "Вот чудак,- подумал я.- В такую светлую ночь кто-то идет с огнем".
   Через несколько шагов я увидел, что фонарь был круглый и матовый.
   "Вот диво,- снова подумал я.- Кому в голову могла притти мысль итти по тайге при свете луны с бумажным фонарем".
   В это время я заметил, что светлый предмет был довольно высоко над землей, значительно превышал рост человека.
   "Еще недоставало,- сказал я почти вслух.- Кто-то несет фонарь на палке".
   Странный свет приближался. Так как местность была неровная и тропа то поднималась немного, то опускалась в выбоину, то и фонарь, согласуясь, как мне казалось, с движениями таинственного пешехода, то принижался к земле, то подымался кверху. Я остановился и стал прислушиваться. Быть может шел не один человек, а двое. Они, несомненно, должны разговаривать между собою…
   Но тишина была полная: ни голосов, ни шума шагов, ни покашливания – ничего не было слышно. Не желая пугать приближающихся ко мне людей, я умышленно громко кашлянул, затем стал напевать какую-то мелодию, потом снова прислушался. Абсолютная тишина наполняла сонный воздух. Тогда я оглянулся и спросил: кто идет? Мне никто не ответил. И вдруг я увидел, что фонарь двигается не по тропе, а в стороне, влево от меня кустарниковой зарослью.
   Мне стало страшно оттого, что я не мог объяснить, с кем или с чем имею дело. Это был какой-то светящийся шар величиной в два кулака, матового белого цвета. Он медленно плыл по воздуху, приноравливаясь к топографии места, то опускаясь там, где были на земле углубления и где ниже была растительность, то поднимаясь кверху там, где повышалась почва и выше росли кустарники, и в то же время он всячески избегал соприкосновения с ветвями деревьев, с травой и старательно обходил каждый сучок, каждую веточку и былинку.
   Когда светящийся шар поравнялся со мной, он был от меня шагах в десяти, не более, и потому я мог хорошо его рассмотреть. Раза два его внешняя оболочка как бы лопалась, и тогда внутри его был виден яркий бело-синий свет. Листки, трава и ветви деревьев, мимо которых близко проходил шар, тускло освещались его бледным светом и как будто приходили в движение. От молниеносного шара тянулся тонкий, как нить, огненный хвостик, который по временам в разных местах давал мельчайшие вспышки.
   Я понял, что имею дело с шаровой молнией, при абсолютно чистом небе и при полном штиле. Должно быть каждая из травинок была заряжена тем же электричеством, что и молниеносный шар. Вот почему он избегал с ними соприкосновения. Я хотел было стрелять в него, но побоялся.
   Выстрел, несомненно, всколыхнул бы воздух, который увлек бы за собой шаровую молнию. От соприкосновения с каким-либо предметом она могла беззвучно исчезнуть, но могла и разорваться. Я стоял, как прикованный, и не смел пошевельнуться. Светящийся шар неуклонно двигался все в одном направлении. Он наискось пересек мою тропу и стал взбираться на пригорок. По пути он поднялся довольно высоко и прошел над кустом, потом стал опускаться к земле и вслед затем скрылся за возвышенностью.
   Странное чувство овладело мною: я и испугался и заинтересовался этим явлением. Очень быстро чувство страха сменилось любопытством… Я быстро пошел назад, взошел на пригорок и пробрался к тому кусту, где последний раз видел свет. Шаровая молния пропала. Долго я искал ее глазами и нигде не мог найти. Она словно в воду канула. Тогда я вернулся на тропу и пошел своей дорогой.
   Луна немного переместилась. Длинные черные тени деревьев, словно гигантские стрелки, показывали, что месяц передвинулся по небу к той точке, в которой ему надлежит быть в девять часов вечера. Кругом все спало. Сквозь ветви деревьев на тропу ложились кружевные тени листвы, я ступал на них, и они тотчас взбирались ко мне на обувь и на одежду.
   Впереди меня мелькнуло что-то темное, и невозможно было разобрать, что это: зверь или птица. Я весь находился под впечатлением виденного. Все время мне представлялась шаровая молния, и я очень сожалел, что не пошел за нею следом и не проследил до момента ее исчезновения.
   Через час пути я вышел на проселочную дорогу. Она привела меня прямо к концессии.
   Озаряемые сияньем луны, палатки нашего бивака казались иссиня-белыми. Около них чуть теплился огонь. Мои спутники уже спали: из палатки доносился дружный храп. Кто-то бредил во сне. Я тихонько пробрался на свое место и скоро заснул крепким сном.
 

Глава пятая
 
Орочи

 
   Когда на другой день утром я вышел из палатки, то увидел трех орочей с реки Хади. Они явились с приглашением приехать к ним в селение Дакты-Боочани. Старшим среди них был Чочо Бизанка. Это был удалый охотник, смелый мореход и кузнец наславу. Только он один умел починять замки у ружей. Когда он был юношей, какой-то проезжий миссионер крестил его и назвал Иваном. В молодые годы он был известен под именем Ваньки Кузнецова, когда же Чочо перевалило за тридцать лет, его стали опять звать Иваном. Крестным отцом его был тоже какой-то случайный русский Михаил. Годы шли, в волосах Чочо заблестели серебряные нити, и с тех пор его начали величать Иваном Михайловичем Бизанка. Мы будем по-прежнему называть его орочским именем Чочо.
   Старику было около семидесяти лет, но на вид ему нельзя было дать этого возраста. Он был невысокого роста, круглая его голова с жиденькой косичкой поседевших волос, мелкие черты лица, но без глубоких морщин, смуглая кожа, небольшая темная растительность на верхней губе и подбородке, маленькие руки и ноги дадут читателю некоторое представление о человеке, с которым впоследствии мне суждено было очень сдружиться. Тембр голоса его был выше обыкновенного, с хриплыми нотками, Нельзя сказать, чтобы он был речист, но говорил он охотно и немного подшучивал над неудачами молодых охотников. Тем не менее они любили и уважали старика.
   Я велел казакам угостить орочей чаем и выдать им сухарей, которые они считали большим лакомством.
   Вечером я пригласил к себе в палатку Чочо и узнал от него, много интересного.
   На другой день утром я написал письма в концессию с просьбой отправить их во Владивосток с ближайшей оказией и затем поехал с орочами на реку Хади. Как и надо было ожидать, при устье река разбивается на несколько мелководных рукавов, разделенных наносными островами недавнего образования и еще не успевших покрыться растительностью.
   Селение Дакты-Боочани находится в лесу на правом берегу реки, в пяти километрах от моря. Тогда было здесь шесть юрт, в которых мы застали всех орочей, съехавшихся сюда с рек Ма, Уй, Хади и Тутто. Юрты из корья, амбары на сваях, сушила для рыбы, опрокинутые вверх дном лодки, собаки и разные животные и птицы на привязи – все было уже знакомо мне и напоминало селение Дата при устье реки Тумнина.
   Чочо пригласил меня в свою юрту. Она была больше и опрятнее других. Сюда пришли и другие орочи. Мы сели по обе стороны огня. Тотчас на маленьких столиках появилась сухая рыба, черемуха и чай с мучными лепешками, испеченными у костра. У этих обездоленных судьбою людей свои нужды. Они просили меня помочь им советами. Я объяснил орочам также, зачем я пришел сюда, куда иду и какие цели преследует экспедиция, рассказал им о своем маршруте с Анюя на Хату, о крушении лодок и о том, как мы все едва не погибли с голода.
   Среди орочей было несколько стариков. Поджав под себя ноги, они сидели на корье и слушали с большим вниманием. Потом я, в свою очередь, стал расспрашивать их о том, как жили они раньше, когда были еще детьми. Старики оживились, начали вспоминать свою молодость – время, давно прошедшее, почти забытое, былое… Вот что они рассказывали.