А я иду мимо родного института и хочу, чтобы всем было хорошо.

Цыганочка жилпоселовская

   Пришла чудесная осень: дни – солнечные, мягкие, вечера – теплые, пахучие, воздух – сладкий, с дымком картофельной ботвы, ночи – полные снов и мечтаний.
   Ленька приезжал с работы, хлебал щи и выносил на улицу баян. У подъезда собирались пацаны и, скрестив руки на груди, слушали чарующие аккорды Ленькиной смелой игры. Любил он музыку страстно, и. будоражили Ленькины буги, рок, танго и вальсы поселок, выгоняли взрослых и детей из кухонь и комнат и – как они танцевали!
   Танцевали они по-разному и в разное время. Взрослые, например, старались натанцеваться до заходы солнца, а дети дожидались сумерек и приставали:
   – Леха, ну сбацай чего-нибудь путевое.
   Ленька (безотказный он был человек) спокойно поправлял лямки тульского баяна, вздыхал, улыбался и разводил меха:
 
Не ходите дети в школу,
Пейте дети кока-колу!
 
   Подвывали пацаны, выделывая из себя папуасов «Новой Жилпоселии», а потом бросались в бесовство «Читанагуа чучи», зачумлено похрипывая:
 
О, тяжкий труд!
Полоть на поле кукурузу.
 
   После бесподобных пассажей «Читанагуа чучи» Ленька делал небольшую паузу, с чувством, толком, расстановкой раскуривал «Смерть альпиниста», а мальчишки чинно прохаживались по танцплощадке. Наконец бычок «Памира», щелкнутый музыкально-слесарным пальцем, выписывал длинную дугу, золотистой крапинкой обозначенную в густеющих сумерках, и медленно-медленно, в ритме убаюкивающего блюза начинался рок жилпоселовский. Почему жилпоселовский: да мелодия была всем очень знакома давно, с пеленок. И слова. Слова-то уж точно были – свои!
 
Колхозный сторож Иван Лукич
В колхозе свистнул один кирпич.
 
   Пели мальчишки с такими понимающими улыбками, будто знали того самого Лукича, который:
 
Построил домик и в нем живет,
Не зная горя, табак жует!
 
   А музыка, быстро выбираясь из блюзовых скоростей, разгонялась, разгонялась до самых отчаянных роковых страстей, и отдавали мальчишки року, некоронованному королю танцев двадцатого века, всю неуемную страсть подмосковно-мальчишеской души. Они бесились в каждом роке как в последний раз, будто чувствовали, что где-то на далеком Западе уже вихляются в твисте сверстники, рождается шейк в изломанных капитализмом мозгах, носятся в воздухе идеи разных брейков. О, неважно, что они чувствовали, скорее всего они ничего не чувствовали, просто дергал их Ленькин «туляк» за руки, ноги, нервные клетки и языки:
   – Шарь, Ленька, шарь!
   И все-таки не Ленькин рок был гвоздем программы тех осенних вечеров, а «цыганочка». Да не та, что бацали в «Ромэне» или в «Поплавке» у «Ударника». Там была «цыганочка» классическая. А классика, как Ленька часто говорил, быстро надоедает. Искусство же настоящее требует постоянно нового, личного, неповторимого. Таковой была «цыганочка» жилпоселовская, Ленькина. Сколько чудного накручивалось в ней, какая она была спорая на импровизацию, лихую, взрывную импровизацию!
   Выйдет этакая волоокая, с жуткой синью в глазах, пышногрудая девушка в круг, тряхнет пшеничными волосами, вздернет мягкие руки, топнет упрямой ножкой, и пойдет мелкой рябью страсть души ее русской от одного к другому, от мальчишки к взрослому – к Леньке. А он уже поймал момент, меха напряглись, и аккорд, резвый, сочный, непокорный, с непередаваемыми словами свингом, тронул за сердце смелую «цыганочку», и пошла она по кругу разудалая. И не выдержал кавалер. «Эх, родимая!» – крикнул, вписываясь грубоватым алюром в игривый вираж напарницы. А Ленька им заходик по второму разу – да так, чтобы сердце екнуло, жилы затрепетали, душа запела. Эх!
 
Ты цыган, и я цыган,
И оба мы цыгане.
 
   Поет водитель грузовика, а его «грузовичка», разнорабочая на стройке, они год назад вместе восьмилетку окончили, яростно топая новыми босоножками, на которые все смелее ложатся тени шумного вечера, поет под общий смех:
 
Цыган цыганке говорит:
«У меня давно стоит».
А что стоит и где стоит,
Ничего не говорит.
 
   И перепляс, в котором цыганское очарование перемешивается с русской удалью, а причудливые коленца с ухарской присядкой.
   – Еще, Леха!
   На смену первой паре, которая растворяется в темноте, на пятачок вылетает тонконогая лань, черноглазая, и без заходов бросается в вихрь танца. И так заразительно отплясывает она свою «цыганочку», что вновь какой-нибудь водитель, или токарь, или слесарь врывается в круг и отчебучивает очередную шутку.
   И-их, какие «цыганочки» видывали на поселке пацаны! Королевы ли принцессы, царицы ли баронессы, – кто их поймет в тринадцать лет, да только не эти «цыганочки» были гвоздем программы осенних вечеров.
   – Петю давайте! – кричали пацаны, когда дело шло к ночи и хотелось чего-нибудь сказочного, совсем уж необычного.
   Петя не всегда посещал танцы. Часто мальчишки бегали за ним, любителем бродить по вечернему поселку. Крепкий он был человек, с медвежьим шагом и глазами, голубыми, примутненными какой-то бедой, из-за которой, болтали старухи у подъездов, ему даже пришлось месяц в психушке провести. Лет Пете было за тридцать.
   – Петь, ну сбацай, ну чего тебе стоит! – тащили его к баяну пацаны.
   Он поначалу обычно бычился, пытался улизнуть, но сдавался, и все замирали в ожидании чуда. Ленька разминал пальцы, как перед мировым рекордом, усаживался поудобнее, отгонял мелюзгу, липнувшую к баяну, и со смаком, с оттяжечкой нажимал на клавиши, артистично приподнимая голову и поигрывая губами – будто подпевая себе. Петя потирал ладони, пропуская один заход, и наконец вступал в круг.
   Первое впечатление от его «цыганочки» было плевое: гуляет человек по кругу и ставит из себя. Потому что никакой то был не танец. Ну прошелся он и руки в стороны. Все, на большее я не способен, концерт окончен.
   Ленька, не обращая внимания на это, прибавляет обороты, выдает еще один заход, еще, еще. И все быстрее, быстрее. Петя за ним, четко отслеживая ритм, который задавали пальцы баяниста, чтобы разогнать ноги танцора. И в тот момент, когда, казалось, быстрее играть и танцевать было просто невозможно, Ленька бросал пальцы в перепляс. Обычно в эти мгновения по асфальту дубасили каблуки, шлепали ладони о колена, груди, бедра. В Петиной «цыганочке» украшательств никаких не было. Он не пел, не тряс плечами, не лупил по воздуху руками, не бил себя почем зря. Подчиняясь музыке, он стремительно несся по кругу, и вдруг тело его, грузное, медвежеподобное, превращалось в серую большую пушинку, которая кружилась в вихре безумного танца, украшая бешеные переборы удивительно-музыкальным шорохом длиннополого пиджака, едва уловимыми звуками из груди. Петя парил над землей, а пацаны понять не могли, какая сила удерживает его в воздухе?
   – Ну, Петь, ты даешь! Опять переплясал, – Ленька опускал руки, а танцор пожимал плечами и уходил. – Все равно переиграю! – не сдавался баянист и с «туляком» своим уставшим уходил домой.

Васькины проводы

   События развивались стремительно. Экзамены, последний школьный звонок, аттестат, характеристика, выпускной вечер, и вот она победа. Победа, которая принесла столь долгожданную свободу. Свобода ошеломила. Первые два дня ни Васька, ни Славка не знали, что с ней делать. Пить, спать, есть, гулять, купаться, играть до умопомрачения в футбол, заколачивать в землю доминошный стол, петь по вечерам Высоцкого, водить по окрестностям поселка какую-нибудь бывшую любительницу кукол, а потом опять пить, спать, есть. Нет! Не хочется. Надоело!
   Но, что же это за свобода такая, если не хочется!
   Свобода ошеломила, разочаровала, и через три дня после выпускного вечера улетучилась, растаяла, не оставив в памяти ни одной прекрасной минуты.
   В этот день Васька сказал:
   – Повестка пришла. Послезавтра в 900 быть в военкомате в Видном.
   – Все-таки решил? – спросил Славка.
   Он никогда не спрашивал, почему Васька решил поступать в военное училище, потому что знал причину.
   – Да, надо! – сказал Васька с застенчивой суровостью, и его это «надо» еще раз убедило Славку, что друг его просто бежит, что хочется ему самостоятельности.
   Они сидели за доминошным столом и смотрели в Васькины окна.
   – Может, в летное поступлю, – Васька попытался закрасить свое неудачное «надо».
   – Это хорошо! – поддержал его Славка, в глубине души надеясь, что Васька никуда не поступит и вернется в поселок.
   – В парикмахерскую надо сходить.
   А у Васьки была прекрасная голова: глаза голубые, робкие, лицо застенчивое, красивое, волосы пышные, светлые. Но разве можно трогать такую голову!
   – Никуда эта парикмахерская не убежит, завтра сходишь.
   Васька тронул волосы. Они пробежали между пальцами, послушно улеглись в пушистую копну.
   – Поступлю не поступлю, – сказал он, – какая разница! Зато на проводах у меня гульнем.
   – Еще как гульнем! – Славка почему-то поверил, что его лучший друг не поступит в военное училище.
   На проводах был длинный стол через всю комнату. Было много тостов за армию, воинов, за Васькиного дядю-танкиста, у которого тоже были грустно-застенчивые глаза, есенинское лицо и пышная шевелюра под шлемофоном. Он глядел на собравшихся с фотографии и, кажется, был доволен племянником, увидеть которого живыми глазами ему помешал фашистский снаряд. Были одноклассники и друзья. Все было как надо.
   Проводили Ваську хорошо.
   – Если тебе так хочется, поезжайте в военкомат без меня! – сказала Васькина мама, и это было хорошо.
   Утром Васька, его отец – Василий Степанович и Славка поехали в военкомат.
   Город Видное для домодедовских хозяек имел важную роль. Они ездили сюда за продуктами, покупали детям обновки в универмаге и школьные принадлежности в «Канцелярских товарах», всякую утварь в хозмаге. Хорошее это было соседство. Одно слово – московское обеспечение!
   К тому же красиво и тихо здесь, как в курортном городе. Сосновый бор, сонный ручей, просыпающийся лишь по весне, серая стрелка шоссе по крутогору, зелень по всюду. Зелень разная. И пышная – травяная, и хмурая – сосновая, и нежная – березовая. Хорошо живется в Видном! Даже тарахтенье мотоциклов в клубе ДОСААФ воспринимается проезжими, как нечто сказочно-доброе. Но Ваську и Славку все эти чудеса не интересовали. Василий Степанович тоже был не в себе, сын уезжает! Конечно, неплохо выучиться на офицера, авиационного техника. Все лучше, чем баранку крутить с утра до вечера. Но не хотелось отпускать сына. Мягкий он для военного дела человек.
   Военкомат нашли быстро. Васька отдал повестку капитану. Тот ушел в комнату с небольшим окошком, через минуту вернулся, сказал не то сыну, не то отцу: «Нужно заполнить анкету и написать автобиографию на этих бланках, машина скоро приедет».
   Васька быстро и четко выполнил первый в жизни приказ. Капитану понравилось. Он взял бумаги, еще раз повторил: «Машина скоро придет», – и скрылся за дверью.
   Василий Степанович грустно вздохнул и сказал:
   – Мне пора, сынок. Смотри, чтобы все нормально было. Пошел я. На работу надо.
   Они вышли на улицу, обнялись, стесняясь Славку, и разошлись: отец – на работу, сын – в военкомат.
   А там уже стало тесно: абитуриенты военных училищ все прибывали. С трудом отыскав в коридоре свободный столик, Васька и Славка сели. Им многое хотелось сказать друг другу на прощание, но на языке вертелась только одна фраза:
   – Что-то машины долго нет.
   – Задерживается.
   Этот простенький дружеский диалог затянулся бы надолго, если бы к ним не подсел черноволосый кудрявый крепыш.
   – Может, в «козелка», мужики? У меня домино есть!
   Друзья промолчали. Им хотелось побыть вдвоем.
   – Ну, кто четвертый?! – крикнул кучерявый, доставая из небольшого чемоданчика домино.
   Четвертый объявился тут же. Игра, хотя и без особого интереса, началась. Первую партию выиграли Славка с Васькой. Но кучерявый не сдался:
   – Сейчас мой кореш анкету заполнит, вот тогда покажем класс. Барыбино еще никому не проигрывало!
   – Домодедово тоже проигрывать не научилось. У нас в школе такого предмета не было! – отпарировал Васька и громко ударил по столу. – 1:1!
   Кучерявый продув «под сухую», сказал обиженно земляку:
   – Витька, ты что там роман писал? А ну давай покажем класс. А то тут некоторые сомневаются.
   Третья партия прошла в упорной борьбе, за ней следило уже человек десять. Домодедовские опять выиграли!
   – Ничего, это разминка! – крикнул барыбинский ас, розовея от неудачи, но его «попросили».
   – Хватит одним играть, тут очередь!
   Барыбинских асов доминошного дела сменили два угловатых парня. Они не представились, поскромничали. И правильно сделали, потому что продули «под сухую».
   И вот тут началась настоящая игра!
   У стола собралось человек двадцать. Они болели, как на чемпионате Союза по боксу. Шум в военкомате стоял дикий. Несколько раз капитан пытался остановить игру, но будущие курсанты, замолкнув на несколько минут, вновь со всей силой доминошной страстно отдавались игре, что тут было! Васька со Славкой обыгрывали всех подряд: барыбинских и подольских, мещеринских и бутовских, ямских и видновских асов, которым даже стены родного военкомата не помогли уйти от сухого счета.
   Всполошились люди. Абитуриенты, стараясь побыстрее заполнить бумаги, занимали очередь: сначала среди болельщиков, а уж потом среди игроков. Все понимали: нужно обязательно выиграть у двух дружков. Подумаешь, Домодедово! Подумаешь, Жилпоселок! Да кто они такие! Дайте только сесть – разуделаем под орех.
   – Садитесь, – спокойно приглашал их Славка и через минут десять также спокойно, но чуть погромче оповещал: – Следующий! И запомните: у Домодедово и домино – один корень. Выиграть у нас невозможно, это – аксиома. Такая же древняя, как игра в домино.
   Барыбинцы всегда сопротивлялись упорно, но и им никак не удавалось набрать первыми победное сто одно очко.
   Уже Славку промыло седьмым потом, уже руки устали держать костяшки, уже изумление, охватившее всех, достигло предела, а они все выигрывали и выигрывали.
   – Час сидят! – шептали за столом.
   – Уже два часа никто их высадить не может!
   – Три часа играют – фантастика!
   – Это же Домодедово, понимать надо! – повторяли Васька и Славка, и все, наконец, поверили, что выиграть у домодедовцев невозможно.
   – Жаль, что нет еще одной партии, мы бы сеанс одновременной игры показали! – совсем разошелся Славка.
   Но ему поверили, потому что смотрели на них уже как на легендарных героев. И даже когда друзья, просидев за столом три с половиной часа, уступили-таки барыбинцам в упорной борьбе, никто не осмелился пустить им вслед какую-нибудь остроту – будущие курсанты смотрели на домодедовских доминошных мастеров, как на святых.
   Святой Васька и святой Славка вышли на улицу, вдохнули ядреного соснового воздуха города Видное и… стали нормальными людьми.
   – Дали мы им! – сказал Славка. – А ты классную систему придумал. Берешь костяшки большим и указательным пальцами, значит у тебя четыре штуки, средним – две-три, безымянным – одна или две. Молоток ты, Васька! На поселке всех обыгрывали и здесь равных не было!
   – В следующий раз не будут орать. А то: «Мы – Барыбино! Мы – Подольск!» А мы – Домодедово!
   Васька посмотрел на часы: половина второго.
   – Тебе пора, – сказал он грустно.
   – Да, надо в поликлинику за справкой ехать. Завтра повезу документы в институт.
   – Эй, Домодедово! Вам очередь уступили, идите! – крикнули им из военкоматовских дверей.
   – Другу надо домой. А я сейчас приду. Ну, Славка, до свидания! Успехов тебе!
   – Тебе тоже – успехов! До свидания, Васек!
   Славка поспешил за угол. Крепкое рукопожатие друга еще не остыло, еще радость побед волновала грудь, но грусть, большая-большая грусть обняла уже его за плечи.
   – Поступит! – бубнил он, приближаясь к остановке. – У него же голова! Такую систему выдумал. Да он и безо всякой системы фишку чувствует. Мы бы и так всех обыграли. Поступит. Раз уж они на что-то надеются, значит он обязательно поступит!
   В автобусной толчее Славка вдруг удивленно улыбнулся: откуда у него такие детские мысли? И понял: с Васькой прошло у него все детство, вот и мысли – детские.

Владимир Бояринов

Иван

 
Полярный статус устаканен,
Считай, в 38-м году.
Дрейфует к полюсу Папанин,
А льдина тает на ходу…
 
 
Теченье теплое от кромок
Грызет кусочек за куском.
И вот уж маленький обломок
Остался, с трещинкой при том.
 
 
А льдина тает, тает, тает…
И пусть беды не миновать —
Папанин искренне считает,
Что Кремль не надо волновать…
 
 
Иван Папанин ровно в девять
Горячим чаем греет кровь
И Чернышевского «Что делать?»
При свете звезд читает вновь.
 
 
«Иван, ты не спеши с ответом,
Тебе молчание к лицу!»
Когда Иван узнал об этом —
Он стал подобен мудрецу.
 

Дама-пик

 
Едва забудусь я на миг
В отеле или за сараем,
Ко мне приходит Дама-пик
И говорит: «Ну что, сыграем?»
 
 
Я окружен, я взят в кольцо!
Степными балками, низами
Мне не уйти! Ее лицо
Всю ночь стоит перед глазами!
 
 
Куда бы я не убегал,
Мне не уйти от смертной драмы.
Простите, я не убивал,
Не убивал несчастной Дамы!
 
 
Я не игрок! Я не был пьян!
Я злые помыслы оставил.
Вчера купил себе баян
И в песне бабушку прославил.
 
 
Не я разваливал Союз,
Не я оплакиваю горько.
Не я – бубновой масти туз,
Не я – козырная шестерка!
 
 
Не надо всем сходить с ума,
Когда воочию увидишь:
Жизнь – ясно дело – не тюрьма,
Но из нее живым не выйдешь.
 

С полигона

 
Драму жизни отпечатав,
Я собрался к Вам идти.
Но негаданно Курчатов
Повстречался на пути.
 
 
Исподлобья, мимоходом
Глянул я на старика.
Он спросил: «Откуда родом?» —
«Из Семи-пала-тинска!»
 
 
Я Курчатова расстроил.
Я не знал, что это он
Разработал и построил
Первый русский циклотрон!
 
 
Не хотел его обидеть,
Но – обиделся, кажись…
Лучше б мне его не видеть,
Лучше б молча разошлись.
 
 
С глаз долой! Но не бывает,
Чтоб забыли через год:
Злая слава завывает,
Слава добрая поет!
 

Железная логика

 
Прозрел однажды Зигмунд Фрейд,
Обрел свое призвание
И совершил отважный рейд
В глубины подсознания.
 
 
Отметил: «Болен человек,
Который ищет смысла
В годах, утраченных навек», —
И улыбнулся кисло.
 
 
Сказал: «Любовь была всегда
Проверенным лекарством
От чувства ложного стыда,
Подобного мытарствам».
 
 
А напоследок он изрек:
«Кто первым ради шкуры
Не камень бросил – матерок,
Тот стал творцом культуры!»
 
 
…Вчера за рюмкой беспечальной
Вдруг вспомнил – Господи, прости! —
Как в молодости бегал к чайной —
Подраться, душу отвести.
 

Старые романы

 
Ее романы о Клодине
Сегодня смотрятся уже,
Как травы дивные во льдине,
Как манекены неглиже.
 
 
С улыбкой Габриель Коллет
Произнесла на склоне лет:
 
 
«Приходят разные мужчины,
Уходят в разные концы, —
На сердце – ни одной морщины,
На сердце – старые рубцы.
Жизнь – удивительная штука!
Уже прошла вторая треть.
Мы часто видели друг друга,
Но не успели разглядеть».
 
 
А если так распорядиться:
Безотлагательно, сейчас
В глаза вглядеться и влюбиться
В последний раз!
 
* * *
 
Кто за любовь небесную в ответе,
Тому уже не до земных потерь.
Мои стихи, как маленькие дети,
Остались беспризорными теперь.
 
 
Когда они в отечестве суровом
Ворот своих и крова не найдут —
Не оттолкни, согрей сердечным словом,
Они с тобой побудут – и уйдут.
 

Песнь седьмая

   И скажу я им прямо:
   Елены не выдам…
   Гомер «Илиада»,
Песнь седьмая, 362-й стих

 
Ты о чем задумалась, Елена:
Или нам не вырваться из плена,
Или мы в благословенной Трое
Больше не античные герои?
Мне уже не холодно, не жарко
Оттого, что пепелище жалко.
Жалко не пенаты, не скрижали, —
Жалко звезды до последней жали, —
Целые созвездия распались
С той поры, как мы поцеловались.
 
* * *
 
На удивленье окрестного люда
Старшим лудильщиком смены ночной
Было сработано странное блюдо
С небо померкшее величиной.
 
 
Землю покрыло оно в одночасье.
И возмутился содеянным люд:
«Слушай, лудильщик, виновник несчастья,
Ты нам в своих ухищреньях не люб!»
 
 
«Темень вокруг наступила такая,
Что облака посбивались с пути,
Парни, избранниц своих окликая,
Верных тропинок не могут найти!»
 
 
Мастер ответил: «Уж больно вы строги.
Я не закончил работы своей.
Что вы спешите? Вот вызреют сроки,
Время наступит – и станет светлей».
 
 
Взял молоток и саженные гвозди,
Накрепко блюдо прибил к небесам:
«Вот вам, заблудшие, ясные звезды,
Если соскучились по чудесам!»
 
 
Люди, друг друга за дерзость ругая,
Свету дивились тому без конца:
«Боже ты мой, красотища какая!» —
И за твореньем забыли творца.
 

Иван Подсвиров

Острова Кука

   Случай, можно сказать, эпохальный: к Алексею Романовичу Коромыслову соизволила зайти в кабинет Ксения Донская – девица видная, сексопильная, из тех кто сразу привораживает взгляд и кого завистливо именуют «телками». Она жила поблизости от их строительной проектной конторы, неизвестно чем занималась и частенько наведывалась к своей подруге секретарше Эльвире – выпить чаю, обсудить очередные модные прикиды. В приемной Коромыслов видел ее несколько раз, вежливо здоровался и про себя восторгался: какой умопомрачительный кадр! Все при ней – и высокая грудь в волнующем разрезе короткой блузки, и фигура, как бы нарочно созданная для ночных элитных тусовок, и точеные ножки в ажурных прозрачных чулках. Боже мой, есть же такие экземпляры. Броской внешностью – телевизионная гламурная писательница, но в узкий круг «избранных», по всему видно, не допущена. Прозябает в «низах», хотя душой рвется наверх, страдая от кастовой замкнутости богатых.
   Коромыслов сочувствовал ей и грустно размышлял о сложности мира. Для него эта девица недоступна и далека, как ясная холодная луна в небесах, а для нее так же недоступен и далек какой-нибудь арабский шейх или английский принц. Нет справедливого равновесия, счастья и правды на земле, но, как писал Пушкин, нет правды и выше. И оттого бедный Алексей Романович обреченно маялся в одиночестве, отгоняя всякую мысль о прекрасной даме. Не по Сеньке шапка.
   Все же по духу он был советский оптимист и утешал себя тем, что ему особо не стоит гневаться на судьбу. Когда из-за хронической нищеты от него ушла жена к менеджеру торговой фирмы, вдруг и перед ним забрезжил свет. По знакомству он устроился инженером в эту самую проектную контору и впервые за долгие годы обнаружил внушительную сумму в кармане. Не то что разбогател, но приблизился к среднему классу клерков. Алексей Романович будто сбросил с плеч гнетущий груз безденежья, помолодел, приоделся, обул востроносые туфли и каждый месяц стал ходить в парикмахерскую. Делал себе короткую стрижку, с намеком под руководителя конторы, непременно душился, а дома ублажал тело туалетной водой, вспрыскивал французским лосьоном желтоватые волосы, редеющие на лбу.
   Иногда подходил к зеркалу и восхищался: «А смотри-ка, Романович, ферт этакий, прощелыга, жить еще можно!» Скоро ему захотелось сменить убогое жилье и купить в центре Москвы, не дальше Садового кольца, хотя бы однокомнатную, европейской планировки и отделки, квартиру. Конечно, в приличном доме, с консъержкой и видеонаблюдением, чтоб не толклись в подъезде залетные бомжи, пьяницы и наркоманы. Замучили его братья по разуму. Едва ступишь на порог, они тут как тут, пристают с просьбами: дай-подай на пиво, на грамм наркоты, а ночью вынеси и кинь им, как порядочным гражданам, теплую шубейку на сон грядущий. Надоело. Умом понимал: человек человеку – друг, и любить его нужно ежечасно, потому что человек – это звучит гордо, но когда в нос шибает вонью и перегаром, все-таки лучше посторониться и любить его издали.
   Так Коромыслов начал понемногу копить деньги на квартиру – в рублях, долларах и евро, чтоб при любой непредвиденной встряске не просчитаться. Следовало подготовить незаметный и плавный переход на другую социальную орбиту. Скоро ему подфартило. За удачно измененный проект двухэтажного дома – таунхауса, приспособленного к российскому климату, в виде премий им отвалили солидные куши, и Эльвира, сквозь очки пристально взглянув на Коромыслова, с намекающей улыбкой заметила: «Вот и вы, Алексей Романович, теперь завидный жених!»
   Значит, и вправду не все потеряно в этом лучшем из миров. В подтверждение этого и предстала перед Коромысловым Ксения Донская. Глянул он на нее и в который раз обомлел, трепет пробежал по телу – от спины до пяток. А она без приглашения села напротив в мягкое кресло, закинула ногу за ногу и, обнажив едва завидневшуюся кружевную полоску нижнего белья, по-свойски сказала: