Не раз отмечалось, что «Песня… про купца Калашникова» – произведение новаторское по совершенному овладению духом народной поэзии, без подражания какому-либо определенному образцу. Но народна здесь не только форма, народна сама этическая позиция. По убеждению Лермонтова, русскому человеку (например, Максиму Максимычу в «Герое нашего времени») свойственно присутствие «ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность уничтожения» (6, 223). Именно с этой позиции народный певец славит в поэме сложную фигуру царя Ивана Грозного. Как и в поэме «Демон», зло, носителем которого является главный герой, для автора – понятие относительное: это был мотивированный социальной психологией поиск подходов к проблеме положительного героя в «безгеройную» эпоху. Пересматривались привычные представления о силе и слабости человеческой, о пороках и добродетелях, о долге.
   Если в «Песне» поэтизировались мощь, смелость, широта русской натуры, высокое представление о национальной чести, то в «Беглеце» (1838–1839) – и тоже на фольклорном материале – с позиций народной мудрости подвергаются бескомпромиссному осуждению противоположные качества: трусость, эгоизм, небрежение интересами родины. Названные произведения также входят в круг патриотической темы писателя, трактуемой чрезвычайно широко. Боевая слава России, предания старины, национальные обычаи, прямые признания в любви к родине, к Москве, а с другой стороны, обличение «России немытой» со всеми ее общественными язвами, трагическая дума о современном поколении – все это разные аспекты патриотического чувства Лермонтова, нашедшего выражение в его зрелом творчестве. В русло психологизированной патриотической лирики введена и тема поэта, который не мог «не любить отечества, какое бы оно ни было», но «странная» его любовь несла «не мертвое довольство тем, что есть, но живое желание усовершенствования», как писал Белинский (4, 489).
   Этапом в русской поэзии стала трагическая «Дума» Лермонтова, обновленная элегия, медитация, исполненная «грозы духа», соединение «железного стиха», диктуемого «горечью и злостью», с музыкой поэзии, рождаемой мечтой и надеждой. Обладая чертами «исповеди», стихотворение представляет собой в то же время и обобщенную характеристику поколения. Подобная другим историческим думам, она в основе своей народна и летописна: ее содержание, как и страница летописи, исторически значительно, а особенность, во-первых, в том, что это страница из современной жизни; во-вторых, в том, что повествующий о ней – сам ее действующее лицо. Отсюда знаменательный переход от лирического «я» к собирательному «мы», от личностной к социальной психологии. Лермонтов, открывавший возможности показывать конфликтные состояния внутренней жизни человека, запечатлел в «Думе», также изнутри, момент ломки общественного сознания в России. Критический пафос стихотворения обусловил выявление идеала в негативной форме. Всему, что плохо, – бездействию, равнодушию, себялюбию, рабству, безверию, нравственной и эстетической глухоте, ранней духовной старости – противостоит как норма здоровье духа и тела, щедрость чувств и сила страстей, вольнолюбие, самоотверженность, умственная и духовная окрыленность, «сладостный восторг» поэтической «мечты». Все это относится и к личности и к поколению, но личность поэта поднята над поколением «печальным взглядом» осуждения и самоосуждения («ровный путь без цели», «тощий плод, до времени созрелый», «пир на празднике чужом» и т. д.).
   Картина современной духовной жизни освещена страстным отношением автора к ее сюжету, она просматривается через точку зрения писателя в разных аспектах: отношение к прошлому (ошибки отцов, поздний их ум); отношение к настоящему (постыдное равнодушие, презренное рабство); отношение к будущему («надежды лучшие», «мысль плодовитая» – и в отличие от бесплодных умствований «гением начатый труд»).
   Под этой картиной не случайно подписались Белинский и Герцен: первый – восторженным отзывом о «Думе» в печати, второй – совпадающей с Лермонтовым характеристикой николаевской эпохи в «Былом и думах».
   Многие линии патриотической поэзии Лермонтова сходятся, как в фокусе, в стихотворении «Родина» (1841). «Родина» – новая ступень художественного сознания поэта, проявившегося как сознание национальное. В его основе слияние аналитической мысли и открытого, властного чувства любви к отчизне, точнее говоря – комплекса чувств, составляющих патриотические переживания. Здесь размышление о прошлом России и трезвый взгляд на ее настоящее, сердечное влечение к тому, что составляет большие и малые приметы родины, сознание и ощущение неразрывных уз с миром родной природы, с русской народной жизнью.
   Лирическое выражение чувства национального самосознания во времена Лермонтова не было новостью, как не был новостью для ближайшего преемника декабристов и гражданственный взгляд на жизнь народа. Новой была психологическая достоверность реального взгляда на вещи, то подвижное лирическое единство, которое возникло из столкновения и борьбы различных психологических мотивов.
   Внутренняя контрастность мотивов заявлена самим автором в первых же строках стихотворения противопоставительной синтаксической конструкцией: «Люблю отчизну я, но странною любовью». Конфликт предстает поначалу как коллизия рассудка и любви. Почти в тезисной последовательности развертываются, казалось бы, исключающие приязнь размышления о «славе, купленной кровью» (старая для Лермонтова альтернатива исторической необходимости и бесчеловечности войны), о «полном гордого доверия покое» (социальный и политический аспекты проблемы «свободы и покоя», также двоякой для Лермонтова), о «заветных преданиях» «темной старины» (противоречия романтического историзма).
   Лермонтов обращался к этим проблемам и ранее. Так, в стихотворении «Монолог» (1829) говорится и о «жажде славы» и о «пылкой любви к свободе» как о мотивах, составляющих в идеале патриотическое чувство. Но в бескрылой, «пасмурной» русской жизни нет места этим чувствам – «И душно кажется на родине» (1, 65). Стихотворение несколько риторично, в нем зрительный, чувственный ряд образов не подкрепляет мысль. В поэмах «Последний сын вольности» (1831), «Измаил-Бей» (1832) исторические проблемы, коллизия свободы и патриотизма, как об этом говорилось выше, не находят окончательного разрешения, но философская мысль автора смелее поверяется реальными впечатлениями жизни, в тему родины все шире и шире вливается чувственный мир природы, пейзаж.
   В стихотворении «Родина» философская, «рассудочная» часть текста имеет значение увертюры, а предмет любви, зримый образ родины, занимает основное пространство произведения. В этом образе-пейзаже, интимном для каждого человека и вместе с тем достаточно широком, чтобы вместить различные аспекты размышляющего сознания, диалектически снимаются противоречия рассудка и любви. В стихотворении отрицаются чуждые поэту стороны классицистического и романтического мировосприятия, но широта и гражданственность свойственного классицизму мышления, как и острота чувств, национальный дух романтического самосознания, вливаются в чувственный мир художника, обнимающего душой все нерасторжимое единство представлений, составляющих понятие Отчизны. Величественная пейзажная панорама призвана как бы символизировать горизонты этого широкого национального самосознания. Она потому и включает в себя неоглядный дальний план, характеризующий русские просторы, и ближний, сосредотачивающий внимание на интимных подробностях родной природы и быта: «чете белеющих берез», жнивье, деревеньке, где празднуют подвыпившие мужики.
   Детали картины, поэтизирующие быт, реалистичны, но в отличие от предшествующих реально-бытовых зарисовок здесь есть новые художественные подходы. Пейзажные детали скользят в пространстве, сменяя друг друга и отражая впечатления едущего по проселку человека. На пути, как обычно, встречается всякое: то совсем захудалые, крытые соломой избенки, то приметы сравнительного довольства – полное гумно, резные ставни… Путник, он же лирический герой стихотворения Лермонтова, отзывается душой на печали и радости окружающей его народной жизни. Одно из таких состояний воплотилось в тревожном образе-впечатлении: «Дрожащие огни печальных деревень…». Печаль, пронизывающая образы стихотворения, музыка его стиха – характерная для Лермонтова лирическая тональность, когда чувство поэта, пройдя «через грозу духа, оскорбленного позором общества» (Белинский), возвращается к предметам любимым.
 
Печаль в моих песнях, но что за нужда?
 
(2, 50)
 
Печально я гляжу на наше поколенье!
 
(2, 113)
 
Мне грустно, потому что я тебя люблю…
 
(2, 158)
   В психологическом плане – это торжество человечности. Именно о таком человечном, общественно активном патриотизме говорит Белинский в статье «Стихотворения М. Лермонтова» (1840): «В полной и здоровой натуре тяжело лежат на сердце судьбы родины; всякая благородная личность сознает свое кровное родство, свои кровные связи с отечеством… Любовь к отечеству должна выходить из любви к человечеству, как частное из общего» (4, 488–489).
   Печалью, болью за «нивы бесплодные», за человеческие страдания овеяна каждая строка стихотворения «Тучи» (1840), построенного, как и «Родина», на движении психологических состояний, соответствующих движению изгнанника – «С милого севера в сторону южную». В том же направлении мчатся – «Степью лазурною, цепью жемчужною» – чуждые страстей облака, и эфемерный, летучий образ (как и «дрожащие огни печальных деревень») наводит поэта на мысль об истинной сущности духовных ценностей жизни, о печали и счастье земных привязанностей, земной «несвободы».
   В зрелой лирике Лермонтова отчетливы мотивы одинокого странничества, душевной опустошенности, тоскливого отчаяния, сомнения в идеалах («И скучно и грустно» (1840), «На севере диком…» (1841), «Утес» (1841), «Листок» (1841), «Они любили друг друга так долго и нежно» (1841) и др.) – и это неоднократно давало повод для однозначных выводов о пессимизме и скептицизме Лермонтова как основе его мировосприятия.
   Склонность поэта к иронии, к парадоксам, сложная авторская позиция по отношению к образам Демона и Печорина давали для таких суждений достаточно оснований. Однако еще современники, и прежде всего Белинский, отметили особый, действенный, активный характер лермонтовского пессимизма и его неабсолютность. Стихи поэта, по определению Белинского, поражали душу читателя «безотрадностию, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства» (4, 503). Грусть разрывала, но не убивала сильную душу. Современники, которые прошли вместе с Лермонтовым через сокрушительную тоску, отчаяние и «благородное негодование», хорошо различали в его творчестве семена глубокой веры в жизнь и людей.
   Сложность взаимодействия между силами притяжения и отталкивания в мироощущении поэта, между его элегическим и «железным» стихом особенно ощутима в стихотворении «Как часто, пестрою толпою окружен» (1840). Тема суетного света переплетается здесь с возникающей в воспоминаниях темой родного дома, родной природы. Это и есть поэзия, где «вере теплой опыт хладный Противуречит каждый миг» («Исповедь», 1, 201). В этом противоречии – истоки новой, обостренной потребности поэта в высших нравственных ценностях.

5

   Интонационная подвижность стиха, сочетающего в себе сарказм, иронию, отчаяние, идеальные устремления, горечь и злость, – следствие тех особенностей художественного метода писателя, которые базировались на диалектическом восприятии явлений жизни: в движении, в противоречиях, в зависимости от времени и обстоятельств.
   Стихотворения «Кинжал» (1837–1838), «Поэт» (1838), «Не верь себе» (1839), «Журналист, читатель и писатель» (1840), «Пророк» (1841) объединены темой поэта и представляют собой еще один большой смысловой «куст» в лирике Лермонтова. Сквозная для них мысль о предназначении искусства, о высокой социальной миссии художника последовательно усложняется и видоизменяется: от декабристского по духу осмысления этой миссии происходит поворот к трагическому осознанию утраты гражданственного идеала, от поэтизации обличительной, разрушительной силы слова к уяснению того, что эта сила животворна. Справедливо утверждает Н. И. Мордовченко: «Идея отрицания, признанная Лермонтовым в ее общественной функции… прояснялась и осмыслялась у него как идея созидания и творчества. Таков был один из существеннейших факторов в развитии Лермонтова последних лет его жизни».[ 408]
   В стихотворении «Не верь себе» выделяется особенно рельефно гуманистическое содержание лермонтовского отрицания. В мир поэзии введен человек не только со своими высокими страстями, но и с «тайниками» души. При этом «молодой мечтатель», поэт, на первый взгляд противопоставленный толпе, на самом деле несет в себе ее скрытые заботы. Можно откликаться на людские страдания плачем, или укорами, или песнью, полной простых и сладких звуков. Всему свое время – лишь бы слово не было ледяным, а напевы заученными. Такова мысль Лермонтова, скрытая за иронией монолога, обращенного к молодому мечтателю.
   В стихотворении «Журналист, читатель и писатель» вопрос, каким должно быть искусство, отвечающее требованиям века, решается с той же гуманностью и широтой, но истина открывается не авторским словом, а как бы рождается в споре. Этой цели служит и драматизованная форма стихотворения.
   Споры, полемики были распространенным явлением эпохи, отражавшим ее конфликтный характер. Они велись в литературных салонах, на страницах газет и журналов. В стихотворении воспроизведен один из таких споров, и таким образом основная коллизия представлена в формах самой жизни. Пафос стихотворения – в утверждении высокой общественной миссии поэта, недоступной пониманию «толпы неблагодарной».
   Именно с этих реалистических позиций рассматривается центральный конфликт в стихотворении «Пророк» (1841) – трагический конфликт между поэтом, проповедующим «любви и правды чистые ученья», и презирающим его обществом.
   В литературе было справедливо указано на идейную связь, существующую между стихотворением «Пророк» и предисловием автора к «Герою нашего времени». Речь идет о «гордой мечте» писателя исправлять людские пороки – чаще всего путем иронического осмеяния. Б. М. Эйхенбаум отмечает, что природа такой иронии, имеющей некоторое сходство с иронией Гоголя, в основе диалектична: она «при известных обстоятельствах и условиях может превратиться в свою противоположность – в моральную проповедь, в позицию учителя жизни».[ 409]
   Многопредметность, многотональность поэзии Лермонтова, которые так очевидны в рассмотренных выше стихотворениях, объясняются большой интеллектуальной насыщенностью эпохи. «Кратковременная, но изумительная своей огромностию деятельность Лермонтова на поэтическом поприще» (Белинский, 8, 63) вместила в себя многое, сгустив художественное обобщение до плотности символов. Насквозь символичен демонизм поэта, вобравший в себя вековые проблемы развития человеческого духа. Символичны классические лермонтовские образы паруса, утеса, чаши жизни, кинжала, листка, получившие отзвук и развитие в последующей русской поэзии.
   В стихотворении «Пленный рыцарь» (1840) символизируется самый бег «летучего времени»; трагическая его остановка (узник в темнице) лишь подчеркивает момент движения. Диалектическое восприятие категорий развивающегося времени в единстве и борьбе мгновенного и вечного нашло отражение не только в образах, но и в языке поэзии Лермонтова, его грамматическом строе, синтаксисе.
   Можно посвятить стихотворение прямому размышлению о том, как преходяща молодость Нэеры, видениям смерти, «грядущему в тумане» и т. д.; можно воссоздать, как об этом говорилось выше, ощущение времени в метафоре; но можно и самим характером повествования дать представление о сиюминутности происходящего в его отношении к прошлому и будущему. Речь от первого лица, насыщенная глагольными формами, дает ощущение энергичности и достоверности действия. Переход форм от будущего к настоящему времени создает иллюзию движения времени, происходящего на наших глазах.[ 410] Именно на этом эффекте основано стихотворение-новелла «Свиданье» (1841), где обращает на себя внимание акцентное положение глаголов, начинающих почти каждый стих или образующих конечную рифму:
 
Возьму винтовку длинную.
Пойду я из ворот:
Там под скалой пустынною
Есть узкий поворот.
До полдня за могильного
Часовней подожду
И на дорогу пыльную
Винтовку наведу.
Напрасно грудь колышется!
Я лег между камней;
Чу! близкий топот слышится…
А! это ты злодей!
 
(2, 206)
   Закономерна «временна?я» мотивировка и в психологической новелле «Завещание» (1840), где речь ведется также от первого лица. Ощущение интенсивности жизни в виду ее скорого конца предопределяет повышенную энергию фраз умирающего; глаголы, как частое дыхание, организуют ритм стихотворения и рифменную его конструкцию, между тем как прилагательные в функции эпитетов почти совершенно отсутствуют (один случай на все стихотворение – метафора «пустое сердце»).
   Эта особенность стиля делается еще более очевидной при сопоставлении названных стихотворений, например, с «Молитвой» («Я, матерь божия, ныне с молитвою», 1837), где на 16 стихов – всего 6 глаголов, ни одного из них нет в рифме, но зато фразы изобилуют прилагательными, чаще всего инверсивными, акцентными, рифмующими.
   Заслуживают внимания способы, которыми поэт вводит читателя в «запредельные миры» внутренней жизни человека. Иногда это прием описательный: о таинственной магии побуждающего слова говорится в «Молитве» 1839 г. («В минуту жизни трудную») и в стихотворениях 1840 г. «Есть речи – значенье», «Журналист, читатель и писатель» (монолог «О чем писать? – бывает время…»). Как уже отмечалось выше, побуждающий к действию смысл имело в восприятии Горького стихотворение «Ангел». Поэтизация таинственной силы слова или стиха, которые, как заветный ключ, способны открывать человеческие сердца, содержится в стихотворении «Не верь себе» (1839), но в форме свойственного этому стихотворению непрямого, негативного утверждения истины:
 
Случится ли тебе в заветный, чудный миг
Отрыть в душе давно безмолвной
Еще неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный, –
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
Не передашь ты их значенья.
 
(2, 122)
   Именно музыка размеренного стиха – одно из основных средств «колдовской» (по слову Н. С. Тихонова[ 411]) поэзии Лермонтова, но это тема для специального рассмотрения.
   Остановимся еще на одном специфически лермонтовском приеме «введения во храм»: речь идет о проникновении во внутренний мир через материализованную деталь. Уже говорилось выше о проселочном пути, который в «Родине» лег в основу образов большой обобщающей силы. В стихотворении «Выхожу один я на дорогу» (1841), напоенном высочайшей поэзией единения человека с природой, к звездному символическому миру «свободы и покоя» также приводит реальный путь – одна из кремнистых дорог Кавказа. Как это нередко бывает, Лермонтов почерпнул метафорическую силу образа из ранней своей поэзии. В стихотворении «Мой дом» («Мой дом везде, где есть небесный свод», 1830–1831) есть строки, несущие сходное со зрелым стихотворением мироощущение («До самых звезд он кровлей досягает, И от одной стены к другой Далекий путь, который измеряет Жилец не взором, но душой»; 1, 291). Но метафора раннего стихотворения лишена реальных пейзажных черт.
   Сходная творческая последовательность – в создании внутренней интимной атмосферы стихотворения «Ветка Палестины» (1837). Здесь предметом большой поэзии стала пыльная ветка пальмы на киоте, освещенном неверным, колеблющимся светом лампады. От этой ветки духовный взор автора силой мечты простирается через времена и пространства и рождает образы людей, тоже зыбкие, призрачные, как мираж, по одну сторону которого – Восток, по другую – автор, ищущий покоя в восточном мироощущении.[ 412]
   Созидательная сила мечты обнажается автором также в стихотворениях «Как часто, пестрою толпою окружен» (1840), «Из-под таинственной холодной полумаски» (1841), где «по легким признакам» воображение поэта создает «бесплотные виденья» живых образов действительности.
   Проникая в глубинные слои психической жизни, автор из мира грез делает следующий шаг – в мир снов. Это не уход в ирреальность от действительности с ее противоречиями, не пассивная форма неприятия действительности, свойственная позднейшему неоромантизму, искусству декаданса. Обращение к «темным волнениям» души, как и к фантастическому миру снов, носит у Лермонтова прогрессивный, исследовательский характер. Оно самим поэтом осознавалось как экскурс в недра человеческой личности и истории человеческого духа.[ 413]
   Стихотворение «Сон» (1841), сюжет которого – сон в сне, многоступенчатый сон, вызвало большую критическую литературу, послужило образцом для множества подражаний, но так и не получило достаточно вразумительного эстетического толкования как одно из сложных явлений психологической лирики поэта.
   Но есть у самого Лермонтова, в «Герое нашего времени», страницы, поэтический смысл которых поражает аналогией со стихотворением «Сон» и некоторыми другими лирическими образами-идеями того же периода. Речь идет о тех страницах дневника Печорина, где после известного рассуждения о смысле жизни говорится о любви как о «странной» потребности сердца жадно поглощать встречные чувства – нежность, радость, страданья безответной любви. Вслед за этой мыслью следует сравнение: «Так томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед собою роскошные кушанья и шипучие вины; он пожирает с восторгом воздушные дары воображенья, и ему кажется легче…» (6, 321). Подобно этому и «томимый духовной жаждою», жаждою любви лирический герой стихотворения видит во сне встречный образ любви, любовь, также отраженную в «грустном сне».
   Здесь обращают на себя внимание несколько обстоятельств. Во-первых, гуманистический идеал автора. Во-вторых, реально-бытовая мотивировка «воздушных даров воображения», как это было и в других случаях (психологическая достоверность, конкретность «вещной» детали, точность географических реалий).[ 414] В-третьих, тесная многоканальная идейно-образная связь зрелой лирики Лермонтова с «Героем нашего времени».

6

   Взаимосвязь зрелой лирики Лермонтова с его зрелой прозой достаточно наглядно иллюстрируется приведенными выше примерами. «Герой нашего времени» насквозь пронизан лирической стихией, как это наблюдалось ранее по отношению к «Вадиму» и ранней лирике. Но безусловно имела место и другая, обратная связь: роман свой Лермонтов писал в 1837–1839 гг., и мысли этого произведения, итогового для всего последнего периода творчества писателя, оплодотворяли его лирику. Во всяком случае, по отношению к «Думе» это несомненно так: трудно выделить начала и концы общего для обоих произведений идейного замысла.[ 415]
   Резкий сдвиг «времен», о котором постоянно размышлял Лермонтов в своих произведениях начиная с середины 30-х гг., поставил перед литературой задачу поисков нового героя, воплощающего новые тенденции общественного развития. Лермонтов стоял в это время перед лицом уже иного общества, чем то, которое запечатлено в «Евгении Онегине» Пушкина. Белинский писал об этом во вступительной статье к сборнику «Физиология Петербурга» (1845): «В „Онегине“ вы изучите русское общество в одном из моментов его развития, в „Герое нашего времени“ вы увидите то же самое общество, но уже в новом виде» (8, 378). Сравнительная характеристика «пушкинского» и «лермонтовского» периодов содержится, как известно, и в статьях Белинского о Пушкине. В первой из них чрезвычайно важно выделение категории поколения как вехи отсчета времени в историческом развитии: «…общество движется, идет вперед через свой вечный процесс обновления поколений… На Руси все растет не по годам, а по часам, и пять лет[