В процессе последовательного и рождавшего жаркие споры изучения систем Шеллинга, Фихте, Канта, Гегеля, а затем и Фейербаха в кругу Станкевича вырабатывалось, говоря словами К. Аксакова, «новое воззрение на Россию, большей частью отрицательное».[ 345] Отрицание распространялось прежде всего на духовную атмосферу общественной жизни, скованную реакцией, и заставляло искать противодействие ей в духовно-нравственных силах человека и человечества, их потенциально «свободных», а потому и неограниченных возможностях. Сферой же их «идеального», сущностного проявления представлялись в свете все той же немецкой «метафизики» философия и искусство, в которых Станкевич и его друзья и видели «душу сущего». Это черта романтического сознания, но такая его черта, которая в русских условиях того времени питала активность и реалистические тенденции антикрепостнической мысли, скованной реакцией и ушедшей в теорию. И это было так потому, что важнейшая для нее тогда проблема духовной свободы и исторической самодеятельности человеческой личности, оптимистическое решение которой и давала немецкая философия, по своему конкретному социально-историческому содержанию была проблемой духовной независимости подлинно человеческой личности от крепостнической идеологии, морали, политики и практики, а тем самым и проблемой способов и средств активного противодействия им. Она-то и становится общей и центральной проблемой творчества Гоголя и Лермонтова, философских и эстетических исканий Белинского и осмысления им художественной практики «натуральной школы».
   Душою кружка был рано умерший Станкевич. Но философский его «взгляд… на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России и заставило с ужасом отпрянуть от Белинского всех педантов и доктринеров».[ 346]
   Впоследствии пути членов кружка Станкевича разошлись далеко. Но в пору его существования всех участников объединяло стремление постичь фундаментальные законы общественно-исторической жизни и постулируемые ими нормы общечеловеческой, антисословной, антикрепостнической, потенциально и антибуржуазной нравственности. И не только достичь, но и воспитать себя в духе этой новой нравственности.
   Вспоминая о своих философских беседах и спорах с Белинским, И. С. Тургенев писал: «Мы еще верили тогда в действительность и важность философических и метафизических выводов, хотя ни он, ни я, мы нисколько не были философами и не обладали способностью мыслить отвлеченно, чисто, на немецкий манер… Впрочем, мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления».[ 347] Последнее замечание очень характерно и важно, подчеркивая общественно-практический пафос и смысл философских увлечений 30-х гг. В них рождалась одна из важнейших черт русского реалистического сознания – присущая ему философско-историческая широта и нравственная чистота художественного мышления.

3

   При всей своей результативности философское оформление антикрепостнической мысли 30-х гг. не было единственным путем ее демократического и реалистического развития. Не меньшее воздействие на него оказали идеи французского утопического социализма. Первыми и пламенными русскими приверженцами этих идей, преимущественно сенсимонистских, стали А. И. Герцен и его университетские, по большей части, друзья – Н. П. Огарев, Н. Х. Кетчер, В. В. Пассек, Н. И. Сазонов, Н. М. Сатин и др. Так в 1833 г. почти одновременно с кружком Станкевича возник кружок Герцена, первый в России и очень еще скромный очаг распространения социалистических идей. Кружок просуществовал недолго. В 1834 г. большинство его участников было арестовано, а весной 1835 г. некоторые из них, в том числе Герцен и Огарев, были высланы из Москвы. Однако никакими полицейскими мерами влияние социалистических идей на оппозиционную молодежь пресечь было уже нельзя. «Новый мир, – свидетельствует Герцен в „Былом и думах“, – толкался в дверь, наши души, наши сердца растворялись ему. Сенсимонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном» (8, 162).
   Движимые общими антикрепостническими устремлениями московские сенсимонисты и последователи немецкой философии далеко не сразу нашли общий язык. «До ссылки, – говорит Герцен, – между нашим кругом и кругом Станкевича не было большой симпатии. Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их – сентименталистами и немцами» (9, 17).
   В собственном смысле слова назвать тогдашнее умонастроение Герцена и его круга политическим нельзя. Французские утописты не придавали значения политическим преобразованиям общества, а настаивали на необходимости и неизбежности его кардинального социального преобразования. Именно это и имел в виду Герцен, когда, говоря о проникнутых «социалистическими тенденциями и одушевлением» произведениях русской литературы 40-х гг., в том числе и славянофильских, подчеркивал, что «они протестовали против современного общества с точки зрения не только политической» (7, 252). Другое дело, что социальный протест против самодержавно-крепостнического гнета и бесправия не мог не быть в то же время и протестом политическим. Сам же по себе сенсимонизм был учением не политическим, а социально-экономическим, и в этом его принципиальное историческое отличие от просветительской, в частности и декабристской, идеологии. Но главное, стадиальное отличие утопического социализма от просветительства состоит в том, что первый является идеологией антибуржуазной, в то время как второе – еще только антифеодальной и пробуржуазной.
   Передовое русское общественно-литературное сознание 30–40-х и последующих годов отличает совмещение в нем этих двух исторически разных форм освободительной идеологии. Благодаря этому его антикрепостнические (антифеодальные) устремления перерастают в протест против всех и всяческих видов и способов классового угнетения, в том числе и буржуазных; но поскольку последние находились тогда в России в зачаточном состоянии, все вопросы русской жизни сводились к крепостному праву, к необходимости его отмены. «Действительность» демократического, антикрепостнического содержания, которое идеи утопического социализма обретали в русской интерпретации, сообщила их художественному выражению ту реалистическую плоть, которой не хватало «идеальной» социалистической же «правде» творчества Ж. Санд. Одновременно они сообщили русскому реализму такую историческую широту и перспективность художественного зрения, которой не обладала тогда ни одна из национальных модификаций западноевропейского реализма.
   Основное, что нашли в утопическом социализме и «взяли себе» его первые русские адепты, – это оптимистическая философия истории, философия исторического прогресса, самодвижения человечества к всеобщему братскому равенству и благоденствию всех людей и народов, т. е. в сущности то же самое, но иначе аргументированное, что извлекли из немецкой философии, включая диалектику Гегеля, Станкевич, Белинский и их окружение. Поэтому расхождение между московскими сенсимонистами и «метафизиками» было временным. «После бесплодных прений, – пишет об этом Герцен, – мы увидели, что пришел наш черед серьезно заняться наукой, и сами принялись за Гегеля и немецкую философию. Когда мы довольно усвоили ее себе, оказалось, что между нами и кругом Станкевича спору нет» (9, 40). Но это произошло уже после смерти Станкевича и возвращения Герцена из ссылки (1839), когда друзья и единомышленники Станкевича – Белинский и Бакунин – со своей стороны постигли и признали отвергаемую ими до того «истину» утопического социализма и сами стали ее пламенными преверженцами и пропагандистами, каждый по-своему.
   В свете социалистических идей философия Гегеля, его диалектика была осмыслена Герценом и Белинским как «алгебра революции». «Оригинальное, – по определению Герцена, – сочетание идей философских с революционными» (9, 28) завершает процесс лабораторного формирования самого радикального направления антикрепостнической мысли, которое благодаря этому сочетанию превратилось из стихийно-демократического в революционно-демократическое. Одновременно на основе воинствующей «социальности» формирующейся тогда же «натуральной школы» завершается и реалистическое самоопределение русской литературы.
   Слияние диалектического метода Гегеля с революционно осмысленными идеями утопического социализма Герцен и назвал «реализмом». В герценовском употреблении это понятие означало прежде всего реализм общественного мышления, свободного от романтической мечтательности, опирающегося в своих прогнозах, выводах, идеалах на объективные, «действительные», по терминологии Белинского, закономерности развития природы и общества, в том числе и самого мышления, раскрытые Гегелем. Специально этому вопросу Герцен посвятил свои «Письма об изучении природы», публиковавшиеся в «Отечественных записках» на протяжении 1846 г. и вышедшие отдельным изданием в 1847 г. Через десять лет в «Былом и думах» Герцен повторит основную идею «Писем», говоря, что «социализм и реализм остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и науки» (8, 162). Формулировка эта крайне важна, так как она помогает понять органическую взаимосвязь реалистических принципов «натуральной школы», ее демократического пафоса и социалистической «сознательности».
   Весьма значительное и благотворное воздействие на социалистическое оформление демократических идеалов и реалистических принципов «гоголевского направления» оказало творчество Ж. Санд. На протяжении почти десяти лет начиная с конца 30-х гг. ее романы один за другим печатаются в русских журналах, чаще всего в «Отечественных записках», и пользуются огромным успехом. Наиболее широкий и горячий отклик у Белинского, Герцена и их литературного круга нашла проникающая творчество Ж. Санд сенсимонистская идея раскрепощения личности, прежде всего женской, как самой бесправной и обездоленной обществом. Но это была далеко не единственная, а для русской литературы и не главная форма выражения сочувствия французской писательницы к народным и демократическим массам, к «болям и страданиям» современного человека, уже духовно восставшего против порочной «цивилизации», основанной на классовом неравенстве и угнетении, но еще бессильного покончить с ее бесчеловечностью.
   В «Предисловии к роману Сенанкура „Оберман“» Ж. Санд обратилась с призывом к писателям всех стран стать «рупором скрытых скорбей и страданий» униженного буржуазным обществом человечества и тем содействовать его освобождению. Перепечатанное в июньском номере «Отечественных записок» за 1843 г. это „Предисловие“ стало манифестом формирующейся тогда «натуральной школы». И это естественно. Ярко обрисованные в нем «страдания воли, лишенной могущества… энергические страдания человека, пламенно и тщетно стремящегося к достижению своей цели и перед которым всякая цель исчезает как сон; это страшное негодование силы, желающей все обнять и от которой все убегает, даже сама воля, это истощение и сокрушение обманутой страсти, эта болезнь людей, испытанных жизнью»,[ 348] – все это было общим страданием и общей болезнью Герцена и Белинского, Лермонтова и Станкевича и всех лучших русских людей их поколения, задыхавшихся в тисках крепостнической реакции, ненавидевших ее всеми силами души и не находивших для себя возможности активно с ней бороться. Та же духовная «болезнь» разъедает души и коверкает судьбы лучших литературных «героев времени» – Печорина, Бельтова и других рожденных временем «лишних людей». Что порождает эту болезнь, каковы ее социальные и нравственно-психологические корни, наиболее характерные и по большей части скрытые симптомы, что может и должно излечить ее и претворить энергию и волю «героя времени» в практически полезное общественное деяние? – в таком жорж-сандистском аспекте ставилась и решалась «гоголевским направлением», да отчасти и самим Гоголем (Тентетников) поставленная противоречиями самой русской жизни проблема духовного раскрепощения личности, ее действенного противостояния «среде» и сопротивления реакции, т. е. проблема самоочищения личности от «пороков и слабостей», как об этом потом скажет Толстой, «привитых ей обществом и воспитанием». И нет ничего ошибочнее, как ограничивать проблематику «натуральной школы» открытием и изображением социальной детерминированности внутреннего мира и судьбы человека по принципу «среда заела». В качестве оправдания безнравственности и бездеятельности эта формула, – а говоря языком современным, ссылка на объективные обстоятельства, – действительно имела распространение в среде дворянской и разночинной интеллигенции. Но никогда не была творческим девизом «натуральной школы». Напротив, ее эстетика непримиримо отрицала пассивизм этой формулы. Критический анализ «среды», т. е. крепостнических отношений и крепостнической «нравственности», сочетается у единомышленников и соратников Белинского, как и у него самого, с не менее критическим анализом «униженной и оскорбленной» обществом и протестующей против него личности, собственная общественно-нравственная ценность которой измеряется способностью оказывать активное сопротивление «среде», бороться за демократические преобразования и за свое собственное человеческое достоинство. Такова общая, центральная и перспективная для русского реализма в целом идея столь непохожих одно на другое произведений, как «Кто виноват?» Герцена, «Бедные люди» и «Двойник» Достоевского, «Запутанное дело» и «Противоречия» Салтыкова-Щедрина, «Рассвет» Кудрявцева, «Гамлет Щигровского уезда» и «Дневник лишнего человека» Тургенева. Герои всех этих и многих других произведений – уже не исключительные личности, подобные Печорину или даже Онегину, а самые обыкновенные люди, представители так или иначе «униженной» части русского общества или незадачливые выразители его лучших устремлений. Обыкновенность, массовидность страдающего и протестующего героя «натуральной школы» принадлежит к числу ее важнейших реалистических завоеваний и окончательно «убивает» романтизм, выдвигая как важнейший предмет художественного анализа объективное социальное содержание психологии и самосознания различных слоев русского народа и общества. В ходе этого анализа романтическая проблема личности и враждебного ей «общества» перерастает в проблему личности (так или иначе принадлежащей к «обществу») и закрепощенного народа. В свете этой проблемы противоречия внутреннего мира критически мыслящей личности выступили психологическим сгустком социальных противоречий, а единственным способом их преодоления – единение личности с народом и борьба за его и свои собственные интересы с крепостническим обществом.
   Так после двадцати примерно лет философских и социальных исканий антикрепостническое направление русской общественно-литературной мысли обретает политическую и объективно революционную остроту, наиболее отчетливо – у петрашевцев.
   По аналогии с другими идейными объединениями 30–40-х гг. петрашевцев принято именовать «кружком». Вначале это был действительно небольшой кружок социалистической молодежи, объединившейся в 1845 г. для совместного изучения и обсуждения социально-политической литературы, весьма солидно представленной в личной библиотеке М. В. Буташевича-Петрашевского.
   На его же квартире происходили еженедельные собрания кружка. Отсюда и наименование – петрашевцы. Однако вскоре кружок разросся и превратился в довольно многочисленное нелегальное общество. Организационно оно не было оформлено, но имело целью пропаганду и претворение в жизнь социалистических идей. В общей сложности к деятельности общества было причастно около 300 человек из среды как дворянской, так и разночинной молодежи, в том числе и литературной. Активными петрашевцами были М. Е. Салтыков, Ф. М. Достоевский, А. И. Пальм, С. Ф. Дуров, А. Н. Плещеев, В. Н. Майков – талантливый, но рано умерший критик и др. Единой политической программы у петрашевцев не было. Большинство из них считало, что для достижения целей общества достаточно массовой социалистической пропаганды; наиболее же радикальное крыло петрашевцев, представленное самим Петрашевским, Н. А. Спешневым, Н. А. Момбелли, Д. Д. Ахшарумовым и их единомышленниками, не отрицая необходимости пропагандистской деятельности, настаивало на насильственном ниспровержении самодержавно-крепостнического строя, его замене республиканским, разрабатывало план крестьянского восстания и руководства им.
   В апреле 1849 г. деятельность общества была прекращена арестами наиболее видных его участников. Многие из них были приговорены к ссылке, а некоторые, в том числе и Достоевский, к смертной казни, замененной каторгой.
   Несмотря на кратковременность деятельности петрашевцев, она оказала немалое воздействие на дальнейшее развитие русской общественной и литературной мысли.
   Во многом родственная «натуральной школе» реалистическая эстетика писателей-петрашевцев складывалась под воздействием теории страстей Ш. Фурье и материализма Л. Фейербаха. Основным героем ранних произведений Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Пальма, Дурова и других петрашевцев становится рядовой представитель разночинной «массы», приобщающийся к социалистическим идеям и постигающий их непреложную истину силою материальных условий своего существования, своей нищеты и приниженности ею. Ему чужды столь же высокие, сколь и бесплодные устремления Бельтова и других «лишних людей». Он страдает от холода, голода, от невозможности соединиться с любимой женщиной и иметь семью и т. п. Противоречие между естественностью элементарных материальных и духовных потребностей человека «массы» и обществом, обрекающим его на нищенское прозябание, одиночество, унижение, и обнаруживает в произведениях указанных писателей противоестественность всего общественного строя крепостной России и свидетельствует о необходимости его коренного не только политического, но также и социального преобразования. Анализ под этим углом зрения противоречивости внутреннего мира «бедных людей», уже осознавших свои человеческие права и оскорбленных униженностью своего социального положения, обогащает эстетику русского реализма новыми художественными принципами, которые уже выходят за рамки «натуральной школы», непосредственно предвосхищают теорию «разумного эгоизма» Чернышевского и пролагают пути к психологическим открытиям и художественному методу Толстого и зрелого Достоевского.[ 349]

4

   Подспудный, но жаркий общественный накал философско-эстетических исканий и битв «гоголевского периода» русской литературы рождает новый для нее, общественно наиболее действенный, публицистический жанр – журнальной критики и полемики. Принципиально новым явлением было и то первостепенное место, которое он завоевывает в 30–40-е гг. в качестве наиболее острого и оперативного орудия идейной борьбы и размежевания различных по своим социальным устремлениям направлений не только литературной, но и общественной, в том числе и научной, мысли. В форме наиболее «невинных» в цензурном отношении критических разборов и эстетических деклараций ставятся в журналах и по-разному решаются самые жгучие вопросы современности.
   Одним из первых прообразов такого нового типа журнала стал орган московских любомудров «Московский вестник». Он издавался с 1827 по 1830 г., его редактором, практически номинальным, был М. П. Погодин. Журнал преследовал строго определенную цель – способствовать «просвещению» русского общества, убедить его в том, что философия «есть наука наук, наука премудрости»,[ 350] путем ознакомления с философией Шеллинга, с учением Гердера, с художественными произведениями и эстетической теорией немецких романтиков и соответствующей критической интерпретацией явлений русской литературы. В создании журнала принял непосредственное участие Пушкин, в основном по тактическим соображениям. Не испытывая никакого влечения к немецкой «метафизике», он рассчитывал подчинить журнал своему влиянию и обрести в нем свою собственную печатную трибуну. Этого не произошло. Став, как он и был задуман, трибуной шеллингинских воззрений любомудров, «Московский вестник» сыграл известную роль в популяризации идей немецкой классической философии, но завоевать широкую читательскую аудиторию не смог и вскоре прекратил свое существование.
   Еще меньше, всего полтора года, просуществовала и близкая Пушкину по своему направлению «Литературная газета» (январь 1830 – июнь 1831). Она издавалась одним из ближайших друзей Пушкина, Дельвигом, при участии О. Сомова, а после смерти Дельвига – несколько месяцев одним Сомовым. Помимо издателей и Пушкина в газете печатались Баратынский, Вяземский, Катенин, Плетнев, Гоголь, Станкевич и ряд других молодых писателей и поэтов. Название газеты (она выходила раз в пять дней) подчеркивало ее сугубо литературный, неполитический характер. Но ее демонстративная независимость от официальной идеологии и ожесточенная полемика с Ф. Булгариным и Н. Полевым, обвинявшими газету, и не без основания, в крамольном «аристократизме», вызвали неодобрение властей и не получили общественной поддержки.
   Самым влиятельным, серьезным и популярным журналом становится в это время «Московский телеграф», издававшийся Н. А. Полевым с 1825 по 1834 г. Журнал имел четкую литературную и политическую программу, воинствующе романтическую, в основе своей пробуржуазную, антидворянскую и в этом смысле демократическую, однако ратовавшую за союз самодержавия с купечеством и промышленниками. Под этим углом зрения в журнале широко освещалась текущая литературная, научная и общественно-политическая жизнь западноевропейских стран, преимущественно Франции; положительно, даже восторженно, оценивалась июльская монархия; пропагандировались принципы французского романтизма и его эклектическая философия (Кузен, Вильмен) как антиаристократические, а потому и самые перспективные для России.
   В первые годы издания «Московского телеграфа» Полевой сумел объединить в нем лучшие литературные силы. Деятельное участие в издании принимает Вяземский, привлекший к нему Пушкина, Баратынского, Языкова, Катенина и других поэтов своего окружения. В годы оформления школы «величавого романтизма» издатель «Телеграфа» отнюдь не принадлежит к ее сторонникам. Более того, за резкий критический отзыв об официозной драме Н. Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла», пленившей Николая I, журнал был закрыт.
   «Московский телеграф» и его издатель оказали немалое воздействие на демократизацию литературно-общественного сознания, что по заслугам было оценено Белинским и Чернышевским. Но откровенно пробуржуазная и в конечном счете верноподданническая позиция Полевого отбросила его в ряды врагов Пушкина и Гоголя и после закрытия «Московского телеграфа» привела в стан реакции. По тем же причинам издатель «Телеграфа» остался в стороне от самого умозрительного по формам, но в высшей степени перспективного по содержанию философско-эстетического направления 30-х гг., у истоков которого стоят любомудры и «Московский вестник».
   В противоположность Н. Полевому, издатели «Московского вестника» после прекращения его издания постепенно проникаются все более антибуржуазным духом и, оставаясь по-прежнему приверженцами Шеллинга, но приняв теперь и его позднюю реакционную «философию откровения», постепенно преображаются из любомудров в славянофилов. В преддверии этого они издают «Московский наблюдатель» (1835–1837), руководимый С. П. Шевыревым и В. А. Андросовым. Журнал был задуман как противодействие «промышленной» словесности и журналистике, представленной тем же Н. Полевым, Н. Гречем, Ф. Булгариным, издателем официозной газеты «Северная пчела», и главным образом «Библиотеке для чтения», издававшейся талантливым, но беспринципным литератором и ученым-востоковедом О. И. Сенковским совместно с книгопродавцем А. Ф. Смирдиным с 1834 г. Рассчитанная на вкусы непритязательного читателя, «Библиотека для чтения» пользовалась большим успехом в чиновничьей и купеческой среде, у средних слоев дворянства, в том числе и провинциального. Шеллингианская по своему философскому оформлению и во многом справедливая критика издателями «Московского наблюдателя» «промышленного века» в целом как враждебного высоким устремлениям человеческого духа и его высшему выражению – искусству – сочеталась с оппозицией самодержавно-крепостническому строю, но была критикой справа, направленной против демократических устремлений современности. Это отшатнуло от журнала Пушкина, одно время сочувствовавшего ему, и резко было осуждено Белинским, выступавшим против «Московского наблюдателя» в журнале Н. И. Надеждина «Телескоп» и в выходившей в качестве приложения к нему газете «Молва» (1831–1836).