По широкому мосту она идет к развесистому дубу, я шагаю следом, крепко держась за гладкие перила с частыми, чтоб никто не упал по неосторожности, балясинами. Тут и там натыкаюсь на спущенные веревочные лестницы. Надо мной, словно плоды гигантского дерева, парят подвесные номера местной гостиницы с дощатым полом и сплетенными из гибкой лозы стенами и потолком. Когда-то я жил здесь. Вон в том номере, шестнадцатом, рядом с просторной верандой, под ней расположена стоянка для лошадей, повозок и машин. Смотрю вниз, чтобы убедиться – так и есть, я правильно вспомнил. А там, севернее, большой «плод», прикрепленный канатами сразу к трем стволам; в нем живет управляющий гостиницей, важная шишка в Лайф-сити. Кажется, он входит в городской совет.
   Мы приходим к большому дуплу в стволе огромного дуба. Дупло сквозное, с противоположной стороны к нему прикреплена большая пристройка. Само дупло – прихожая. Пол здесь усеян опилками, сбоку висит жестяной почтовый ящик, покрашенный в оливковый цвет, с надписью «Туристическая, 4». Ирка хлопает по нему: пусто.
   – Не присылают нам писем, – грустно произносит она.
   Я киваю.
   Ирка достает механический фонарик, часто-часто нажимает на ручку, выдавливая тусклый луч. Нащупывает в кармане ключ, втыкает в замочную скважину. Я стою в прихожей за ее спиной, сгорбившись и подавляя желание чихнуть. По потолку ползают древесные личинки, я стараюсь не задеть их макушкой: личинки выглядят склизкими и противными.
   Дверь ржаво скрипит, улыбается щербатым ртом, отворяясь. Ирка ныряет внутрь, проворно зажигает лампу на круглом столе, и по комнате бегут, прячась в углы, таинственные тени. Стол, платяной шкаф, две аккуратно застеленные кровати, стулья возле них – вот и вся обстановка. На спинке одного из стульев небрежно висят мужские брюки, судя по всему, мои. Замираю и гляжу на брюки, как баран на новые ворота, я чувствую, знаю – брюки мои. Но я их не помню. Это по-настоящему страшно – не помнить свои брюки.
   – Ладно, давай мириться. – Ирка ныряет в маленькую комнатушку, загороженную свисающими с потолка бусами. Надо полагать, это кухня и, наверное, Ирка там переодевается. А могла бы ведь и здесь… Стесняется? Это хорошо, значит, у меня с ней ничего не было.
   – Давай, – соглашаюсь, на цыпочках подходя к «своей» кровати. Такое чувство, что вот-вот из-под кровати выползет змея, огромный, толстый удав, и проглотит меня в мгновение ока. Я даже наклоняюсь и приподнимаю покрывало, однако никаких признаков удава не нахожу; пол с ковровыми дорожками посередине тщательно вымыт, ни соринки вокруг. Только в самом углу валяется сточенный кусочек мела.
   – Мирись, мирись! – дурачится Иринка. – И больше не дерись! Сейчас начнем. Готовься.
   – Угу, – бормочу я. Чего это она там хочет начать?
   – А если будешь драться?
   – То что?
   – Что?
   – Не знаю, – отвечаю смущенно.
   – Ты готов? – доносится с кухни.
   – К чему?
   – Ты что, до сих пор не переоделся? Давай быстрее, костюм в шкафу!
   Костюм? Мы на званый вечер приглашены, что ли?
   В левом отделении шкафа – полки, в правом – вешалка, на плечиках висит черный костюм из немнущегося синтетического материала и женские платья. Костюм дешевый, но броский. Кидая неловкие взгляды на кухонную «дверь», торопливо переодеваюсь. Пуговицы на пиджаке никак не желают застегиваться, я нервничаю и внезапно замечаю на дне шкафа среди скатанных в рулоны стеганых одеял толстую тетрадь с разлохмаченными углами – мой дневник наблюдений. У меня дрожат руки, когда я поднимаю его и наспех пролистываю. В тетрадь вклеены новые страницы, все они исписаны. Совсем близко моя жизнь, все те годы, которые кто-то забрал у меня, – стóит только открыть дневник и прочесть.
   – Ты готов?
   Поспешно сую тетрадь за пазуху, оборачиваюсь и раскрываю рот от удивления: Ирка облачена в черную мантию и остроконечный шутовской колпак с нарисованной молнией и плюшевым шариком на верхушке. Колпак сделан из картона. Зрелище очень странное. Иркины губы черные, глаза подведены угольным карандашом, из-под колпака выбиваются локоны – тоже черные. Ирка вся черная, с головы до пят. Такое чувство, будто неопрятный школьник поставил кляксу посреди комнаты.
   Она ловко стаскивает половики – под ними на досках нарисована мелом звезда, вписанная в пятиугольник. Рот у меня открывается еще шире.
   – Чего стоишь? Помог бы!
   Скатываем дорожки на пару – я одну, она – вторую. Скатали, переминаюсь с половиком в руках. И куда его девать?
   – Да что с тобой? – Ирка недовольно пыхтит, брови насуплены. – Тащи в коридор, пусть проветрятся.
   Вышвыриваю половики за дверь, с трудом сдерживаясь, чтобы не убежать отсюда. Возвратившись, вижу, как Ирка расставляет по углам пятиконечной звезды свечи и зажигает их. Лампу она потушила, на стенах пляшут тени; Ирка сама становится тенью. Мне кажется, что я один в комнате, что связан по рукам и ногам. Нет, даже не в комнате, а в пещере – сижу на влажном полу и смотрю, как зыбкие тени незнакомцев размазываются по стенам. Я не могу обернуться, чтобы посмотреть, чьи это тени – таких же пленников, как я, или кого-то, кто живет вне моей пещеры.
   Ни с того ни с сего одна из теней наливается объемом, оживает, явив мне бледное лицо.
   – Быстрее садись в центр пентаграммы!
   – А ты?
   – Я рядом.
   – Что мы будем делать?
   Она удивленно смотрит на меня.
   – Как что? Будем вызывать твою сестру. Как обычно.
   – Куда вызывать?
   – Да что с тобой, Влад? На солнце перегрелся?
   – Э-э… вроде того…
   Усаживаюсь в центр – малую, перевернутую пентаграмму. Ирка, придерживая полы шутовского наряда, садится напротив меня.
   – Учти, я не верю в эту белиберду.
   – Ну, конечно. – Она ухмыляется. – Зачем в нее верить?
   – Как ты вообще дошла до такой жизни? – Обстановка нервирует. Зачем всё это? Не понимаю. Бред какой-то. – Ты была очень рациональной девочкой.
   – И ты меня еще спрашиваешь?
   – А кого мне спрашивать?
   Запах расплавленного воска лезет в ноздри. Я думаю только о том, что не ровен час, кто-нибудь нагрянет в гости, а мы тут, будто чокнутые, сидим на полу и притворяемся медиумами. Духов вызываем. О Господи! Как я сам дошел до жизни такой?
   – Влад, – просит Ирка, – закрой глаза.
   Я послушно смыкаю веки.
   – Вытяни вперед указательный палец правой руки и коснись им кончика носа.
   – Чего?
   – Выполняй!
   Я, изрядно удивленный, делаю, что она требует. Попадаю точно в нос.
   – Теперь шмыгни.
   – Шмыгнуть?
   – Да.
   – Зачем?
   – Ты что, забыл, что ли? Так надо!
   Хлюпаю носом.
   – Громче!
   Да уж, с ней не соскучишься. Хлюпаю громче, как и велено.
   – Не верю! С чувством шмыгай!
   Шмыгаю так, что в нос попадает пылинка, я не выдерживаю и начинаю чихать. Ирка сдавленно хихикает, наверно, прикрыла рот ладошкой – ну, чтоб не так обидно. Открываю глаза – точно, прикрыла – и со словами: «Ну всё, хватит с меня!» – начинаю вставать, но она удерживает меня за рукав.
   – Влад, прости, я больше не буду.
   – Шутки шутишь?
   – Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.
   – Глаза закрывать? – ворчу.
   – Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.
   Я всё-таки закрываю.
* * *
   Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…
   Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.
   Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.
   Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.
   Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.
   Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.
   Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.
   – Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.
   Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.
   – В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?
   Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.
   – Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…
   – Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.
   Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.
   На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.
   Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.
   Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:
   – Ты осознаёшь свою вину?
   По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.
   – Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.
   Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.
   – Ты осознаёшь?..
   – Ловиц… – бормочет мать мальчугана.
   – Осознаёшь?!
   – Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.
   – Пусть замолчит! – поддерживают христиане.
   Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.
   Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.
   Это Лютич… Он устало кивает нам.
   Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.
 
   Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.
   Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?
   Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.
   Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.
   Не верится.
   Не верю, что это сделал я. Наверняка со мной что-то сотворили, отчего я стал чудовищем, холодным и равнодушным зверем. А теперь я очнулся. Я постепенно вспомню последние годы и пойму, кто контролировал меня, подчинив своей воле. Есть еще тетрадь наблюдений, вот она, за пазухой, я прочитаю ее, и всё встанет по местам…
   Меня отвлекает Ира.
   – Марийка… – отчетливо говорит она, и я замираю, внимательно слежу за ее губами. Сквознячок заставляет огоньки свечей трепетать. Я вздрагиваю.
   – …я вижу ее… – продолжает девушка, не открывая глаз.
   – Что с ней? – спрашиваю хрипло.
   – Она… она…
   – Ну? – произношу с нажимом.
   – Она – снова человек.
   – Что?!
   Ирка замолкает, качается из стороны в сторону, гудит как игрушечный пароход: у-у-у. Кулон с камнем падает на пол, откатившись в угол нарисованной звезды. Я хватаю девушку за плечи и хорошенько встряхиваю.
   – Ира! Что ты сказала насчет Марийки?!
   Она открывает глаза, осоловелые, с расширившимися зрачками, и вся дрожит, от макушки до пяток, как озябший щенок. Утыкается в меня слепым взглядом.
   – Я что-то сказала?.. – шепчет. И теряет сознание.
 
   Неделю мы с хиппи колесили по стране. Агата не могла прийти в сознание несколько дней, ее хватало только на то, чтоб жевать, пить и спать. Натуральный овощ. Иногда ей становилось хуже, и мы думали, что девушка умрет. Однажды Агата замерла, и ее выгнувшееся дугой тело будто одеревенело. Тогда я решил второй раз попробовать вылечить человека и, украдкой коснувшись ее запястья, прошептал: «Живи…» Она дернулась, забилась, захрипела, но потом расслабилась и уснула. Велимир, услыхав, как она дышит, сказал: «Это агония. Оставь ее, брат, к утру она двинет кони». Но Агата выжила и на рассвете пришла в себя; моему появлению в автобусе она не удивилась. Она оказалась начитанной девушкой, эта бывшая студентка факультета германских языков. Мы мило побеседовали.
   – Я буддистка, – заявила она. – Знаешь, как буддисты объясняют эту игру?
   – И как же?
   – Они считают, что люди, провалившись в бездну, превращаются в того зверя, в которого должны были переродиться в следующей жизни. Ты знаешь, что такое колесо сансары?
   – Знаю. Но я видел, как многие превращаются в бабочек, заметь, не в одну бабочку, а в несколько десятков и даже сотен.
   – Душа разделяется после смерти на кучу маленьких душ, – смеется толстяк Велимир. – Вот и всё объяснение.
   – Молчал бы! – презрительно бросает Агата. – Что ты в этом смыслишь, неуч?
   Девушка права: буддизм отрицает понятие «душа».
   – Немного. Но я знаю, что у нас заканчивается трава. А еще я знаю, что ты никакая не буддистка и сама в этом не разбираешься.
   – Вот ты как! Schmutziges Schwein! – ругается Агата по-немецки. «Schwein» – это свинья, так частенько бранился наш сосед Ханс Гутенберг, когда его в шутку спрашивали, не родственник ли он того самого Гутенберга, первого типографа. Соль шутки заключалась в том, что Ханс был малограмотным: читать худо-бедно мог, но вот писал с большим трудом. Поэтому он злился и посылал шутников к черту. Разумеется, по-немецки. Schweinhunde! – орал он. Leck mich am Arsch! Грубо, очень грубо выражался наш сосед Ханс; когда я спросил отца, что значит «Arsch», он дал мне подзатыльник.
   Велимир и в самом деле походит на упитанную хрюшку – толстый, в пропотевшей футболке, с волосатыми руками и многодневной щетиной. Пожалуй, Агата нашла верные слова. Хотя что такое «schmutziges» я не понял. А Велимир вообще не знает немецкого и совсем не обижается. Он отмахивается и стучит в кабинку водителя.
   – Люба, брат, сколько нам осталось до Беличей?
   – Мало, – лаконично отвечает Любомир. Я его видел всего несколько раз, да и то мельком, когда он останавливал машину и клал на асфальт «туалетный» камень, становился на него или садился, чтобы сходить по малой или большой нужде. У Любомира на лице страшные ожоги, он не любит показываться. В то время, когда «Фольксваген» стоит у обочины, Люба сидит и читает книгу, ночью он пользуется механическим фонариком. Я ни разу не видел шофера спящим.
   – Что с ним случилось? – спросил я как-то у Велеса.
   – Не знаю, брат, – ответил тот. – Мы подобрали его еще до игры, он сам к нам прибился. И документы у него есть, не бродяга какой. Полагаю, Люба откуда-то с Балкан, не наш, но больше ничего о нем не знаю. Сначала автобус водил я, потом он уселся за баранку, да так за ней и остался. Люба – отличный водитель, настоящий талант.
   В тот вечер мы приехали, наконец, в Беличи. Город встретил нас давящей на мозги тишиной и хлопающими на ветру ставнями. Мы медленно ехали по главной улице мимо заметенных опавшими листьями дворов, окруженных аккуратными заборами из штакетника. Никто не убирал мусор с прошлого года, а то и дольше; обычно на основных дорогах и возле жилья подметают, пусть это и сопряжено с определенным риском. Профессия дворника, да и не только она, нынче приравнивается к саперному делу: ошибиться можно, но ошибка станет последней.
   В окнах не горел свет, и дым не поднимался из труб. В частном секторе стали появляться старинные трехэтажные дома из серого шершавого камня, но по-прежнему – никого. Велес на ходу распахнул двери микроавтобуса, и мы смотрели наружу, вдыхая холодный воздух.
   – Странно. – Он свел брови к переносице. – Мне говорили, в Беличах кипит жизнь. Настолько, насколько это сейчас возможно, конечно.
   – Да врали, наркоманы чертовы, – расплылся в улыбке толстяк. – Забей. И я забью. Дунем, брат? – Он протянул Велесу косяк.
   – Погоди ты. Ничего странного не замечаете?
   Мы переглянулись.
   – Мостов нет… – неуверенно протянула Агата.
   – Вот именно. Нет мостов, нет пристроек к верхним этажам. Будто город погиб сразу после начала игры, и жители ничего не успели сделать.
   Мы въехали в район заводских построек. По обеим сторонам бетонки вжимались друг в друга склады и цеховые помещения, наглухо закрытые железными воротами. Скрипели на сквозняке покрытые ржой цепи, глухо стучали по железу навесные замки, в пустых трубах скулил ветер. Угрюмо глазели выбитыми окнами заводские здания; зловеще, разорванными ртами, стонали на ветру металлические двери. Мы свернули – дальше тянулись серые многоэтажки. Отражавшееся в мутных стеклах закатное солнце немного оживляло безрадостный городской пейзаж. Казалось, что в квартирах теплятся огоньки, что там, за стенами, – люди. Сейчас они заметят нас, распахнут окна, и воздух огласится приветственными криками. Но нет, в домах, конечно же, никого не было, однако человеку свойственно надеяться – а вдруг?..
   – Люба! – скомандовал Велес. – К обочине, брат!
   Микроавтобус остановился у высокого здания – кажется, общежития для рабочих. Оно было собрано из панельных блоков, имело семь этажей и частокол телевизионных антенн на крыше. Вдоль общежития тянулись узкие, заросшие сорной травой газоны с бордюрами по краям. Кое-где на месте тщательно выполотых сорняков росли красные и желтые махровые гвоздички, высокие, до колена, астры – лиловые, белые, розовые, и похожие на бокалы на тонких ножках тюльпаны. Складывалось впечатление, что недавно в здании жили – оно выделялось среди остальных домов приметами нового времени. Времени игры. К газону, упираясь в поребрик, спускалась протянутая на балкон второго этажа крепкая металлическая лестница, а на асфальтовом пятачке под лестницей и перед двумя подъездами были раскиданы камни, строительные блоки и кирпичи, составленные в тропинки. Одни тропинки убегали за дом, другие терялись в темных закутках между складами, какие-то пересекали дорогу, но обрывались недостроенными.
   Мы вылезли из «Фольксвагена» и сгрудились под балконом.
   – Ну что… – Велес кивнул на лестницу, край которой упирался ему чуть ли не в нос, – полезем, разузнаем, что там?
   – Не сорваться бы, – пробормотал толстяк. – Пойдемте лучше через подъезд. Лестница хлипкая.
   – Еще бы! – хмыкнула Агата. – Для тебя любая лестница хлипкая! – Она уже вертела в руках красный тюльпан с нежными розовыми прожилками. Сорвала и, зажмурившись, нюхала.
   – Намекаешь, что я толстый, сестра? – Велимир нахмурился.
   – Хватит вам! – цыкнул Велес. – Немедленно прекратите! Через подъезд мы не пойдем. Присмотрись-ка, брат, около него камни убраны, метров полутора до дверей не хватает. Или ты суперпрыгучий? А тут – лестница, думаешь, зря? Нет, мы, конечно, можем взять кирпичи, подтащить к дверям…
   – Ладно, ладно, – быстро сказал Велимир. – По лестнице так по лестнице.
   Велес еще раз внимательно оглядел окрестности, заставив всех замолчать и прислушаться. Но всё было тихо. Дрожала, расходясь волнами, серая вода в мелких лужах, ветер тащил по бетонке растрепанные кленовые листья, шуршал у обочины мусором. Больше не раздавалось ни звука. Даже комариного писка, а эти кровососы всегда роятся в воздухе с приходом сумерек.
   – Не нравится мне это место, – признался Велес. – Давайте так: Влад, Агата и я поднимаемся наверх, исследуем дом. Велимир и Люба остаются в автобусе, сторожат. Завтра утром глянем, куда ведут тропинки. А сейчас…
   Он порылся среди барахла, раскиданного по салону, нашел среди тюфяков автоматический пистолет и сунул за пояс. Подмигнул мне:
   – Пригодится…
   – Тоже мне анархисты, – буркнул толстяк. – Скатываемся к полицейскому государству…
   – Брат, ты лучше держи наготове свою машинку, – весело кинул Велес, примериваясь к лестнице.
   – Она всегда при мне! – Толстяк с ухмылкой задрал футболку, вытащил из-под ремня маленький дамский револьвер и тут же спрятал обратно. Посмотрел на меня. – Мне папочка еще в школе выдал. Школа была ужасная, как и весь район, впрочем, – сплошные подростковые банды. А я был маленький и худенький, часто кашлял. Папочка очень опасался за мою жизнь.
   – Ну, братья и сестры, – вперед! – сказал Велес и первым взялся за перекладину.
 
   Я беру Ирку на руки и отношу на кровать, снимаю колпак, аккуратно кладу на стул. Ирка умиротворенно дышит, переворачивается на бок, что-то бормочет во сне, подложив ладонь под голову. Она не упала в обморок, просто заснула. Чудеса, да и только. Пристально смотрю на нее – очень милая девочка, никакая не колдунья, знающаяся с потусторонним миром. Всего-навсего взбалмошная девчонка, обделенная родительским вниманием и лаской.
   Переодеваюсь в домашнее – застиранную майку и спортивные штаны с красными лампасами, тушу свечи. Забираю половики из прихожей. Прихватываю тазик со сколотой эмалью и складываю туда свечные огарки. Расстелив половики, высовываюсь наружу. В городе тишь да благодать. Темноту рассеивает неяркий оранжевый свет фонарей, по веткам гигантской сосны, растущей напротив, мечется юркая тень. Белка? Слышны голоса ночных птиц. Полной грудью вдыхаю чистый, напоенный смолистым ароматом хвои воздух и захлопываю дверь.