И я встретился с ней… Помню это так отчетливо, что, кажется, будто встреча произошла совсем недавно. Она превратилась в горлицу, но не умерла, а ожила и улетела. Как такое могло произойти? Да, я целитель, умею прикосновением и мыслью лечить самые страшные раны, вытягивать из людей, словно вампир – кровь, самые опасные болезни, но не могу оживить мертвого. И чем больше расстояние, тем сложнее помочь человеку. Почему же так вышло? Морщу лоб. Может, не моя заслуга, что Марийка осталась жива?
   Ладно, неважно. Главное, что сотворилось чудо, и она воскресла. Было в этом что-то будоражащее – чувство, подобное тому, какое появляется, когда входишь в церковь во время служения. Нет, я не верующий, но что-то неуловимое проскальзывает в душе: умиротворение и какая-то неизбывная печаль.
   Всё это я испытывал, когда Марийка ожила, а еще невероятным образом ощутил, что скучающий Бог, там, наверху, лукаво ухмыляется в своем космическом корабле. И я подумал: как скоро ему, чужаку и нечеловеку, начнут строить храмы и возносить молитвы? В том, что это может произойти, я не сомневался. Как и в обратном…
   Впрочем, ход моей мысли ушел далеко от насущных проблем. Надо думать, что случилось дальше, после того как Марийка умчалась к небу. Пытаюсь вспомнить, но в голове возникает жуткий провал в никуда. Я не помню, не могу вспомнить!
   Толпа внизу забурлила, закидала меня проклятьями, хлынула в двери особняка, и… Дальше – темно, страшно, пусто… Вкрадчивый шепот, хруст… шорохи, пронизывающий холод… Меня схватили? Бросили в подвал, в яму? Нет, ничего не вижу. Гулкая пустота. Как в огромном заброшенном здании. Или соборе. Черт подери, почему я всё время скатываюсь к мыслям о церкви? С чего я взял, что человеку-тени начнут строить храмы? Ухмыляться-то он ухмылялся, но не лукаво – коварно и злокозненно. Знание приходит неожиданно и тут же пропадает.
   Где я сейчас?
   Открываю глаза. Надо мной – стылое небо, заволоченное низкими тучами. Грохочет, ворчит цепной собакой гром. Холодные капли дождя – до звона натянутые нити – с хлюпаньем обрываются и падают на лицо. Моргаю и отфыркиваюсь, ошалело мотаю головой. Одним резким движением сажусь, готовый в любой момент пуститься наутек или – в крайнем случае – принять бой.
   Я еду в телеге, груженной ароматной соломой. В углу, чуть прикрытый куском зеленого брезента, стоит закрытый сундук, обитый железными полосками. Прямо передо мной сидит та самая девчонка, которую я привез в Лайф-сити. Она улыбается. На ней джинсовый комбинезон, кожаные ботинки, черные вязаные перчатки с прорезями для пальцев, на голове повязана выцветшая бандана. Девочка сильно выросла с тех пор, когда я последний раз посещал город. Как ее зовут? Не могу вспомнить. Как я здесь очутился? Черт возьми, не знаю!
   – Э-э… – говорю вместо приветствия.
   – Доброе утро, Влад, – кивает, задорно улыбаясь, девушка. Она уже не тот ребенок, которого я знал раньше. В голосе появилась хрипотца, свойственная обычно мальчишкам в переходном возрасте. Я наклоняю голову к плечу и вижу сутулую спину возницы, пожилого мужчины в фетровой шляпе и плотном суконном костюме; на его плечах темные расплывшиеся пятнышки, их оставляют падающие с неба дождинки. Мужчина кричит, натягивая вожжи:
   – Сто-ой, ра-адимая!
   Лошадь останавливается. Возница, укрепив вожжи на облучке, поворачивается к нам – у него добродушный вид и красное лицо. Словно у дорвавшегося до хмельного и уже изрядно смочившего глотку пьяницы. Повар с мартышкой – я вспомнил его!
   – Помочиться родимой надо, – сообщает возница.
   – Ага, – говорю, оглядываясь.
   Мы едем по грунтовой дороге, затерянной где-то в степи. В обе стороны расстилаются безбрежные, буйно поросшие ковылем поля, и только на горизонте темнеет укрытая синей дымкой полоска леса. Посреди луга стоит ржавый трактор, всеми давно забытый, перекошенный и помятый. Очень грустное зрелище – этот трактор. Дождь, так и не начавшись толком, прекращается; брюхатые сизые тучи уползают к северу, там ожесточенно гремит и сверкает.
   Местность становится холмистой. На взгорье, укрытом спутанным разнотравьем, я вижу смутную фигуру. Кажется, это человек. Какого дьявола он делает здесь, в степи, где на километры вокруг ни души? Человек недвижим, это сразу бросается в глаза на фоне колышущегося ковыля. Он стоит прямо, ровно, и, по-моему, взгляд его устремлен в небо. Он как будто чего-то ждет. И вот – сверху донизу пространство над его головой пронзает молния, ударяя в человека. Глаза ослеплены вспышкой, белой-белой, яркой-яркой; когда я разлепляю веки, на взгорье никого уж нет. Я моргаю, щурюсь, всматриваюсь до рези в глазах в ничем не примечательный холм: неужели померещилось? Наверное, я еще толком не отошел ото сна, и мелькнувшая тень показалась человеком, во сне буквально за секунды очень много чего может произойти. Например, спящий слышит утренний звонок будильника, и его мозг трансформирует это в какое-нибудь удивительное приключение, допустим, про разведчика, который в глубоком тылу врага обеспечивает работу всей агентурной сети. Контрразведка противника, благодаря предательству другого секретного агента, выходит на разведчика, и поздней ночью, когда тот, умывшись и почистив зубы, ложится в постель, к дому подъезжает неприметный фургон с надписью «Телефонная служба». Выскочившие из него особисты стремглав поднимаются по лестничному пролету на четвертый этаж, где живет разведчик. И рука в тонкой замшевой перчатке резко и требовательно давит на кнопку звонка… Все эти события наше подсознание порождает фактически из одного только трезвона будильника.
   Успокоив себя такими размышлениями, продолжаю осматриваться.
   Солнце то прячется за клочковатыми остатками туч, то выпархивает в чистое синее небо, раскрашивая мокрую траву в оранжевый цвет, отражается в свисающих с кончиков стеблей капельках. Звонко цвиркают кузнечики. Сейчас полдень или чуть позже. Тогда в особняке был вечер, Алекс и его люди поднялись на второй этаж. Я стоял у окна… дальше, что, черт подери, было дальше? Как я здесь оказался? Возница смотрит на меня дружелюбно и без стеснения – прямо в глаза; похоже, он хорошо знает меня. Но я почти не помню его, не помню даже имени!
   Мужчина отворачивается. Повозку дергает, и мы вновь неспешно катимся по дороге неведомо куда. Гнедая лошадь уныло стучит копытами, слегка наклонив голову. От животины попахивает, грива у нее грязная, свалявшаяся.
   Девушка достает из кармана комбинезона мятую сигаретную пачку, протягивает мне.
   – Будешь?
   Мотаю головой. Она вынимает сигарету и умело прикуривает от зажигалки. Сигареты самопальные: бумага слишком плотная, да еще с аляповатыми рисунками. Похоже, скручены из страниц модного глянцевого журнала.
   – Ты куришь? – Мне приходит в голову здравая мысль – проверить, как я выгляжу. Внимательно оглядываю себя: на мне, оказывается, другая одежда, незнакомая. Плотная, никудышно сшитая рубаха, добела стертые джинсы и ботинки на размер больше, чем надо. Левая рука чешется – на запястье подживающий шрам. Сколько же прошло времени? Надо спросить у девчонки, но как она воспримет мой вопрос? Голова кружится, дух захватывает, и сердце бьется чаще – дурацкая ситуация, в такой я ни разу не оказывался.
   – Конечно, я курю, – отвечает она.
   – Что?
   Она с удивлением смотрит на меня.
   – Ты спросил, курю ли я, а я ответила, что курю.
   – Балуется, негодница, – ворчат от облучка. – Ремнем бы вытянуть, эх-х… Но, ра-адимая!
   – Ага… – бурчу и шарю рукой за спиной. Нащупываю набитый соломой тюфяк, ложусь на него. Тучи постепенно уплывают за горизонт, распогоживается. Солнце, умытое, отдраенное до блеска, как палуба корабля старательным юнгой, плывет по прояснившемуся небосводу на запад, а мы – вслед за ним. Белые облачка пенятся кильватерной струей.
   – Когда мы приедем? – спрашиваю у неба.
   – О… – начинает девушка и, поперхнувшись дымом, кашляет. Сигарета летит в траву.
   – О! – говорит возница. – Весьма скоро, господин Влад! Еще пару часиков погодите. Каких-то жалких пару часиков!
   Я прислушиваюсь к своим ощущениям. Жив-здоров. Ничего не болит, голова ясная, хоть и относительно пустая. Шрам… он не мог появиться и зажить слишком быстро; с последнего дня, который я помню, прошло много времени. Может быть, неделя, может, гораздо больше… Погодите-ка, чего это я? В тот день… ужасный день, когда меня гнали из города, я был весь в шрамах и царапинах. Они зажили очень быстро, за день или два; зажили без следа. Я – целитель, все знают поговорку «сапожник без сапог»: пророк не может предугадать свое будущее, ведьма – наворожить удачу, воспользовавшись колдовским умением, а я – могу. Могу исцелить себя. Сам. Не прилагая даже особых усилий – заживает, как на собаке. Я давно перестал удивляться, что в свои тридцать семь выгляжу лет на двадцать пять, не больше. Мои ткани регенерируют с невероятной быстротой, значит, шрам на руке появился недавно, в течение суток.
   – Влад… – шепчет девушка.
   Поворачиваю голову. Она достала из пачки новую сигарету и курит, выпуская пухлые дымные колечки на дорогу. Когда мы виделись в последний раз, она была напоминающим ребенка подростком. Теперь ей около восемнадцати, может, семнадцать, но точно не меньше. Что же это получается? Прошло два, а то и три года?
   – Что?
   – Возвращаясь к нашему недавнему разговору… – Она умолкает. Над переносицей собираются морщинки, складываясь буквой «V». – Ты женишься на мне?
   Я давлюсь собственной слюной, кашляю. Она хмурится, отводя взгляд. Переспрашиваю, отдышавшись:
   – Чего?
   – Женишься или нет?
   – Но ты… тебе еще рано, наверное! А я…
   – Да ладно тебе, рано! Никто уже не смотрит на эти дурацкие законы. В Лайф-сити, между прочим, разрешены браки с пятнадцати. Так и скажи, что не любишь меня!
   Сердито надув губки, она отворачивается, смачно сплевывает на дорогу. Я молчу. Мне начинает казаться, что происходящее – фарс, что девчонка и старик дурят меня. Нельзя так просто взять и забыть два года! Они что-то сделали с моей головой, каким-то образом вырезали память и теперь насмехаются исподтишка, пытаются что-то выведать… Тайну чужака, что же еще; тайну, которой я и сам не знаю! Им известно, что я целитель, они считают меня врагом, потому что человек-тень наделил меня необычайным даром. Впрочем, это они так считают, люди; я не знаю, откуда взялись мои способности. И я не уверен, что…
 
   Говорят, в скандинавских странах целителям оказывают почет и уважение, им дают лучшие дома, к ним выстраиваются очереди больных и убогих. Но это всё для местных целителей, приезжих стараются не пускать, гонят. Отношение к целителям в Европе неоднозначное: в Испании, я слышал, целителей без промедления жгут на кострах, словно ведьм по приговору инквизиции, во Франции просто вешают. У нас… не всегда убивают, но обычно изгоняют из города. Вылеченный целителем проклят навеки, его не признают даже родственники. Дикие нравы. Как быстро мы скатились к средневековью! Дует ветер перемен, и интеллигентная оболочка слетает с человека, рассыпается в мельчайшие клочки, которые раскидывает по всей Европе, от Португалии до восточных стран.
   Говорят, не так плохо относятся к целителям в России. Их привечают в городах, но заставляют жить на окраине, потому как считают, что целитель связан с нечистой силой. Пойти к нему и вылечиться можно, но после этого следует девять дней замаливать грехи. Замаливать надо каждую ночь, сидя на макушке самого высокого дерева в лесу или на крыше многоэтажного дома, крепко обхватив руками телевизионную антенну. Это вовсе не смешно, это страшно. Представьте себя сидящим на верхушке небоскреба, где бесчинствует холодный ветер, представьте, что единственная ваша опора – эта злосчастная антенна, представьте, как она кренится под порывами ветра, а звезды в вышине, колкие и злые, насмешливо перемигиваются. Многие не выдерживают, сходят с ума, поэтому исцеленных переполняет отнюдь не благодарность к спасителю, скорее – ненависть, хотя они, безусловно, знают, на что идут. В принципе, просидеть девять ночей на крыше сущая ерунда по сравнению со смертью от рака легких или другой безнадежной болезни. То есть это они сначала так думают, что ерунда, а потом оказывается, что вовсе не ерунда. Оттого к целителям обращаются лишь тяжелобольные, остальные – не рискуют. Воистину Россия чуднáя страна, больше азиатская, чем европейская, сразу видно…
 
   Мысли путаются, голова кружится. Не остается ничего, что можно сказать. Хочется спрыгнуть с телеги, но это будет последнее, что я сделаю. Надо расспросить девчонку о том, что произошло, но не хватает смелости. Она не смотрит на меня, злится, лицо ее побледнело, а на щеках, наоборот, выступил румянец; я смотрю на ее чеканный профиль – резким, как у робота, движением она подносит сигарету ко рту и крепко затягивается. Подхваченный ветром летит табачный пепел.
   Возница поворачивается и беззлобно ругается:
   – Ирка, паршивица, солому не подпали!
   Я молчу, жадно впитывая информацию. Имя девчонки – это уже что-то, да, несомненно, ее зовут Ира. И я запомню это, заполню мозг нужными сведениями и выясню, в конце концов, что произошло. Только надо повременить, не дать им понять, что раскусил их.
   – Да пошел ты, – огрызается она.
   Не слишком-то вежливо! Однако я не вмешиваюсь, наблюдаю. Терпеливо жду, когда девчонка назовет имя возницы. Но Ирка молчит, смотрит на меня внимательно, глаз не отводит.
   – Чего уставился? – не выдерживает она.
   – А что, нельзя?
   – Жениться не хочешь, а уставиться – так без проблем!
   – Если просто смотреть на человека и не предлагать ему жениться, то никаких обязательств друг перед другом не появляется.
   – Тогда почему у самых разных народов мира считается моветоном долго смотреть друг другу в глаза? – спрашивает она звонко и с видом собственного превосходства сплевывает на дорогу. Плевок сбивает в полете стрекозу, насекомое бьется в бурой пыли, взбивает ее быстрыми крылышками и не может подняться в воздух.
   – Что за слово такое, «мовытон»? – дурачась, переспрашивает возница. – А ну – тпр-р-ру! – Он поворачивает к нам красное лицо, поводит большим носом и заявляет, жмурясь, будто от удовольствия: – Помочиться ра-адимой надо.
   – Откуда ты знаешь, что лошади мочиться надо? – кипятится Ира.
   – Эр-р…
   – И почему, мать твою, ей надо мочиться каждые пять минут?! – Ира, распалившись, срывается на крик.
   – Ты как со старшим разговариваешь?! – не выдерживаю я. Ира смотрит на меня удивленно. Возница, улыбаясь до ушей, кивает:
   – Правильно, господин Влад, так ее. Вконец распоясалась негодница!
   – Друг другу в глаза можно смотреть бесконечно долго, – объясняю. Воспоминания не возвращаются, но я начинаю чувствовать всё большую симпатию к этим людям, словно знаю их давным-давно, и с самого младенчества прикипел к ним сердцем. – Это тебе не женитьба, Ирка!
   Ее пожилой спутник кивает, и девчонка фыркает:
   – За дорогой лучше смотри, Лютич!
   Лютич, отмечаю про себя, ага. Вот как мы заговорили, как пташечка запела! Ты только посмотри – Лютич! Нет, с женитьбой погодим. Ну, что скажешь, а? Тьфу!
   Возница хмурится, машет рукой: мол, да ну вас, – и кричит: «Н-н-но!» Лошадка прядает ушами и продолжает унылый бег.
   Девушка смотрит на меня, я – на нее, наши глаза мечут молнии: никто не отводит взгляд, потому что в этой игре тот, кто первый посмотрит в сторону, проиграет. У Ирки красивые зеленые глаза, хотя и не совсем зеленые: по краям радужки – яркие, изумрудные, а ближе к зрачку – с желтизной, с прожилками загадочными. Может, это от солнца так, но кажется, что прожилки – оранжевого цвета. Очень красивые глаза у Ирки. Кожа гладкая, бархатистая, носик вздернут кверху, под ним – пара-тройка коротеньких бесцветных волосков. Выбившиеся из-под платка темные пряди падают на лоб. Ирка – подросток, но она уже прекрасна, из нее вырастет красивейшая женщина. Какое-то новое чувство возникает во мне. Может, любовь? Но это невозможно, это как отец с дочерью! Окстись, старый сукин сын! – говорю себе. – Что за мысли? Может… воспоминания? Вдруг у меня с этой вертихвосткой что-то было? Да нет, дикость какая-то. Чувствую, что краснею, и прячу глаза. Ирка смеется, подпрыгивая в телеге, отчего та тревожно скрипит.
   – А ну прекрати! – цыкает старик Лютич. – А то провалимся и сгинем.
   Ирка успокаивается и, хитро подмигивая, машет рукой с зажатой в ней сигаретой.
   – Я победила тебя.
   – Поздравляю, – бурчу.
   – Тпр-ру, ра-адимая! – Лютич поворачивается к нам и довольно сообщает: – Помочиться мила-ай нада-а.
   – Я заметил, – отвечаю хмуро.
   – С такой скоростью мы в Лайф-сити и к вечеру не доедем, – возмущается Ирка. – А твоя лошадь, Лютич, умрет от обезвоживания.
   Лютич невозмутим, ему спешить некуда. Он никогда не суетится, этот старик, вдруг догадываюсь я. Он всегда спокоен. И в самой необычной ситуации, даже если она грозит опасностью, останется рассудительным. Я вспоминаю… Некоторые считают Лютича туповатым, но это не так. Он просто медлителен, как робкий первый снег, как легчайшие дуновения бриза. Он должен всё взвесить и сто раз обдумать. Он из тех, кто отмеряет не семь, а двести раз, прежде чем отрезать. Лютич повторяет эту пословицу всем подряд и рассказывает, что изначально это был лозунг хирургов, написанный на латыни. Но Лютичу никто не верит. Обычно над ним смеются, но могут и поколотить, пару раз такое случалось. Его единственные друзья – я и Ирка, сами отчасти изгои.
   Эти знания приходят ко мне будто солнечный удар, и я без сил опускаюсь на подушку, чувствуя, как на лбу выступает пот. Воспоминания возвращаются одно за другим, как если бы сердце мира впихивало их в меня удар за ударом равными порциями. Теперь я знаю, что мне надо. Мне нужен намек, какой-то толчок, чтобы воспоминания начали возвращаться…
   Лежу и смотрю в небо. Его загораживает Иркино лицо: девчонка встревоженно смотрит на меня.
   – Владька, что-то случилось? Ты побледнел…
   – Всё нормально, – отвечаю скованно. – Так. Нездоровится что-то…
   Она смеется:
   – Да ладно тебе! Ты же никогда не болеешь!
   – А, ну да, – говорю. – Значит, просто грустно.
   – Хочешь, лягу рядом, поглажу тебе руку?
   Долго смотрю на девушку. Очень хочется прикоснуться к ее щеке. Нет, не может у нас ничего быть, я никогда не пошел бы на такое. Она мне в дочери годится, а если б я был годков на десять старше, то при известном везении – и во внучки. Что-то здесь не так. Отворачиваюсь и утыкаюсь носом в подушку. Ирка обиженно сопит у меня за спиной; поскрипывает солома – девчонка возвращается в свой угол тележки. Лютич вновь осаживает гнедую клячу:
   – Тпр-ру, ра-адимая!
 
   Мой родной город Кашины Холмы не такой уж и маленький, хотя и не большой, конечно. Когда меня выгнали, я, проведя ночь на заброшенной стройке, первым делом взобрался в кабинку подъемного крана и оттуда разглядывал город, раскинувшийся между холмов в пойме высохшей некогда реки. Множество частных одно– и двухэтажных домиков, панельные и кирпичные новостройки, несколько высоток в центре, две кольцевые троллейбусные ветки, завод точного машиностроения со швейной фабрикой, открытый бассейн на крыше спортивного комплекса, теперь пустой и пыльный, и роскошное готическое здание ратуши – всё это Кашины Холмы. На взгорье к северо-востоку – черное обугленное пятно до нескольких сот метров в поперечнике, из него, словно гнилые пеньки зубов, торчат обожженные кирпичные развалины. Когда-то там был крупный химический комбинат по производству пластмассовых изделий; во время первого дня игры погибло много народу, а на комбинате свирепствовал пожар. Хорошо, что пламя не перекинулось на жилые кварталы.
   Стоя в поскрипывающем ржавыми сочленениями башенном кране, я прощался с городом. На высоте хозяйничал пронизывающий ветер, он проникал в кабину сквозь выбитые стекла, заставляя ежиться и втягивать шею в плечи. Я не имел никакого представления, куда пойду, но чувствовал себя прекрасно: тело после вчерашних побоев ничуть не болело, голова была необыкновенно ясной, а холод – бодрил. Единственным человеком, по которому я скучал, оставалась Марийка. Но она отреклась от меня. Вернуться? Попробовать объяснить ей?
   Нет.
   Тогда мне казалось, что она сделала окончательный выбор, прогнав меня. И это после того, как я вылечил ее! Что ж, сказал я себе, пора и тебе, Влад, выбирать.
   Эх, юность, дороги твои неисповедимы, но всегда прямы! Я верил, что никогда больше не захочу увидеть сестру.
   Прыгая по кускам арматуры, по разбитым кирпичам я выбрался на дорогу. На ходулях долго не пройдешь – я имею в виду по-настоящему большие расстояния, но я надеялся, что хоть кто-то проедет мимо и подберет меня. И это случилось, причем довольно скоро. Часа через три на дороге показался раскрашенный в яркие солнечные цвета микроавтобус «Фольксваген», вроде тех, в каких разъезжали хиппи в шестидесятых годах прошлого века. Я встал у обочины, балансируя на кирпиче, и вытянул вперед кулак с поднятым вверх большим пальцем. Микроавтобус, поднимая клубы сухой летней пыли, остановился. Средняя дверь, дребезжа, откатилась в сторону, в проеме показался молодой волосатый парень в джинсах, голый по пояс. Цепочки из канцелярских скрепок позвякивали на его тощей груди. Из салона воняло потом, табаком и еще чем-то сладковатым. В темноте блеснули красным глаза девчонки, забранные какими-то особенными, светящимися в темноте контактными линзами – то есть я решил, что это линзы, а после не спрашивал. Девчонка – я угадал по силуэту – лежала на груде подушек, набитых пухом, прижав к груди си-ди плеер, и постанывала. Кажется, она была немного не в себе.
   – Что с ней? – спросил я, не решаясь лезть в «Фольксваген».
   – Торчит, – пожал плечами волосатый. – Брат, ты садишься или как?
   Я машинально повторил его движение: пожал плечами и полез в затхлую темноту. Волосатый помог мне. Внутри обнаружился еще один парень, толстый, губастый, в рваных джинсах, сплошь увешанный скрепками. Даже уши были проколоты не чем-нибудь, а канцелярскими кнопками. Толстяк курил скрученную из газетного листа козью ножку, сладковатый запах шел именно от нее.
   – Будешь, брат? – спросил он меня.
   – Потом, – неуверенно ответил я. Толстяк не настаивал. Волосатый уселся по-турецки напротив и воззрился на меня.
   – Откуда ты родом, брат? – поинтересовался он.
   – Из Холмов, – ответил я. – Э-э… брат.
   – Мы из Миргорода, брат. В день икс ехали в этой тачке, представляешь? Все вместе. С тех пор и катаемся по стране. Даже во Францию разок заезжали, сам знаешь, что теперь от границ осталось – название одно. В общем, жизнь у нас сейчас прекрасная, брат. Вот только топливо сложно достать, дорогое, зараза. Но пока, гм, выкручиваемся… – Он не объяснил – каким образом. Но я-то понял, не дурак. – Тебя как, кстати, зовут, брат?
   – Влад.
   – Велес. – Он протянул мне руку. – Толстый – Велимир, девчонка – Агата. За баранкой у нас Любомир, ты его не видел еще, брат.
   – Дай бог, и не увидишь, – хихикнул Велимир.
   Велес ухмыльнулся. Я неуверенно растянул губы в улыбке.
   – А куда путь держите?
   – В Беличи, брат, – ответил Велес.
   Мне было абсолютно без разницы, куда ехать. Всё, что я слышал о Беличах, укладывалось в полдесятка слов – небольшой промышленный городок где-то в северной области. Если бы я знал, во что выльется наше путешествие, я, быть может, выпрыгнул бы из машины на полном ходу. Но я, естественно, не знал.
   Я и сейчас не знаю, точнее – не помню. Однако белое, бледное от ужаса лицо Славко, выскочившего за мной из автобуса, весомый аргумент в пользу «жутчайшести» событий, некогда случившихся в Беличах и, видимо, творящихся в городке по сей день – солдатик-то побывал там относительно недавно.
 
   Мы приезжаем в Лайф-сити к вечеру. По веревочной лестнице проворно карабкаемся на дерево и куда-то идем по качающимся мосткам. Ирка ставит ногу уверенно, я – с опаской. Возница не спешит лезть за нами. «Дела у него», – поясняет Ирка. Лютич довольно гыкает и понукает лошадку. Воз едет дальше между деревьев, по дороге, заваленной консервными банками, бумажками и смятыми пакетами, которые за день накидывают городские. Специальным совком с длинной ручкой, а когда и багром Лютич подбирает банки и пакеты и кидает в раскрытый мешок: в свободное время Лютич подрабатывает мусорщиком. Сверху через равные промежутки времени кричит работник Госавтоинспекции:
   – Транспорт внизу, мусор не бросать! Наказание – административные работы сроком до трех дней. Транспорт внизу, мусор не бросать! При неоднократном нарушении – выселение!
   В ответ – сдавленный женский смешок, чье-то замысловатое ругательство. Кажется, кто-то втихаря запустил в Лютича шишкой, не испугавшись угроз инспектора.
   – Куда мы идем? – спрашиваю.
   – Домой, – отрывисто бросает Ирка. Она обижена и почти не смотрит в мою сторону.
   Огни гаснут один за другим: горожане ложатся спать, хотя еще рано, видимо, вставать здесь приходится ни свет ни заря. Я помню этот город, Лайф-сити, город с дурацким названием. Я не помню, как здесь очутился и почему живу с Иркой.