Посидев положенное время между камнями, Мукуш неизменно направлялся к нам, и тетя крепче прижимала меня к себе. Мукуш осторожно приоткрывал дверь, заглядывал и уходил, яростно хлопнув дверью. Это повторялось ежедневно. Каждый вечер тетя стелила ему в большой комнате, и каждый вечер он обязательно являлся к нам. Я видел, что Мукуш хочет спать здесь, с нами, но зачем ему это нужно, я сначала не понимал.
   Как-то раз Мукуш по обыкновению заглянул к нам и, увидев, что я не сплю, ушел, сердито хлопнув дверью. Однако он скоро вернулся, уже раздетый, в длинной, до колен, белой рубахе. Я приподнялся, удивленно глядя на него. Мукуш сделал вид, что не замечает моего взгляда, отвернулся и, подойдя к тете Медине, сдернул с нее одеяло. Я испугался и зажмурил глаза... Потом он ушел. Когда на следующий день Мукуш снял перепачканную землей рубаху, я увидел у него на плече синеватые следы укусов...
   Несколько дней подряд, прежде чем лечь спать, Мукуш неизменно приходил к нам в комнату и притворялся, что считает меня спящим. Ожидая его неизбежного появления, я глядел на огонек тлеющей папиросы, и мне казалось, что это не папироса, а красный от злобы Мукушев глаз светится в темноте. Со жгучей ненавистью смотрит он оттуда на меня - ведь это я виноват в том, что он не может спать с тетей Мединой. Теперь я знал, почему Мукуш никогда не говорит со мной, не берет с собой в сад, ни разу не посадил на ишака. Правда, я несколько раз пытался взобраться на него в отсутствие Мукуша, но длинноухий так отчаянно брыкался, что у меня не оставалось никакого сомнения: уходя из дому, Мукуш крепко-накрепко наказывал ослу не подпускать меня близко.
   3
   В конце лета Мукуш три дня подряд ездил в район. Из дому он уходил на рассвете, возвращался уже в темноте. В первый день, тяжело нагрузив ишака, он отвез на базар целый вьюк сушеных фруктов, тех, что заготовил из ворованного. На другой день Мукуш увел на рынок холощеного бычка, того самого, которого должен был сдать в колхоз; напоследок Мукуш свез на базар двух петушков, привязав их друг к другу за лапки. Ни утром, ни вечером, возвратясь с базара, Мукуш никому не говорил ни слова, а тетя Медина только глядела сумрачно ему вслед и что-то бормотала себе под нос...
   Тетя и Мукуш почти всегда были в ссоре, и я привык к мысли, что так и должно быть. И что вообще быть мужем и женой - последнее дело: именно поэтому все так ругали меня, когда я сказал Халиде, что она моя жена.
   Каждый вечер мы с тетей Мединой отправлялись к нам, на противоположный конец деревни. Стоило ей отпереть ворота отцовского дома, как она сразу преображалась: лицо светлело, глаза становились веселыми, голос - звонким, и тетя Медина начинала петь. Бездумно мурлыча песенку, она поливала лимонное дерево, поднимала выпавшие из стены камешки, пытаясь приладить их на место, мела и поливала двор и обязательно зажигала лампу - люди должны знать, что мы здесь, что дом не брошен, - пусть не радуются наши враги. Иногда, подойдя к дому, мы заставали у ворот Лыску. Прошло несколько месяцев, как отец продал ее, а корова все не могла забыть старый дом и старых хозяева часами мычала у запертых ворот и замолкала, лишь когда мы подходили. Тетя ласково поглаживала ее вымя, гладила по голове, а я, обхватив Лыскину шею, целовал ее скользкий нос, большие грустные глаза. Потом мы входили во двор, запирали за собой ворота, а корова все стояла и мычала, пока Беширов мальчишка не приходил и не угонял ее.
   Мне было грустно слушать, как мычит за воротами Лыска, и все-таки стоило мне попасть в родной двор, я начинал носиться и озорничать, словно сорвавшийся с цепи щенок. Я гонялся за бабочками, швырял камнями в ворон, влезал на ореховое дерево, на котором сказал когда-то Халиде "плохие слова", и набивал полную пазуху орехов. Всю дорогу потом я с упоением грыз их, разбрасывая вокруг себя зеленую кожуру...
   И опять по вечерам с гомоном взлетали в небо галки, и опять под завывание зурны гремел на горе барабан, и стадо возвращалось в деревню... И тетя Набат в темном платье, прожженном бесчисленными папиросами, поднималась на крышу своего дома и громко переговаривалась оттуда с тетей Мединой, тоже стоявшей на крыше... Сын тети Набат, чайханщик Якуб, статный молодой мужчина, сидел в это время на вершине шелковицы, жевал ягоды и негромко напевал песню. Песня была всегда одна и та же:
   Приди, приди, дорогая,
   Не мучай меня, мой джейран,
   Черные брови что стрелы,
   Сердце изныло от ран....
   Мукуш, все лето ходивший к мечети с полными ведрами огурцов, перестал торговать ими. Он собрал фасоль, что росла во дворе на припеке, ссыпал ее в коридоре. Выкопал картофель, повыдергал лук, вырвал с корнем желтые огуречные плети; перемешавшись с хворостом, они еще больше захламили двор. Притащил откуда-то двух хорошеньких ягнят и пустил их пастись во дворе. Я каждый день лазил на дерево, рвал листья, а потом радовался, глядя на ягнят, с аппетитом поедавших мое угощение. Но Лыску нашу я все равно не мог забыть. Я отыскивал ее глазами и тогда, когда коровы шли мимо нас на пастбище, и тогда, когда они возвращались в деревню. Взобравшись на гору, я подолгу глядел на чужие деревни и на дорогу, вьющуюся по склону горы; отец всегда возвращался по этой дороге, везя мне полосатую дыньку... Как-то под вечер пришла учительница Сария, она со своей голубой тетрадкой обходила все дворы. Старательно прикрывая белым платком огромный круглый живот, учительница поговорила с тетей, подошла к яблоне, росшей перед самым хлевом, сорвала несколько неспелых яблок, съела их, кривясь от оскомины, сказала, что с этого года Садык записан в школу, и красным карандашом поставила в голубой тетради большую красную точку.
   4
   Когда я вспоминаю свой первый школьный день, в памяти прежде всего всплывает огромный двор: горячая земля, усыпанная ореховой кожурой и сердцевинками айвы; мои голые подошвы до сих пор сохранили сухой жар нагретой солнцем земли.
   Следующее, что возникает в моей памяти, - учитель Али-муаллим. Али-муаллим вошел в класс, держа в руках длинную линейку и журнал. Он громко поздоровался с нами, раскрыл журнал, сделал перекличку и, взяв в руки линейку, поднялся с места.
   - Руки на парты! - громко скомандовал он.
   Мы выполнили его приказ, и Али-муаллим, черный, маленький и очень строгий, прошел по рядам, внимательно разглядывая наши руки. Руки наши учителю не понравились. Он шел между рядами, недовольно качал головой и, ударяя линейкой по партам, строго говорил огорчительные и даже страшные слова. Учитель Али сообщил, например, что, поскольку мы теперь школьники, нам нельзя пачкать пальцы, счищая с орехов кожуру. Нос мы должны вытирать платком, ногти стричь, рубашки стирать, а волосы старательно расчесывать... И босиком нам нельзя ходить - мы теперь школьники. И в альчики играть запрещено - мы теперь школьники... Учитель Али ходил между партами и перечислял, что мы должны и что не должны делать, а я слушал и думал, что быть школьником, пожалуй, не слаще, чем мужем и женой.
   На первой же перемене я вышел во двор, проскользнул мимо ребят, с увлечением жующих айву, и, испуганно озираясь, прокрался за ворота. Там тоже толпились ребятишки, те, которых в этом году еще не записали в школу. Я растолкал их и бросился бежать. У реки я остановился и перевел дух. Потом поглядел на речку, на серый дом у подножия горы, похожей на пасущуюся овцу, и сразу же ощутил носом запах прели, зловоние загаженных камешков... Я повернулся и так же быстро, как мчался сюда, побежал в школу...
   На последней перемене в класс вошла учительница Сария. В руках у нее были синяя тетрадка и красный карандаш. Прикрыв живот белым платком, она прошла между партами, ласково поглядывая на ребятишек. Одного погладила по голове белой, очень чистой рукой, другому улыбнулась, третьего спросила о матери, а потом села на стул, который уступил ей Али-муаллим, и стала записывать в синюю тетрадь тех, чьи отцы были на фронте. Через несколько дней всех записанных вызвали в учительскую и вручили нам по паре новых блестящих галош.
   Наступила настоящая осень. Оголились деревья. Теперь Мукуш привозил на ишаке не хворост, а сухие листья - он сгребал их в колхозных садах.
   Я тоже ездил с Мукушем в сад. Он почему-то начал брать меня с собой, даже сажал на ишака, а если среди опавших листьев попадалась айва, отдавал ее мне. Мукуш стал какой-то не такой, он даже начал мне нравиться последнее время, зато тете Медине очень не по душе были наши поездки с Мукушем.
   Сначала Мукуш брал меня в сады лишь затем, чтобы я приглядывал за ягнятами, но потом достал откуда-то из старья небольшой мешок и стал собирать листья и на мою долю; с гордым видом проходил я вечером мимо ребятишек, таща полный мешок весело шуршащих листьев.
   Жаль, что тетя сердилась на Мукуша, мне так нравилось ездить с ним в сады! Садов было много, и там была такая густая трава, и водоемы, в которые можно швырять камешки, и целые горы сухих листьев!.. И всякая живность: ежи, зайцы, мыши полевки, даже лису можно было увидеть в саду...
   И бегать я там мог, куда хочу, тем более что обутому, в галошах, мне были нипочем колючки, я мог бегать по острым камням, взбираться на скалы... Вечером, ложась спать, я ставил галоши поближе, возле самого палата - так делал когда-то отец, - мне очень хотелось, чтобы мои красивые, блестящие галоши как можно больше походили на его сапоги.
   Возвращались мы с Мукушем в темноте. Сначала Мукуш опорожнял в саманнике мешки с абрикосовыми листьями, идущими на корм, потом снимал с ишака торока, набитые листвой ореха, пригодной только на топливо, и, вытряхнув листья, доставал из-под них дрова. Я загонял в хлев ягнят, мы усаживались на крыше хлева и принимались за ужин.
   И снова завывала по вечерам зурна на горе, снова взлетали в вечернее небо галки, и тетя Набат в своем широком темном платье, стоя на крыше, перекрикивалась с тетей Мединой, а Якуб, забравшись на шелковицу, неторопливо тянул свою песню... И вдруг все изменилось - каждые два-три дня в клубе стали устраивать собрания, - у меня появилось новое, неожиданное развлечение.
   В клуб мы явились все втроем: Мукуш, тетя и я. Обычно Мукуш уходил несколько раньше: то ему нужно было поговорить на площади с какими-то людьми, то он поджидал возле чайханы покупателей - продать яйца, продать огурцы или еще что-нибудь... И тем не менее, когда мы приходили в клуб, Мукуш уже сидел на месте, он всегда садился в первых рядах - с мужчинами. Тетя садилась поодаль, там, где всегда рассаживались женщины, а я протискивался к мальчишкам, они стояли в углу возле поломанных скамеек. Лицом к зрителям, за длинным столом, покрытым красной материей, сидели пятеро людей. В середине - председатель колхоза дядя Муртуз. Председатель был небольшого роста, значительно ниже тех, кто сидел рядом с ним, но казался - не знаю, может быть, только мне - самым большим и высоким. На столе перед председателем лежал громадный полевой бинокль, с этим биноклем дядя Муртуз никогда не расставался. Говорили, что председатель все видит в свой бинокль, и тех, кто прохлаждается в рабочее время, и тех, кто ворует колхозное добро. До этой осени я нисколько не сомневался в достоверности подобных сведений, однако в последнее время моя вера в могущество председательского бинокля поколебалась: ведь если бы все, что говорят о бинокле, было правдой, дядя Муртуз обязательно увидел бы, что Мукуш ворует в саду фрукты и уносит их, прикрыв охапкой травы или сухими листьями...
   По обе стороны от председателя сидели по два человека - трое мужчин и женщина, тетя Зохра. Тетя Зохра сидела неподвижно, устремив взгляд на плакат с надписью "Смерть немецким захватчикам!".
   Рядом с Зохрой - директор школы Нуфталы-муаллим. Он в желтой полосатой сорочке и в галстуке, широким узлом завязанном на длинной шее. Председатель сельсовета - дядя Абуталиб - тоже, разумеется, здесь, за красным столом президиума. В этом человеке примечательное - только кепка с длинным козырьком и большие красные уши, отгибающиеся под ее тяжестью. Зато Имамали, отец Алиша, Велиша и Малика, сразу привлекает внимание. Прежде всего потому, что колхозный сторож Имамали вообще заметное лицо в деревне - как-никак музыкант, а главное, он человек необычайной опрятности, несколько даже франтоватый. Пусть на рукавах его чисто выстиранного чесучового пиджака светятся большие заплаты, зато папаха совершенно новая. Усы он все время подкручивает, хотя они и без того торчат в разные стороны. И лицо у Имамали свежее, только что выбритое, осанка гордая, и вообще вид такой, что его просто не представишь себе улыбающимся.
   Собрания устраивались главным образом для читки газет, но каждый раз, прежде чем начать читку, дядя Муртуз обязательно говорил о колхозных делах. Председатель сельсовета никогда не выступал на собраниях, никогда не произносил речей, он только кивал головой, покачиванием длинного козырька выражая свое полное согласие с тем, что говорил дядя Муртуз. После выступления председателя колхоза слово предоставлялось директору школы газеты читал он. Директор читал громко, отчетливо произнося цифры и названия городов; "немецкие фашисты", "убитые и раненые", "насиловали женщин и девушек" - эти слова попадались чаще других и хорошо мне запомнились. Когда директор произносил слово "убитые", я всегда вспоминал бабушкины похороны и прежде всего старух, обмывавших ее тело; при слове "раненые" я сейчас же представлял себе нашу бесхвостую курицу; суматошно хлопая крыльями, она перелетает через забор и, припадая на перебитую лапку, ковыляет к курятнику...
   После читки газет брал слово Имамали. Он распрямлялся во весь свой огромный рост и, выпятив грудь, как делал это, когда бил в барабан, начинал речь. Говорил он громко, внушительно, стараясь употреблять побольше газетных слов.
   - Товарищи, - говорил Имамали, поглаживая рукой усы, - захватчики пришли на нашу землю, чтобы поработить нас! Разрушить наши дома, обесчестить наших жен и дочерей - вот чего они хотят! Не вышло! Планы немецких фашистов позорно провалились! Почему, дорогие мои соотечественники? Почему, я вас спрашиваю? Да потому, во-первых, что не на тех нарвались! Мы не какие-нибудь ублюдки, мы - Советская власть! Потому, во-вторых, что мы, семьдесят две свободные нации, соединились вместе! У нас интерсанал!
   "В-третьих, в-четвертых, в-пятых..."
   Имамали перечислял обычно не меньше десяти пунктов, с каждым счетом загибая по пальцу. Потом клал руку на закрытый повязкой глаз и говорил так:
   - Этот глаз, товарищи, я потерял, сражаясь за Советскую власть. Но я, не задумываясь, отдам за нее и другой мой глаз! Все отдам: дом, хозяйство, сыновей, жизнь свою отдам за Советскую власть, за нашу Родину! И вот вам слово коммуниста: пока я жив, я не уйду с этих гор! До победного конца буду бить в свой барабан! Азербайджанцы никогда не были трусами! И пусть молчат клеветники! Наша нация была и останется первой среди других! И я так закончу, товарищи: пусть вечно живет на земле всемирная азербайджанская нация!
   В этом месте дядя Муртуз вставал и протягивал выступавшему руку. "Спасибо, Имамали", - с чувством говорил он. Председатель сельсовета согласно кивал козырьком. "Спасибо тебе, Имамали! - кричали иногда из зала. - Дай бог тебе здоровья!" Речи Имамали всем очень нравились, один директор школы испытывал, слушая его, какое-то беспокойство, но поправлять старика не решался.
   Потом начинались вопросы. Отвечал на вопросы директор школы, задавали их тоже определенные люди, всегда одни и те же. И вдруг поднялся Мукуш.
   - Вы тут читали, - не глядя на директора, вполголоса сказал он, Одессу забрали. А сколько от нее до Москвы?
   Тетя Медина опустила голову. Директор взглянул на потолок, словно там было написано, сколько километров от Москвы до Одессы, - он всегда смотрел на потолок, прежде чем ответить на вопрос, - перевел взгляд на Мукуша. Но дядя Муртуз не дал директору ответить.
   - Помалкивал бы! - громко сказал он, подняв на Мукуша тяжелый взгляд. Не тебе за Советскую власть болеть! Элемент несчастный!
   Наступила тишина; мне вдруг стало жалко Мукуша. И не мне одному. Даже дядя Абуталиб вопреки обыкновению взглянул на дядю Муртуза и укоризненно покачал козырьком. Но это не произвело на председателя никакого впечатления.
   - Сколько раз я тебе говорил, - продолжал он еще громче, - привязывай осла! А ты? Вчера смотрю - опять ишак в колхозном тутовнике прохлаждается.
   - Вчера мой ишак со двора не выходил, - не поднимая глаз, негромко отозвался Мукуш.
   Дядя Муртуз начал кричать на Мукуша, причем теперь председатель сельсовета согласно кивал козырьком. Мукуш молчал. А ведь ишак и правда не выходил вчера со двора; Мукуш весь день заготавливал топливо: свалил старую шелковицу, распилил и, обливаясь потом, охапку за охапкой таскал дрова в подвал.
   Когда у Мукуша было легко на душе, он ходил по двору, засунув руки в карманы, и что-то шептал себе под нос.
   - Ожил! - презрительно говорила в таких случаях тетя Медина, искоса поглядывая на Мукуша.
   Я чувствовал, что в этом слове кроется очень большой смысл, видел это по тетиным глазам, и у меня становилось тревожно на душе, хотя я и не понимал, в чем дело.
   В тот вечер, после собрания, у Мукуша было именно такое настроение: он расхаживал по двору, что-то бормотал, будто учил стихотворение, а тетя провожала его недобрым взглядом.
   Стемнело, в глубине двора мерцала за деревьями папироса Мукуша; он все ходил, ходил, а я, не понимая, чем он сегодня так доволен, удивленно следил за ним издали. Ишак, как всегда привязанный к дереву на краю двора, тоже, казалось, недоумевал: он внимательно смотрел на Мукуша, нетерпеливо перебирая ногами...
   Потом Мукуш поднялся к нам и начал оживленно кружить по крыше. Его огромная тень двигалась по стене дома, скользила по увядшим плетям огурцов...
   Мукуш был очень хорошо настроен, а если он радовался, это всегда не нравилось тете. Вот и сейчас, расставляя на скатерти посуду, она вдруг выронила стакан, из которого Мукуш любил пить чай, стакан разбился; мне показалось, что тетя Медина разбила его нарочно. Самое интересное то, что Мукуш даже не заметил разбитого стакана и как ни в чем не бывало продолжал расхаживать по крыше.
   - Ну, что? - не выдержала наконец тетя Медина. - Опять волчком завертелся? Думаешь, возьмет Гитлер Москву, землю тебе вернут? Держи карман шире! Ничего не получишь!
   "Вернут землю..." Я сразу вспомнил колхозный сад, с четырех сторон обсаженный ореховыми деревьями, и Мукуша, привольно раскинувшегося на траве. Когда мы приезжали за листьями, Мукуш прохаживался по желтеющей траве, бормоча что-то себе под нос, или ложился на траву и часами лежал, глядя в небо и блаженно улыбаясь. В одну из таких минут Мукуш неожиданно сказал мне, что колхозный сад - это его земля, она принадлежала раньше его деду.
   Когда тетя Медина крикнула вдруг про землю, Мукуш растерялся, глаза у него забегали, он бросился к тете и дрожащими руками попытался закрыть ей рот. Впрочем, скоро Мукуш успокоился, а когда немного погодя сел за ужин, лицо у него было такое же, как там, в саду, когда, мечтательно глядя в небо, он говорил мне, что эта земля - его.
   В тот вечер я задремал быстро и не видел, как Мукуш открыл дверь нашей комнаты. Я проснулся от резких толчков - тетя изо всех сил трясла меня за плечи. Я открыл глаза: Мукуша в комнате не было, я увидел только худые волосатые ноги и подол длинной рубахи, метнувшейся в проеме двери...
   5
   Яркая желтизна осени постепенно сползала с гор, Похолодало, и тетя уже не стелила по вечерам палас на крыше хлева. Снег, как это бывало и в прежние годы, побелил сначала только одну вершину - самую дальнюю, но каждую ночь он подкрадывался все ближе и ближе и скоро оказался совсем рядом, на соседней горе... Откуда-то появились тучи, тяжелые, серые, исчезли галки... Наконец в одну из ночей побелела и наша гора.
   Старшего сына Имамали Алиша провожали на фронт морозным зимним утром. Проводы состоялись на первой перемене. По просторному школьному двору торжественно шагал Имамали. Широко расставив локти, он без устали бил в барабан. За ним с зурной в руке шел Алиш, высокий худощавый парень. Видно было, что играет он через силу. Рядом с Алишем семенила мать. Забегая то с одной, то с другой стороны, она старалась заглянуть сыну в лицо...
   Велиш шел за братом, низко опустив голову, красный от смущения, зато младший, Малик, плотный коренастый парнишка, бежал чуть не вприпрыжку...
   Из домов повысыпали женщины, народ толпился на крышах. Ребятишки бежали сзади и громко кричали "ура!".
   Алиш ушел на войну, но по-прежнему на склоне горы каждый вечер гремела музыка. Однажды - это было ближе к весне - тетя Набат окликнула с крыши тетю Медину и показала ей на музыкантов. Только две фигуры темнели сейчас на дороге - вслед за старшим братом ушел на фронт и Велиш.
   А через три дня тетя Набат пришла к нам, села на краешек паласа, подвернув под себя подол длинного, прожженного папиросами платья, закрыла глаза и начала медленно раскачиваться из стороны в сторону.
   - Не могу!... - сказала она наконец. - Не могу дома сидеть. Пусто без Якуба в доме. Пусто...
   В ту зиму многие ушли на фронт. За партами в старших классах, в клубе, на площади под большой чинарой много стало свободных мест. Зато низкая деревянная кровать Мукуша, покрытая красным тюфяком, почти все время была занята - зимой он редко выходил со двора.
   Я не любил, когда Мукуш оставался дома, - при нем тетя была грустная, молчала. Она не хотела ни жарить кукурузу, ни вырезать цветы из бумаги, ни рассказывать сказок...
   Если бы Мукуш не отлучался из дому, я бы, наверное, никогда не узнал, что тетя Медина умеет читать. Случилось так, что он на целый день уехал на мельницу. Тетя сразу оживилась, повеселела и вдруг начала наизусть читать стихи, точно такие, как были у меня в "Родной речи". Потом она стала их петь. Каждое стихотворение тетя Медина пела на особый лад, и каждый мотив вызывал на ее лице свое, особое выражение.
   Только слушая, как тетя Медина поет стихи, я понял, что она действительно училась... И учителя ее были гораздо лучше наших - они учили не только читать, но и петь... Читать тетя любила и читала очень хорошо, лучше самого Али-муаллима. Книг у нас не было, только моя "Родная речь", и хотя тетя несколько раз прочла ее от корки до корки, на газету, которую два раза в неделю, мятую, истертую, приносил откуда-то Мукуш, она не смотрела, даже если его не было дома. Газету Мукуш заставлял читать меня. Больше всего его интересовало слово "Москва" и то, что было написано рядом; такие места он велел прочитывать по нескольку раз, и у него хватало терпения слушать, как, спотыкаясь, по слогам складываю я незнакомые слова. Хорошо у меня получались только те слова, которые я часто слышал в клубе. Я представлял себе, что я - не я, а директор школы, меня слушают десятки людей, и, глядя в газетный лист, с достоинством произносил: "немецкие фашисты...", "убитые и раненые..."
   По ночам Мукуш не подходил к тете, хотя спали мы теперь все в одной комнате, но о том, что творилось днем, когда я уходил в школу, не трудно было догадаться по синякам, не сходившим с ее лица. Я не раз замечал, как вздыхает старая Набат, разглядывая тетины синяки. "Бедная Медина! - печально говорила старушка. - Правду говорят, лучшая груша медведю достается... А ведь сколько лет Якуб по тебе сох!... Бледнеет, бывало, как увидит..."
   Красные пятна под глазами у тети синели, чернели, потом желтели, а она словно и не замечала их... Убирала в комнатах, мела двор, приносила из подвала дрова, и все это спокойно, молча, с самым невозмутимым видом.
   Приходила тетя Набат, они садились перед печкой, и тетя Медина латала мои штаны, слушая бесконечные рассказы о письмах, которые приходили в деревню с фронта.
   Впрочем, содержание этих писем знала не только наша соседка. Стоило почтальону принести кому-нибудь солдатский треугольник, как всей деревне тотчас же становилось известно, от кого письмо и что в нем написано. Мы, ребятишки, только и говорили что о солдатских письмах. Мысленно они всегда были при нас, как те измазанные чернилами бязевые сумки, с которыми мы бегали в школу.
   Первое место по количеству присланных писем занимал Алиш, старший сын Имамали, причем его письма отличались еще и обстоятельностью: в каждом письме Алиш справлялся о самочувствии бесчисленной родни и всем посылал поклоны. От Велиша пришло два письма, и в обоих он просил шерстяные носки. Тетя Набат получила от сына всего одно письмецо и постоянно носила его при себе: в письме Якуб передавал привет Мукушу, тете и даже мне. От отца тоже пришло письмо, очень короткое: "Во-первых, - писал он, - шлю всем привет, во-вторых, сообщаю, что жив-здоров, чего и вам желаю. Приглядывай, Медина, за домом и за Садыком. Лимон перенесите в комнату - на айване замерзнет, и не поливайте холодной водой. Мукушу скажи, чтоб не забывал про пчел. Там, в ведре, осталось немного меда, пусть задует в оба улья. Медина, кольца Сакины, браслеты, серьги и прочее завернуты в синем узелке. Если придется туго, продай, пусть ребенок не голодает. Писать мне пока некуда, отправляют на фронт..."