— Боятся, что ли?
   — Понимают, что мы сделаем чистку и полный перенаем людей, — отвечал Артамонов.
   — Неужели понимают?
   — Может, и не понимают, но задницей чувствуют.
   — Там такой паноптикум, в этой «Смене», cтрашно делается! — брюзжал Орехов.
   — Что верно, то верно, — не возражал Артамонов.
   — А я вот слушаю вас и думаю, — проявила сметку Галка, — если вы воткнете свои арбузы в этот саксаул, то, действительно, кроме мочи…
   — Да, поработать придется.
   До консенсуса со «Сменой» все же дозаседались. Слово за слово набросали «рыбу» договора. Сошлись на том, что половина денег со скрипом передается Фаддею, а развитие начнется после регистрации отношений.
   Нидвораю поручили проект нового Устава. От юриста требовалось завуалировать в тексте полную финансовую зависимость редакции и безоговорочное концептуальное подчинение по принципу «я тебя ужинаю — я тебя и танцую».
   Условились в понедельник с утра встретиться у нотариуса, но на фундаментальную стрелку никто из «Смены» не явился. То ли они внимательно вчитались в договор, что было невероятным, то ли залпом спустили задаток и ввиду отсутствия абсента не смогли добраться до местечка Крупский-айленд на окраине города, где находилась нотариальная контора. На три дня «сменщики» с правом подписи выпали из оборота. Разыскивая их, издатели обзвонили все диспетчерские службы, дежурные части и морги. Нашли Фаддея, Шерипо и Кинолога в гостях у Асбеста и сутки отпаивали сбитнем.
   — Вы уж, пожалуйста, поаккуратней, товарищ Фаддей, а то когда еще свидимся, — слезно просил редактора Артамонов.
   — Держитесь, Кинолог, держитесь, — уповал на заместителя Орехов. Всего-то и осталось…
   Издательский договор был подписан при большом стечении обстоятельств.
   Несмотря на то, что в народе газету не особенно почитали, «ренталловцы» были счастливы — наконец-то у них появилось стоящее дело. Им открывались дали, и слияние с редакцией виделось деловым и радужным. Можно было начинать серьезно работать. Из помеси бульварного и боевого листков следовало сварганить газету, которую стали бы покупать не только из-за телепрограммы.
   Фаддей имел оседлый образ мышления, отчего «Смена» смахивала на вывеску. Ее информационное поле простиралось вдоль трамвайных путей. Во дворы никто из корреспондентов шагу не ступал.
   Кинолог свою последнюю статью сдал в набор год назад. Он комплексовал из-за малорослости и искал себя в феерической сфере — кино. Таскался по фестивалям, не вылезал из видеоклубов. Лишь бы не заниматься газетой. Публично его величали Евгением Ивановичем, а кулуарно — Кинологом, ласково и с сочувствием. На планерках он был невыразителен, и никто не мог понять, принимает он идеологию «Ренталла» или нет. Как-то раз, в момент обсуждения — обзаводиться собственной фотолабораторией или нет, он предложил вообще отказаться от снимков в газете.
   Обыкновенно Кинолог покидал кабинет, чтобы пострелять сигарет. Уже зная, зачем он вышел в коридор, курильшики сразу протягивали ему свои пачки: «Пожалуйста!»
   Кинолог напрашивался на дежурства по номеру и, повиснув на телефоне доверия, по мере надобности выслушивал неуравновешенных читательниц. А в нормированное время, сидя в кабинете, подслушивал телефонные разговоры девушек из машбюро — брал и не клал на место параллельную трубку. Девушкам без конца звонили парни с улицы. Это подтверждало догадку Орехова, что внутренний резерв редакции не удовлетворяет прекрасную половину и ей ничего не остается, как дружить за пределами рабочей территории.
   Иногда машинистка побойчее говорила:
   — Привет, Евгений Иванович!
   Он сразу бросал трубку. В телефоне щелкало, а парень на том конце провода спрашивал:
   — Кому это ты, милая, приветы передаешь?
   — Да так, знакомый один… Кинолог.
   На редакционных площадях квартировала фотолаборатория. Пестовал ее фотоискусник Шерипо. Пытаясь скрыть синяки, он носил солнцезащитные очки при любых показаниях экспонометра. За неимением времени все репортажные снимки в номер он делал с чертова колеса в горсаду, а по утрам занимался самолечением — вводил пару уколов клюквенной, чтобы прийти в норму, а потом в потемках проявочной комнаты весь день совершал таинство допивания начатой бутылки и сильно нервничал, если кто-нибудь это таинство нарушал.
   Так называемый начальник так называемого отдела информации по фамилии Дзскуя — кудрявый, в толстых очках человек — работал на органы. Он «находил в трамвае» документы и под видом информационных сообщений проводил заказные материалы.
   — Если эта смесь негра с козой не перестанет таскать к нам всякий дерибас, — воодушевлялся Орехов, — то, ей-Богу, я начну жить на гонорары!
   В этот момент в дверь всовывалась сама «смесь»:
   — Я по финансовому вопросу…
   — Не рвите сердце, Дзскуя, рассупоньтесь!
   — Нельзя ли, наконец, получить причитающееся?
   — Деньги за такого рода материалы надо сдавать в кассу, а не класть в карман, — дал Орехов исчерпывающий ответ.
   — Так вы еще не опубликовали?
   — Идите и впаривайте свою халтуру Шимингуэю! Нам дерибаса не надо!
   — Какого дерибаса? — вскинул глаза Дзскуя.
   — Никакого! — втолковывал ему Орехов. — Нельзя быть журналистом с такой фамилией. Порой так и хочется спросить: какого Дзскуя? Но жизнь вынуждает сдерживаться и говорить: какого переляка?! Надо или фамилию менять, или профессию. И ладно бы вы владели ею — была бы одна напасть. Или не впаривали нам левые исследования в области подпольной торговли! Но вы одновременно и Дзскуя, и не умеете писать, и пытаетесь публиковать лозунги с чужого плеча! Ублюдок в кубе! Идите и больше не таскайтесь сюда! И передайте остальным, что мы только с виду дураки. И что Артамонов — не шофер, а я не муж якутянки, хотя нас часто видят вместе.
   — Купите себе немножечко ОЛБИ, валух! — посоветовал ему вдогонку Макарон.
   Культурой в «Смене» ведала потомственная журналистка Огурцова. На вопросы, почему она не пишет в номер и где ее материалы, она сообщала: «Я должна отвечать за картинку на полосе». Потомственность Огурцовой заключалась в том, что ее отец — невысокий семенной огурец на каблуках бессменно руководил радио, а мать — цокающий бычок с развивающимся нутряным баском — присматривала за телевидением. Огурцова-старшая выходила в эфир, как за околицу. Говорить и думать одновременно она не умела и лепила в прямом эфире такие мазанки, что киты, если речь шла о них, массово выбрасывались на берег, а поморы, помянутые в передаче, наоборот, отказывались возвращаться на материк.
   Огурцова-старшая частенько забывалась перед камерой и заводила волосы эдак рукой за ухо. Неожиданно открывался огромный до несправедливости левый орган слуха и забирал на себя все внимание телезрителей. Опешивший оператор замирал и, как в ступоре, долго держал ухо в кадре. Огурцова-старшая продолжала молоть такое, что хотелось назад, к Гоголю. «Сегодня очень важно, чтобы врачи были в курсе всего, что составляет передовой слой медиков», произносила она с умным, как у Помпиду, видом, опасаясь лишь одного сорваться с наигранного велеречивого журчания на будничный кухонный баритон. Тем временем оператор, очарованный неестественно большим информационным поводом, продолжал держать ухо во весь экран, как в передаче «Сам себе режиссер».
   Огурцовы-родители посчитали, что с них пошла есть журналистская потомственность, и, чтобы семейству окончательно укрепиться на поприще, столкнули чадо в «Смену», как в воду. А девочку сводили с ума вагоны. Над юными горожанами, в смысле выбора пути, довлело градообразующее предприятие — вагонный завод. Детки ходили в хореографические кружки, литературные студии, занимались языками в спецшколах, но в конце концов становились вагонниками.
   Дочка быстро усвоила родительские нелепости и потащила их дальше. Рецензия на выступление рок-группы у нее начиналась так: «Музыка сделалась ритмичней, в текстах стало появляться больше разных слов». В интервью с Фоминатом она превзошла маманю: «Большой вред лосям принесли сухие годы последних лет и браконьерство». Готовя телеанонсы, Огурцова-младшая выпестовала выражение: «Предлагаем посмотреть вашему вниманию». С ее подачи в обиход вошло словосочетание «это достаточно обездоленные люди», по ее милости обрели жизнь самые крутые солецизмы — «таковы они есть» и «это не влияет значения».
   Как и говорил Фаддей, коллектив «Смены» оказался подвижен и пестр. Стало понятно, что с каждым его членом придется разбираться отдельно.
   За три ходки на «Волге» перевезли в редакцию компьютерный комплекс. Когда его несли по коридору, работники стояли вдоль стен по стойке «смирно», а потом столпились в комнате посмотреть на чудо.
   — Не переживайте, — снимал с них мандраж Варшавский. — Обучим.
   — Ну, Ясурова, что вытянулась, как бестужевка?! — веселился Орехов. — Проходи, не бойся. А то козленочком станешь. И можешь даже потрогать это сканер. — А потом обратился к Варшавскому: — Слышь, Артур, подготовь девушку к печати, а то сам я боюсь обсвинюжиться. У меня даже руки трясутся от предвкушения новизны. — Орехов даже и не пытался скрыть, что положил на Ясурову глаз.
   — И Галке будет веселей, — потер руки Варшавский, радуясь, что теперь есть на кого оперативно спихнуть якутянку.
   Приступили к работе над ошибками. Создавалось впечатление, что редакция гоняла чай из одной чашки. Отовсюду только и доносилось:
   — Вы не одолжите посуды — чаю попить?
   — Только помойте за собой, а то после вашего чая она всегда портвейном пахнет, — отвечал Артамонов, если просители нарывались на него.
   Поэтому прежде всего купили сервизы и сделали обширную кадровую зачистку. И только после этого создали рекламную службу. Затем утолстили тетрадку и поэтапно вывели газету на ежедневный режим. Разработали новый логотип и убрали с первой полосы обнаженную натуру. Но самое главное компьютерная верстка ускорила подготовку макета. Теперь «Смена» быстрее других поступала в типографию, раньше печаталась и утром первой попадала в киоски. Вследствие этих пертурбаций ажиотажного спроса на газету не возникло, но тираж пополз вверх.
   С приходом «Ренталла» коллектив разделился на молодежь и старперов, которые, в свою очередь, раскололись на творческих и технических. Творческие посматривали на новоиспеченных издателей свысока, а технари — наборщики, корректоры, монтажистки — выказывали уважение.
   Пределом мечтаний Варшавского была безбумажная технология. Для этого требовалось докупить сервер и десятка два компьютеров для персональных рабочих мест. Сам-Артур планировал выжечь каленым железом понятие рукописи, потому что корреспонденты сдавали их в набор как при заполнении анкеты: ненужное вычеркнуть. А когда набираешь сам, лишнего не попишешь.
   Ответственный секретарь Упертова отказывалась познавать компьютерный подсчет строк и составлять макет под электронные шрифты и кегли. Она так и не смогла просчитать, сколько компьютерных строк умещается на полосе.
   — Вы мне дайте перечень расстояний между буквами и строками, и тогда я нарисую оригинал-макет, — оправдывалась Упертова.
   — Понимаете, — втолковывал ей сам-Артур, — эти расстояния выбираются автоматически и могут быть любыми. При ручном наборе — да, это возможно, при компьютерном — нет, поскольку вариантов — бесконечное множество.
   — Понимаю, — отвечала Упертова, но продолжала требовать перечень.
   — Что это у вас такой заголовок мелкий? — спрашивали у нее.
   — Так кегль же двенадцатый, — отвечала она, не въезжая в новый смысл верстки. Слово «интерлиньяж» повергло ее в шок окончательно, и она возглавила оппозицию. Пошли казусы. Кинолог развязался и состряпал колонку о выставке живописи.
   — Это мы не пропускаем, — тормознул заметку Артамонов. — Материал должен быть оплачен как рекламный. Или снят с выплатой гонорара автору. Впредь мы составим перечень тем, которые нельзя будет разрабатывать без санкции.
   — Вы не имеете права вмешиваться в работу редакции! — вспылил Кинолог.
   — Мы оплачиваем ваш труд!
   Упертова разместила заметку Кинолога на первой полосе. Это следовало понимать так, что свою волю редакция может излить несмотря ни на какие условности. В подтверждение после особенно тяжелой ночи Шерипо поместил снимок «Хороши у нас рассветы!». Грязное пятно символизировало наступление нового дня.
   После нескольких концептуальных склок Артамонов сказал:
   — Эту журналистику надо корчевать! До последнего пня! Выкашивать, как борщевик Сосновского! До последнего ствола! Надежда только на отаву.
   — Плюрализм мнений в одной голове — это первая стадия, — согласился Орехов.
   «Ренталл» потребовал от Фаддея, чтобы Шерипо съехал с этажа. Следом за ним была отпущена на волю Огурцова-младшая. За несоответствие ее выставили на улицу Горького и нацелили на вагонный завод без выходного пособия. Товарищ Дзскуя, чтобы не прерывался стаж, был отправлен на фиг переводом.
   Проведя чистку, выработали и подписали с редакцией концепцию газеты, отклонение от которой каралось. Но язык текстов — самомнительный, поучающий — оставался бичом редакции. Никакие уговоры и угрозы со стороны издателей не помогали. Журналисты продолжали демонстрировать превосходство над читателями. Обхаивание всего, что попадалось под руку, считалось основой демократии.
   С возрастом стало понятно, что местная журналистика — явление чрезвычайно узкое и ограничено кадровыми рамками. Перетекание кадров из одной редакции в другую и дальше, в вышестоящие органы, подтверждало теорию Орехова о тараканьей миграции в тверской печатной среде. Кадры панически покидали пастбища, на которые попадал дуст. Дуст перемен и высоких профессиональных требований. Отраслевой переток кадров был повальным. Люди родственных структур терлись друг о друга десятилетиями, появляясь то с одной, то с другой стороны, то в качестве творца, то в обличье цензора, то внештатником, то на самом верху отары. Давид Позорькин, например, отсучил ножками из районки в инструкторы обкома, а Ужакова, наоборот, в заместители Шимингуэя. Замес, что называется, густел. Изнанкина вытянулась за лето в наместника губернатора по многотиражкам. Альберт Смирный оставил без присмотра слесарню в захолустье и залег в освободившееся типографское ложе, еще теплое. Все журналисты хотя бы по разу — а то по два и по три поработали в каждом из средств массовой информации. Выгонит, бывало, кого-нибудь поганец Фаддей, а пишущий раз — и к Асбесту, напоет ему песен и бальзамчику на душу Шимингуэю кап-кап — мол, о вашей газете уже давно раздумывал долгими летними ночами. Через пару месяцев пишущего опять гонят взашей. Изгнанник — к Изнанкиной: примите, так и так, пострадал за правду у Шимингуэя. Уверен, что вы, в отличие от негодяя, поймете меня. Стремлюсь исписываться у вас до умопомрачения, не за деньги, а из принципа. После радио и телевидения круг замыкался, и блудный сын опять падал ниц перед Фаддеем, потому что все редакторы вокруг — твари и жмоты, и только в «Смене» можно запросто выпить средь бела дня из одной тары с редактором. Фаддей таял, посылал гонца к председателю «ТТТ» Завязьеву и вновь брал в штат бестолкового.
   Когда заходила речь о каком-то корреспонденте, то складывался следующий диалог:
   — Это который в «Губернской правде» выписывает вавилоны про рыбные заморы?
   — Нет, он из «Сестры», вел там женскую криминальную хронику.
   — Ну что вы! Он работал в «Смене», лабал репортажи о погоде!
   — Уймитесь! Я буквально вчера видел его на экране с дрожащими пальцами. Он работает на телевидении.
   — На каком экране?! Он боится эфира как огня. На радио он всю жизнь служил. Подчитчиком.
   — Подчитчик — это в газете.
   — Какая разница!
   Местечковый журнализм требовал свежей крови со стороны, а не от соседних редакций, между которыми происходила ротация.
   Шимингуэй попросил Фаддея попосредничать в наборе своего очередного опуса, который открывался острым воспоминанием детства: автор валит привязанного к дереву кабана, а потом, прожарив паяльной лампой копыта, сдирает роговицу; голые пальцы поросенка романтично дымятся… А в целом соната № 2 посвящалась цеху опок вагонного завода, откуда Асбест Валерианович начал трудовой путь. Произведение называлось «Молозиво» и приурочивалось к круглой дате промышленного гиганта — Шимингуэй всерьез решил содрать с юбиляра денежку.
   Асбесту Валерьяновичу пошли навстречу и, пока набирали книгу, вволю потешились. Попадались такие перлы, что глаза отказывались верить. Легированные выражения шарашили картечью по мозгам:
   «У каждого, кто отличался трудовым долголетием, своя система тонуса голодная юность, полная тревог и лишений жизнь».
   «Гидромолот — это не просто разновидность рабочего».
   «Наиболее зримое, бьющее в глаза воплощение — производственный корпус».
   «Кто они, рационализаторы тех лет?» — строго вопрошал Асбест.
   Набирая писанину, доползли до разворота рукописи и одурели от лирического отступления. Там черным по белому было написано:
   «Семейные кланы из 4–5 человек вознамериваются выпускать газеты в поддержку бизнеса. Они гонят видики за плату. В их плену оказались не только подростки, но и отцы города».
   — Мужики, это про нас! — догадался Артамонов.
   — Точно, все сходится, — раскрыл рот Орехов.
   — Что значит писатель — схватывает на лету.
   — Вот видишь, аксакал, — Орехов показал отоспавшемуся Макарону текст на мониторе, — тебя за нашего родственника приняли — семейные кланы из четырех-пяти человек.
   — Да уж, — вымолвил Макарон.
   — Давайте подменим абзац! — предложил Артамонов. — Корректура не засечет. Позаимствуем у Асбеста пару выдержек из рубрики «Текучка»: «Задача главного зоотехника по искусственному осеменению М.Н. Несуки — увеличить процент покрываемости коров». И пусть ломают головы, придумывают, как все это вкралось в «Молозиво»!
   — Валяй!
   — Асбест повесится!
   После выхода книги в редакцию повалили письма с требованием изгнать из «Смены» частных владетелей. Кинолог складывал конверты в особую стопку.



Глава 6. ПОСЛЕДНЯЯ РОМАНТИКА ЛАЙКА


   Местное отделение Союза художников с упорством молотобойца тащила на своих хрупких плечах секретарь Бойкова. Она была живописцам и матерью, и источником вдохновения, и натурщицей. Все женщины на холстах окрестных мастеров походили на Бойкову. Единственное, чем она не занималась, так это продажей картин. Не было в ней торговой жилки. В показательном зале на Советской улице она устраивала нешумные экспозиции, а в смотровых коридорах фонда вывешивала художественный винегрет.
   Коммерция осуществлялась в мастерских. Авторы затаскивали туда заезжих иностранцев и им свои предлагали сочинения. Порой было унизительно наблюдать, как какой-нибудь залетный финн покупал шедеврального пошиба картину задаром всего лишь из-за того, что она — как он изъяснялся на ломаном карельском — в гадкой рамке и про нее ни слова не замолвлено в каталогах. Художник мялся, но ничего поделать не мог, поскольку это святое место — мастерская — не есть торговая точка. Положение обретало подпольный оттенок, будто сбывалось не искусство, а самогон в песцовых бурдюках.
   Существовал и другой вариант изъятия у художников их творений. Для насиживания музы маэстро арендовал у города угол за небольшую плату. Это обязывало его одаривать делегации. Позже, напомнив о подарке, художник имел право тупо просить у чиновника отрез казенного холста.
   Сначала Бойкова свела «Ренталл» с графиком Фетровым. Он закончил Государственный институт зарисовок и работал исключительно в технике «сухая игла». В своем жанре он был достаточно продвинутым. Обыкновенно, сотворив металлическую форму, Фетров разрезал ее на квадраты, смешивал на столе водоворотом, как домино, и делал первый оттиск. Потом опять смешивал и опять тискал. И так до синевы. Фетров был настолько плодовит, что в городе не оставалось стены, на которой бы не висел его офорт.
   А потом Бойкова привела художника с птичьей фамилией Давликан.
   — Я думаю, он впишется в затею, — сказала она.
   — Становится даже интересно, — вымолвил Артамонов.
   Давликан занимался исключительно плотью. Его безнадзорные животные были некормлены и безводны, усохшие собаки походили на ценурозных коз, увядшие рыбы летали в чуждой им среде. А люди… людей он вообще не рисовал. Разве что фрагменты. Свою суженую, чтоб не докучала, Давликан изобразил в виде зонтика. Это был единственный случай, когда женщина на холсте не имела сходства с Бойковой.
   — Не соцреализм, и то приятно, — заключил Артамонов.
   — Не подходит? — испугались художники.
   — Маловысокохудожественно, — пояснил Артамонов, осмотрев творения еще раз, — но на условиях консигнации мы готовы взяться.
   — На условиях чего? — извинился Фетров.
   — На условиях консигнации. Сначала продаем третьим лицам, а потом покупаем у вас.
   — Почему третьим? — спросил Давликан, поскабливая виски.
   — Потому что вторым без надобности, — пояснил Артамонов.
   — А-а… — смекнул живописец.
   — Мы выпустим плакаты, закажем стаканы с вашими собаками и литордами, — раскрыл смысл затеи Артамонов. — И для раскрутки вывезем работы за рубеж. Если вас умело подать, пойдете на ура.
   — Я сейчас заплачу! — скривился Варшавский. — Прямо ренессанс.
   Художникам идея понравилась. Правда, с поправкой — Фетров засомневался, что затраты на поездку следует делить пополам с организаторами.
   — Да вы просто не уверены в своем творчестве! — подзадорил его Артамонов. — Дело в том, что еще со времен лотереи у нас выработался принцип: все расходы — пополам с партнерами! Макарон не даст соврать.
   — Не дам, — подтвердил Макарон.
   — Ну что ж, если традиция, тогда мы согласны! — сдался график.
   Сколотили первую выставку. Есть такое понятие — пересортица, оно и характеризовало экспозицию. Погрузили ее, болезную, на двухосный с иголочки «Тонар», прицепили к «Волге» и стали искать на карте Амстердам. Имелось в виду подавить европейскую школу живописи непосредственно в логове.
   На отхожий промысел отрядили Орехова, Артамонова и Макарона для обкатки. Варшавского назначили звеньевым и оставили дежурить по лагерю. Должность и. о. директора «Ренталла» ему понравилась.
   Макарон извлек из своего вещмешка плащ-палатку и изящный чемодан с инструментом, походивший на футляр от виолончели. Как в готовальне, в нем имелось все необходимое для дороги.
   Экспедиции вменялось поверить гармонию художественного воспарения алгеброй продаж. Для правдоподобности решили прихватить в путешествие какого-нибудь художника, которого, ежели что, можно было бы предъявить как вещественное доказательство. Фетров с Давликаном бросили жребий. Дорога выпала Давликану.
   — Ну, ни пуха вам, ни хера! — пожелали вояжерам Артур с якутянкой и унылый Фетров.
   — Пекитесь о нас! — велел Макарон. — Но больше пекитесь о Беке. Голодный, он вас почикает.
   Когда выруливали на окружную, Артамонов пожурил зевак:
   — Сидят и не подозревают, что в метре от завалинки проходит дорога на сам Амстердам.
   — Люди привыкают к великому… — обобщил Макарон.
   Шипованная резина с удовольствием подминала трассу Е-30. Из бортового приемника истекала чужеземная песня, бесконечная, как академический час. Народ успел и выпить, и покурить, а она все длилась. Вслушавшись в припев, Орехов проникся:
   — Вот не понимаю, о чем поет, но чувствую — переживает.
   В природе ощущалось напряжение, словно вокруг менялись авторитеты и смещались ценности. Поддувало, как в аэродинамической трубе. Парусность прицепа была убийственной, его мотало словно тростинку. Наконец за спиной что-то хрустнуло, и в зеркале заднего вида мелькнул прицеп, пикирующий в кювет. От взметнувшегося снопа искр чудом не вспыхнула привязанная к форкопфу канистра с бензином. Случайно уцелел и летевший навстречу «рафик», которому искрящееся искусство неожиданно пересекло дорогу. Прежде чем затормозить Макарон успел выкрикнуть несколько междометий. Все выскочили из «Волги» и с ужасом взглянули вниз. Прицеп, как обнюхавшееся насекомое, лежал на брюхе и дрыгал единственным уцелевшим колесом. Фанерные ящики с картинами раскололись, кругом валялись стаканы, каталоги, плакаты.
   — Приехали, — пощурился Давликан.
   Орехов заковылял вниз ревизовать обломки, а Макарон принялся вычислять причины катастрофы. Оказалось, что ветром на форкопфе сорвало резьбу, словно она была из сливочного масла.
   — В домны недокладывают руды, — обвинил Макарон металлургов тоном хазановского попугая.
   — От советского Информбюро, — сообщил Орехов, вылезая из кювета. Выжило несколько стаканов. Для презентации не годятся, зато перестанем пить из горла.
   — А картины?
   — Почти все, — доложил Орехов сухо, как музейная сиделка.
   — Что все?!
   — Целы почти все. Продырявилось две-три, не больше.
   — Ничего страшного, — успокоил Макарон. — Такие картины я бы делал левой ногой…
   — Так уж и левой! — обиделся Давликан. — Попробуй, а потом говори!
   — Надо будет — попробую!
   — А заштопать их можно? — поинтересовался Артамонов.
   Давликан хихикнул.
   — Когда у Венеры отбились руки, ее ведь не выбросили на помойку. И картины можно починить. Только это уже другой стиль.