Письмо было прислано на мое имя, солдаты не адресовали свои письма женщинам. Правда, отец Азера, дядя Гасан, всегда писал на имя жены, но он-то вообще не такой, как другие, в одном из писем даже написал жене про книжку. Пусть, мол, Азер возьмет в библиотеке "Катерину" Шевченко и почитает тебе вслух. Азера с тех пор так и прозвали - "Шевченко". Каждое из фронтовых писем было особенное, неповторимое и всегда чем-то напоминало написавшего его человека. В том, как писал Алиш, угадывался его облик: высокая, стройная фигура, ясные глаза и высоко зачесанные блестящие волосы; письмо отца вызывало во мне воспоминание о тяжелых черных сапогах, а ласковые, нежные письма, которые присылал жене отец Азера, были так же необычны и удивительны, как его белоснежная сорочка, выглядывающая из-под черного пиджака...
   Зимой от отца пришло еще одно письмо. Он уже не писал ни о пчелах, ни о лимоне. Только необходимые приветствия и просьба - прислать теплые носки. Правда, о том, каким порядком можно отправить на фронт посылку, он написал подробно...
   Придерживая зубами концы шали, чтобы не видно было синяков, тетя несколько дней ходила по дворам, выпрашивая у соседей шерсть. Потом расчесала ее шерстинка к шерстинке, спряла и при свете семилинейной лампы несколько ночей подряд вязала отцу носки и варежки.
   Всю зиму без жалоб, без стонов носила тетя Медина свои синяки - только, выходя со двора, старательно прикрывала лицо платком. Теперь мне было понятно, почему прошлую зиму и все зимы, которые я помнил, тетя ходила закутанная до самых глаз. Весна только началась, было еще совсем прохладно, а тетя Медина уже вытащила палас на крышу - здесь она чувствовала себя в безопасности.
   6
   Весной Мукуш сделал все, что положено делать в такое время года: где надо перекопать, перекопал, где надо посеять, посеял. Потом - я хорошо запомнил эту картину - собрал в ржавое ведро нечистоты, перемешал с землей и разбросал по арычкам, заново выкопанным между огуречными грядками. Он и деревья удобрил - притащил откуда-то мешок с сероватым порошком и ночью со светильником в руках, испуганно озираясь, сыпал этот порошок под фруктовые деревья.
   Еще запомнился мне Мукуш в колхозном саду: лежит, привольно раскинувшись на зеленом солнечном склоне, и мечтательно смотрит в небо.
   И склон этот я запомнил, обыкновенный горный склон - внизу речка, чуть повыше миндальное дерево, а на нем сорочье гнездо... И старая, полуразвалившаяся чала*. Раньше на ней спали, по утрам ставили возле нее самовар, в полдень жарили кебаб... Все это мне рассказывал Мукуш - здесь, на "земле своего деда", он был оживленным, разговорчивым, даже ласковым... Жаль, что тетя никогда не видела его таким... И рассказывал Мукуш хорошо, так, что, когда мы расстилали на траве наш дастархан - кусок бязи, покрытый бесчисленными латками, я видел на нем не лук и хлеб, а шампуры с кебабом. Даже запах жареного мяса ощущался совершенно явственно...
   ______________ * Чала - легкое строение, нечто вроде шалаша или сарайчика.
   Мукуш в ту весну не вылезал из сада, посадил много новых саженцев, вычистил все арыки...
   Как-то в сад явился дядя Муртуз. Мукуш, по обыкновению, лежал под деревом и смотрел в небо. Председателя он никак не ждал.
   - Что, Мукуш? - окликнул его председатель. - Опять планы составляешь?
   Мукуш быстро сел, поджав под себя ноги. Дядя Муртуз тоже присел рядом. Достал из кармана папиросу и закурил, молча постукивая хворостинкой по сапогу.
   - Плохи твои дела, Мукуш! - негромко сказал он наконец.
   - Как это? - жалобно спросил Мукуш.
   - Бычка продал?
   - Продал, хлеба в доме не было ни крошки...
   - А-а, значит, хлеб купил?
   - Купил, товарищ председатель. Три мешка... Съели...
   - А который на трудодни выдали?
   - И тот прибрали, товарищ председатель. Два мешочка осталось... Дотянем как-нибудь, дай бог тебе здоровья!.. Пропали бы мы без тебя, Муртуз!
   - Ты-то не пропадешь, - пристально глядя на Мукуша, негромко сказал председатель, - чужой кровью сыт! Так... Значит, хлеб припасаешь? Гитлера кормить будешь? Ну что ж... Твой отец тоже бандитов подкармливал...
   Ответить Мукуш не осмелился, лишь сокрушенно покачал головой. Дядя Муртуз встал.
   - Разобрался я в твоих делишках, Мукуш. Нечисто работаешь. Бычка сбыл, взамен бумажонку выправил?.. Думал, пройдет?.. За такого красавца - паршивую бумажку! Ну ничего - дорого тебе станет эта бумажка! Он мне тоже не дешево достался - узнаешь?
   И дядя Муртуз указал на могучего, рослого быка, тянувшего плуг вверх по горному склону; Мукуш изумленно вытаращил глаза - это был его бык, тот самый, которого он уволок на базар, привязав ему на шею толстую веревку. Председатель ничего больше не сказал, повернулся и, похлестывая хворостиной по сапогам, стал спускаться к реке; бинокль, подпрыгивая, бил его по груди. Я подумал, что, пожалуй, это все-таки не выдумка, про бинокль...
   Пока председатель со своим биноклем не скрылся под горой, Мукуш молчал. Потом его пересохшие губы дрогнули, лицо перекосилось.
   - Чтоб тебе сдохнуть! - прошептал он. - Чтоб тебе света белого не видеть! - И плюнул вслед председателю.
   За ужином Мукуш сидел мертвец мертвецом; всю ночь он кашлял, курил, ворочался с боку на бок и без конца повторял одно и то же: "Чтоб тебе сдохнуть!"
   Утром Мукуш не встал. Он отказался от чая, не завтракал и весь день лежал на кровати, словно на дворе была зима. Рядом с кроватью Мукуш поставил банку - сплевывать. Он курил и сплевывал, сплевывал и курил.
   К обеду за Мукушем прислали из сельсовета женщину. Как только она открыла дверь, Мукуш начал кашлять и кашлял до тех пор, пока женщина не ушла, так и не сказав ему ни слова.
   Позднее за Мукушем снова прислали; на этот раз явился мужчина. При нем Мукуш тоже непрерывно кашлял... Как ни старался посыльный, поднять Мукуша с постели ему не удалось, и он ушел, сердито ворча себе под нос. Банку с мокротой Мукуш выносить не велел.
   Вечером, когда уже зажигали лампы, пришел дядя Муртуз, причем пришел не один, с ним был председатель сельсовета. Дядя Абуталиб аккуратно снял перед входом свои старые, залатанные галоши, дядя Муртуз зашел в дом в сапогах.
   Мукуш не встал навстречу гостям. Он только, кряхтя, перевернулся с бока на спину и закашлялся. Не переставая стонать и кашлять, Мукуш знаком пригласил гостей сесть, а мне указал рукой на тюфячок. Я принес тюфячок, положил на сундук, но дядя Муртуз бросил его на прежнее место. Гости присели на подоконник и, понимающе переглянувшись, посмотрели на Мукуша. Тот приподнялся, харкнул в банку и закричал, обернувшись к двери:
   - Медина! Где ты? Возьми банку, опорожни! - И без сил откинулся на подушку. - Ну что ты будешь делать! Четвертая банка - выносить не успевает, бедняжка!
   Я удивился не тому, что Мукуш лжет и зовет тетю Медину, зная, что она ушла на родник, мне было непонятно, почему, взглянув на банку, дядя Абуталиб прикрыл рукой рот и издал такой звук, словно подавился, а на глазах у него выступили слезы.
   Дядя Муртуз подошел к кровати и ногой задвинул банку под кровать. В комнату вошла тетя, запыхавшаяся, встревоженная. Она поздоровалась, бросила быстрый взгляд на Мукуша, заметила, что банки нет на месте, но ничего не сказала и, взяв самовар, вышла.
   - Не нужно чаю, Медина! - крикнул ей вдогонку дядя Муртуз. - Мы сейчас уходим!
   Председатель сельсовета качнул в подтверждение этих слов длинным козырьком и обернулся к Мукушу.
   - Не стыдно тебе? - спросил он.
   - А чего ж стыдиться, товарищ исполком, - слабым голосом ответил Мукуш. - Болезнь, она от бога.
   - Это как же выходит? Вчера, что ли, бог на тебя болезнь наслал?
   Мукуш закашлялся, закрутился на месте, всем своим видом показывая, что не может произнести ни слова; потом взглянул на дядю Муртуза и счел за лучшее заговорить:
   - Заболел я, Абуталиб, детьми твоими клянусь, заболел! Мочи нет... Десять дней уже еле ноги таскаю... Работать-то надо... А грудь ну просто разрывается!
   При этих словах в груди у Мукуша что-то страшно захрипело. Дядя Абуталиб умолк. На минуту и я поверил в то, что Мукуш заболел, но дядю Муртуза не так-то легко было провести.
   - Брешет он все, Абуталиб. - Дядя Муртуз с ненавистью взглянул на Мукуша и сердито заерзал на подоконнике. - Каждое его слово - брехня! Каждое дело - обман! Фрукты в саду воровал - сходило. Фальшивую бумагу за бычка выправил - опять прошло. Думаешь, и теперь удастся нас облапошить? Заболел, говоришь? Трехпудовый мешок тащить не болен, а на фронт идти занемог? Мешок удобрений украл ночью из массива! - Дядя Муртуз обернулся к Абуталибу. Люди видели.
   - Неужели? - с бесконечным удивлением по-русски спросил председатель сельсовета и начал увещевать Мукуша.
   ...Неизвестно, сколько продолжался бы этот разговор, но, видимо, дяде Муртузу надоело - он подошел к Мукушу, сорвал с него одеяло и отбросил в сторону.
   Председатель сельсовета недовольно поморщился, да и дядя Муртуз, наверное пожалел о своем поступке, - Мукуш лежал на кровати в чем мать родила. Правда, он нисколько не смутился. Натянув одеяло, сел и, уже не кашляя, спокойно спросил:
   - А чего это ты меня, Муртуз, в солдаты провожаешь? Сам-то не больно туда стремишься.
   - Я?! - дядя Муртуз грозно рванулся к Мукушу. - Я не Гитлера здесь поджидаю! Я государству каждый год пять тонн коконов даю! Тысячу килограммов шерсти! Вагоны зерна на фронт гоню! Нужно будет, и я пойду на фронт! Только сначала я тебя туда отправлю, потому что без меня вы, кулачье недобитое, живьем колхоз сожрете!
   - Сам ты его живьем жрешь!
   Дядя Муртуз ничего не ответил, только потемнел с лица. Сцепив за спиной руки, он прошелся по комнате, сорвал с распустившейся в горшке розы лепесток, пожевал его и выплюнул прямо в лицо Мукушу.
   - Ладно! Все! Не одумаешься до завтра - уполномоченного пришлю. К ослиному хвосту привяжем - и волоком в военкомат! Пойдем, Абуталиб, нечего с ним болтать!
   Они вышли на крышу, покачали головами, глядя на тетю, хлопотавшую возле самовара, и медленно спустились по лестнице. Мукуш вытащил из-под подушки штаны, рубаху, оделся и подошел к окну.
   - Надо же... - бормотал он, глядя вслед уходящим, - И этого ублюдка мой отец своим хлебом выкормил!..
   К кому из гостей относились эти слова - к дяде Муртузу или председателю сельсовета, - я так никогда и не узнал.
   Вошла тетя с самоваром в руках, поставила его у окна; Мукуш ходил из угла в угол. Тетя заварила чай, разлила его по стаканам; из стаканов поднимался легкий парок. Тетя поправила фитиль в лампе, поставила возле самовара - потрескивала лампа, шумел самовар, мы молчали...
   Тетя принесла ужин, достала из ниши тарелки.
   - Ну вот, радуйся, - сказал Мукуш, - ухожу.
   Тетя молча раскладывала еду по тарелкам.
   - Пусть лучше пуля убьет, чем день и ночь рожу твою злую видеть!
   Тетя ничего не ответила.
   - И что ты за человек! Как пришла сюда, словно камень черный навалился. Сгубила ты мою жизнь.
   - Сам сгубил, - бросила тетя.
   Мукуш метнул на нее злобный взгляд, подошел к окну...
   - Все сожгу! Все! Соломинки тебе не оставлю!
   - Жги.
   Тетя Медина придвинула мне тарелку, велела есть. Я не мог - что-то торчало в горле.
   Опять стало тихо. Потрескивал фитиль в лампе, шумел у окна самовар...
   Мукуш, не переставая, ходил по комнате. Из стаканов уже не подымался пар.
   - Или уходи, или садись! - сердито бросила тетя. - Дай ребенку поесть спокойно!
   - Спокойно?! - взвился Мукуш. - А я? Я семь лет не могу поесть спокойно! Слова путного семь лет не слыхал! И чем только я перед тобою провинился?!
   Голос у него дрогнул, глаза наполнились слезами. Тетя молчала. Мукуш присел на кровать и заговорил тихо, с трудом сдерживая слезы:
   - Семь лет только для тебя и живу: хворост с гор волоку - для тебя, чтобы было на чем хлеб испечь; дрова в колхозе ворую - для тебя; фрукты для тебя: продать, на черный день отложить... Только о тебе и думаю. А ты? Чем ты мне за добро отплатила? Хоть раз взглянула ты на меня ласково? Жена называется! Враг ты мой смертельный, а не жена!
   - Сам виноват.
   - Сам? Да что ж я тебе сделал?
   Тетя подняла на него глаза и вдруг резко толкнула стаканы, они зазвенели. Солонка опрокинулась, соль просыпалась на скатерть...
   - Что сделал?! Ты не знаешь, что сделал! Я тебе скажу, что ты сделал! Ты знал, что я за тебя идти не хочу? Что мне легче сдохнуть, чем на рожу твою поганую смотреть? Знал! Почему не отступился?! Зачем брату подарки дарил, дрова ему таскал, как последний ишак? Когда ты стельную корову привел, я тебе что сказала? "Убирайся со своими подарками, видеть тебя не хочу!" Сколько раз я тебе в морду плевала! Почему не ушел? Зачем возле мечети торчал, ждал, когда из школы пойду? Поперек дороги мне встал, сукин ты сын! Из школы забрал! Учитель Хашим семь лет со мной не здоровается! Ты виноват! Ты и брат! Побоями загнали меня в этот поганый дом, чтоб ему развалиться! Сгубили мою жизнь, изверги! Продал меня Наджаф! Продал!
   Она рыдала, в исступлении повторяя имя моего отца.
   Мукуш поднялся с кровати, бледный, с красными глазами, подошел к тете и изо всей силы пнул ее ногой.
   - Чтоб ты сдохла, собачья дочь! - процедил он сквозь зубы. - Чтоб...
   Ноги у него тряслись. Он выругал тетю последними словами, скорчился и, потирая живот, ушел. Заскрипели ступеньки.
   Тетя молча выложила фасоль из его тарелки в казан, подвинула мне мою тарелку и, вздохнув, принялась за еду. Мне тоже пришлось съесть свой ужин. Всю ночь перед моими глазами маячила пара больших черных сапог, я даже слышал, как они скрипят на ходу. И мне казалось, что не сам отец, а его большие черные сапоги повинны в том, что и тетя и ее муж несчастны и что учитель Хашим семь лет не здоровается с тетей Мединой...
   Наверное, Мукуш до утра просидел на своем обычном месте за шелковицами, куря одну папиросу за другой; я заснул очень поздно, а его прихода так и не дождался. Как он уходил, я тоже не видел. Но когда утром я вышел во двор и взглянул на освещенные солнцем горы, мне вдруг подумалось, что Мукуш не хотел идти в армию не потому, что боялся, просто он не в силах был уехать из нашей деревни.
   У подножия гор раскинулись легкие белые шатры - зацвел миндаль. Красноватые купы кизила, нарядные, как невесты, выглядывали из всех садов никогда еще, кажется, не было так красиво! А ведь это еще только начало что будет, когда распушатся вербы, зацветет жасмин!.. Он вот-вот распустится - еще день-два, и в саду дедушки Аслана забелеют душистые кусты. На майские праздники он наломает целую охапку, станет возле школы и будет раздавать ребятам цветы: и тем, кто верит в его знакомство с Лениным, и тем, кто не верит. Потом он будет просить мальчишек не разбойничать в саду: не ломать ветки, не мять траву. Ребята пообещают на радостях, а потом все равно будут приходить и мять траву и ломать ветки... Да миндаль, кизил - это еще не все! Еще склоны не запестрели тюльпанами, еще не шныряют повсюду стайки девчонок, собирающих мяту. А что будет, когда подоспеет балдырган!.. И перепелки начнут вить гнезда, и можно будет ловить в траве перепелят... Да и это еще не все, самая красота впереди...
   Обалдевший от света, от радости, счастливый, я взобрался на высокую-высокую скалу и оттуда глянул на дорогу - Мукуша не было. У самой дороги - дом бабушки Шаисте, вон там, как раз против ее дома, каждый вечер стояли наши музыканты... Этой весной они уже не выходят встречать стадо. Целую зиму дядя Имамали учил младшего сына играть на зурне, а когда наступила весна и начали выгонять стадо, Малик ушел. Всего один раз удалось старику выйти с сыном навстречу стаду; не слышно больше музыки в горах, а ведь тогда, в клубе, Имамали твердо обещал, что она не умолкнет...
   В зеленой массе садов я разыскал наш сад. Выше всех, окруженное ветками зериша, все в белом цвету, стояло абрикосовое дерево. "Пустое дело. Одно только животу расстройство..." Неужели это о нем говорила бабушка?..
   Я носился с одной горы на другую, смотрел на чужие деревни, дивясь тому, что жизнь в них так похожа на нашу, орал что-то тамошним ребятишкам, понимая, что они не могут меня услышать, швырял камнями в собак, лай которых еле доносился сюда...
   Когда я спустился, на айване у тети Соны мелькнуло красное платьице. Мне захотелось крикнуть что есть силы: "Все равно ты будешь моей женой, Халида!"
   Я ликовал и сам не знал почему. "Может, потому, что Мукуш ушел?" Мне стало неприятно от этой мысли. А как же тетя Медина? Она ведь тоже довольна: сидит сейчас у самовара и радуется, что Мукуша нет...
   Прежде всего тетя сняла с деревянной кровати постель Мукуша, вытащила из-под красного тюфяка куски брезента, отбросила их в сторону - и передо мной открылся целый мир, лишившийся вдруг своей таинственности. Долгими зимними ночами, лежа рядом с тетей на жиденьком стеганом тюфячке, я дрожал от ужаса перед этим темным, мрачным ложем. В углу, попискивая, возились мыши, а мне казалось, что страшные чудовища, похожие на джиннов и чертей из сказок тети Набат, ворочаются под Мукушевой кроватью. Правда, стоило ему шевельнуться, кровать начинала скрипеть всеми своими досками и джинны тотчас умолкали, но как только Мукуш успокаивался, все начиналось сначала. Я засыпал и видел во сне джиннов и чертей: рогатых, с длинными хвостами...
   Теперь все это кончилось. Прибежище джиннов неожиданно оказалось старой, сбитой из досок кроватью, из-под которой тетя Медина выгребла гору старых башмаков, обгрызенный мышами кусок кожи и целое ведро какого-то непонятного хлама...
   Потом тетя взяла лампу, и я, замирая от страха, вслед за ней спустился в подвал. Здесь были свалены всякие железные предметы: сохи, вилы, лопаты, много разбитых кувшинов и бесчисленное количество каких-то странных вещей, которые Мукуш, несомненно, унаследовал от дедов и прадедов. Но кроме всей этой рухляди мы нашли в подвале два ведра меду, овечий сыр, несколько мешков зерна, орехи, табак...
   В этот день я пришел в школу, доверху набив орехами карманы, и оделил ими всех одноклассников. Один кисет с табаком тетя Медина сразу же отдала соседке; я давно не видел тетю Набат такой счастливой... Она не приходила целую неделю, а потом пришла и унесла второй мешочек. Мед тетя тоже раздала соседям, мне досыта поесть не дала, напомнив о бабушкиной смерти. Некоторое время соседи приходили к нам каждый день, одалживали то миску зерна, то пригоршню гороха, не помню только, чтоб кто-нибудь возвращал эти долги...
   Место, где Мукуш подолгу сидел перед сном, тетя засыпала землей, перетаскав сюда не один десяток ведер. Опоганенные камешки смела метлой в кучу и выбросила всю эту кучу в уборную. Метлу она потом тоже выбросила... Вечером мы с тетей Мединой сидели на крыше возле самовара и пили чай. Шумел он в этот вечер как-то особенно уютно...
   Ужин тоже был необычайно вкусный - тетя наварила полный казан, и мы все съели... Облака, клубившиеся у самого горизонта, были в тот вечер красные, почти багровые, как угли под саджем, на котором тетя пекла лепешки.
   После ужина тетя Медина влезла сначала на табуретку, потом на широкий подоконник и запела, как пели в клубе приезжие артисты:
   За розовыми садами парами ходят красавицы,
   В руках у них роз букеты, пахучие красные розы,
   Поют они громко, звонко: "Милый, милый, милый".
   От их голосов счастливых в груди моей свежие раны.
   Счастливые. Я лишь несчастна в этом светлом мире,
   Должна я уйти, нельзя мне, нельзя мне остаться с ними...
   Сейчас эту песню поют иначе, на другой мотив, но я запомнил ее такой, какой пела тетя Медина. Запомнился мне сад из этой песни - розы в нем пахли так же, как те, что посажены перед нашим домом, - и девушки в белых платьях (почему-то обязательно в белых!)...
   Тетя пела, а я смотрел мимо нее в темноту оконного проема и видел деревья, но не те, что вырастил в своем дворе Мукуш, а наши, бабушкины... И мне казалось, что стоит открыть дверь и увидишь не заваленный хворостом двор, а белые розы, целые кусты белых роз...
   Но, слушая тетю, я видел не только розы, но и черные отцовские сапоги, и Халиду в красном платьице, и бабушку, и учителя Хашима, того самого, что семь лет не здоровается с тетей Мединой... Потом я представил себе клубную сцену и возле нее отца Азера в белой рубашке с отложным воротником. Вот прячется в нише Мукуш, а тетя Медина, проходя мимо, бросает на него ненавидящий взгляд... Мукуш привязывает к столбу корову с белым пятном на голове, а возле коровы стоит тетя Медина и громко ругает Мукуша...
   Тетя кончила петь, спрыгнула с табуретки, обняла меня и засмеялась - ей было весело. С этого вечера тетя начала петь. Это вообще был особенный вечер, многое с него началось, и многое с ним кончилось.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   1
   Месяца через три после того, как Мукуша забрали в солдаты, в деревню вьюком на ослах привезли огромные черные котлы. Тетя Набат, прибежав с родника в своем темном, прожженном папиросами платье, долго втолковывала тете, что у нас будут строить коммунию, а казаны эти - для пищи: варить на всю деревню. Котлами дело не ограничилось; через несколько дней десять запряженных цугом быков приволокли по горной дороге длинную толстую трубу. Каждый день на лошадях, ослах и быках в деревню везли какие-то железные штуковины: колеса, шестерни, рукоятки... Вскоре стало известно, что у нас в деревне действительно будут строить - шелкомотальную фабрику.
   Поговаривали, что всю эту историю с фабрикой затеял наш председатель тогда любое начинание приписывали дяде Муртузу.
   Впрочем, на собрании по поводу открытия фабрики дядя Муртуз, выступавший и в конце и в начале, прямо сказал, что решил строить фабрику, и объяснил, почему ее нужно строить в нашей деревне. Председатель сельсовета, по обыкновению, только кивал в подтверждение его слов, однако, закрывая собрание, не удержался и сказал, что "строительство этой фабрики свидетельство высокого доверия партии к трудящимся нашей деревни".
   Через несколько дней над массивными воротами мечети появились большие красные буквы: "Шелкомотальная фабрика", а стена, сложенная из разноцветного кирпича, украсилась длинным лозунгом: "Женщины! Не забывайте, что в каждой смотанной вами нити - спасение одного из ваших сыновей и мужей, сражающихся за нашу великую Родину!" Мне почему-то казалось, что лозунг сочинил дядя Абуталиб; только он один мог придумать такие слова.
   Итак, в нашей деревне выше самых высоких чинар поднялась и задымила черным дымом огромная фабричная труба, а на площади перед мечетью, на которую прежде по приказу дяди Аслана ребятишки для поддержания чистоты каждый вечер выливали многие ведра воды, появились большие мазутные лужи; в нашем прозрачном деревенском небе замелькали воробьи с перепачканными мазутом крылышками.
   Если бы я умел рисовать и попытался бы изобразить воду, которая по тонким длинным трубам стекала с фабричного двора в речку, я не нашел бы подходящей краски: это была даже не вода, а какая-то странная жижа, смешанная из разноцветной вони. Свежая, зеленая травка желтела и сохла от этой жижи, может быть, даже не от нее самой, а от зловония, которое распространялось вокруг. Вонь проникала всюду, казалось, что даже перламутровые камешки на дне реки смердят, как протухшая рыба...
   Во дворе мечети срубили десяток роскошных акаций, и вскоре на их месте появилось некрасивое длинное здание - склад для коконов. Голуби не гнездились больше возле мечети - не могли дышать дымным фабричным воздухом. Дохлых червей, вываренных из коконов, сваливали здесь же, неподалеку, в яму, образовавшуюся на месте разрушенного дома. Червей клевали куры, от яиц начало нестерпимо вонять тухлятиной. Прямо надо сказать, фабрика не украсила нашу деревню, но зато в лавку завезли муку и сахар; построили баню, проложили шоссе, начали даже поговаривать об электричестве...
   Поскольку фабрику разместили в здании мечети, что было делом греховным, большинство наших деревенских женщин отказывалось идти на фабрику. Впрочем, работницы нашлись. Кое-кого уговорил дядя Абуталиб, других дядя Муртуз силой привел в цехи, а были и такие, как тетя Медина: ее не пришлось ни убеждать, ни заставлять - она сама пришла.
   Муки у нас к тому времени осталось на две-три выпечки, горох тетя еще в первые дни раздала соседям, мотал с сыром, припасенный Мукушем, тоже давно опустел. Орехи я поделил между одноклассниками сразу, как только мы их нашли, за что, кстати сказать, получил дурацкое прозвище "Орех".
   Мне казалось, что работать на фабрике несравненно труднее, чем в колхозе, но тетя Медина почему-то охотно ходила на новую работу. Домой она возвращалась веселая и все время пела; вместо чая мы давно уже заваривали травку, но тетю и это мало заботило, радостное выражение не сходило с ее лица.
   Потом тетю Медину премировали за ударную работу, она получила зеленое платье, обшитое по карманам каймой, и очень гордилась этим подарком. По десять минут стояла теперь моя тетя перед зеркалом, рассматривая обновку, а вечером заглядывала в темные окна, ища в них свое зеленое отражение. И все время пела. Я так и не смог понять: фабрика ли это повлияла на тетю, или все дело было в зеленом платье...
   Иногда, в самые холодные дни, тетя брала меня с собой в цех. Я устраивался где-нибудь в уголке под окном и смотрел, как на площади перед мечетью носились ребятишки, чьи матери работали на фабрике. Потом это занятие надоедало мне, и я начинал следить за серебристыми барабанами, которые без устали вращались, наматывая шелковую нить. Барабаны эти стояли рядами, и перед каждым рядом ходили взад-вперед две женщины. Сзади, за барабанами, были установлены огромные котлы, те самые, которые тетя Набат приняла когда-то за посуду для приготовления пищи. В этих котлах как раз и вываривались коконы, а следили за этим люди, которых здесь называли мастерами. Кроме работниц и мастеров были еще ученики. Ученики зацепляли на коконе нить и подвешивали на особый крючок. Работницы-вязальщицы быстрым движением снимали нить с крючка и, орудуя всеми десятью пальцами, прикрепляли нить к вращающимся барабанам; нить наматывалась, ее соединяли со следующей, и скоро барабаны исчезали под огромным мотком желтоватого шелка-сырца...