С эскизом будущего дивана ходил он по магазинам, допытывался, где способны изготовить такую красоту. Пожимали плечами, молчали. Однажды наудачу в ЦУМе, где продавались всего-то кресла, попал он в административный коридор, спрашивал, получал неутешительные ответы, пока ему не шепнули, что есть у них Танечка, которая все знает, все, — но, сами понимаете…
   Таню эту он нашел. Из двери вышла белокурая девка лет тридцати, выслушала и отогнутым большим пальцем правой руки ткнула во что-то, находящееся над ее головой. Постояла, подождала чего-то и скрылась за дверью. Вадим, теряясь в догадках, понимая лишь, что от него чего-то ждут, нервно расхаживал по коридору, тыкаясь в двери, ведущие наверх, туда, куда указывал отогнутый большой палец Танечки, но этажом выше был только чердак, на который не проникнуть. Вновь постучался он в комнату, где сидела всезнающая Танечка, и вновь ее большой палец направился на нечто, а указательный покрутился около виска, и мат едва не сорвался с языка Вадима, уязвленного очередным напоминанием о собственной тупости. Еще раз осмотрев место, где, по мнению Танечки, находился ответ, изучив это место, он обнаружил скромную табличку с номером комнаты, и номер был — 50. Тут его осенила догадка: требовалась взятка, пятьдесят рублей, Танечка эта хорошо устроилась в жизни, заняв именно комнату под этим номером, и третье появление белокурой девицы завершилось клочком бумаги с указанием подмосковной фабрики, где такие диваны могли сделать по заказу. Вадим немедленно позвонил туда, назавтра съездил, встретил полное понимание, эскиз перевели в конструкторский чертеж с размерами. Длина, ширина, высота, габариты ящичков — все было вычерчено. Дела с обивкой обстояли хуже: материя блеклая, рисунок примитивный, однако имелась надежда, что со временем…
   Время могло укоротиться, если заказчик кое-что подбросит, и пришлось еще выложить тридцать рублей, диван с доставкой обойдется, подсчитал он, в тысячу двести; о специальных прокладках в форме крохотных подушечек речи и не шло, вместе с бельем они потянут за полторы тысячи, зато Лапины будут посрамлены.
   Из Подмосковья он возвращался затемно, вышел из лифта — и увидел сидевшую у двери фигуру согбенного болезнью или алкоголем человека. При неярком свете лампы не разглядишь кто, но явно — алкашу или бродяге здесь не место. Брезгливо отвернувшись, открыл дверь, надеясь, что недочеловек очнется и унесет ноги вон. Выпил чаю. Довольно потирал руки, вспоминая удачно прожитый день, хотя и точила досада: большие деньги у него все-таки умыкнули, но, чего никак не отнимешь, какое обхождение, какую улыбочку изобразила крашеная стерва, и на фабрике выслушали наилюбезнейше, и черновой набросочек дивана приняли так, будто принес дипломную работу на ватмане, тушью.
   Удачный, более того — прекрасный день! И все же что-то царапало, какое-то недоразумение, какая-то оплошность, что ли…
   Открыл дверь: человек дремал, привалившись к косяку, и человеком был отец.
   Вадим взял его под мышки, втянул в квартиру. Отец был теплым, и отец был живым. Что-то прошамкал. От влитой в него водки закашлял, открыл глаза. Что-то в нем происходило, грозясь либо вырваться наружу, либо затаиться, чтоб когда-нибудь взорваться. И какая-то пугающая неправильность, как от пьяного хулигана, вольного и в морду тебе заехать, и вдруг проявить ширь душевную. Мычанием отвечал на все вопросы. Вадим дважды звонил Фаине, наконец она подняла трубку. Вошла, сняла пальто: дымящаяся сигарета в зубах, свитер до коленок, глаза жестокие. Положила руку на лоб отца, посаженного на стул в кухне, вгляделась.
   — Кто это?
   — Мой отец.
   Брови ее вскинулись:
   — Почему же он здесь?
   — Не знаю, откуда он появился. Я его не видел полтора года. На лестничной площадке нашел.
   — Я о другом спрашиваю: почему он здесь, на кухне, а не на помойке? Вот уж чего от тебя не ожидала…
   Помойные баки — в ста пятидесяти метрах, один он не смог бы дотащить отяжелевшего отца до низкого кирпичного ограждения зловонного места. Да и не захотел бы. Что-то мешало, останавливало. Более того, забрезжило чем-то новым, какими-то чувствами, которые помнились с детства.
   Фаина осторожно выпустила дым изо рта и произнесла:
   — Инсульт. Не в самой тяжелой форме. Вызову «скорую».
   Молчали. Вывернули карманы отца. В них — деньги (четыре рубля с копейками), партийный, профсоюзный билеты и паспорт.
   — Прописан в Калининской области. Был. — Фаина полистала загаженную какой-то краской книжицу. — В больницу могут не взять. А могут взять.
   Взяли: она пошепталась с врачом «скорой». Санитары уложили отца на носилки, но грузовой лифт не работал, и отец стойким солдатиком отправился в дальний путь на пассажирском лифте.
   — Если не умрет, то через три недели привезут его тебе на долгое умирание.
   Что-то еще хотела добавить, безжалостное, почему и не хотелось слушать ее. Ушла. Вадим выругался. Долго сидел неподвижно, уставясь в угол, где потемнее.
   Утром мрачно перебирал бумаги, думать не хотелось, вообще ничего не хотелось. Спустился вниз, к резервуару, здесь его встретил заместитель ректора, выставил ультиматум: допустить к работе одного товарища, ему срочно надо какие-то цифры извлечь из вихрей и потоков. А товарища, сынка какого-то академика, Вадим уже заметил в коридоре, тот нервно расхаживал — как человек, которому не терпится в туалет по большой нужде, а тот занят, кто-то в нем засел надолго… «Сейчас», — сказал Вадим и понес лежавший в кармане мозг «Тайфуна» в подвальную лабораторию другого корпуса, где в два ряда стояли муфельные печи. Открыл одну из них. Дохнуло жаром девятисот градусов по Цельсию, туда и полетел мозг.
   Теперь надо было ждать увольнения, и не было сомнений, что день этот наступит. В субботу Вадим съездил в больницу, в палату не заходил, уж очень скверно пахло, передал отцу через медсестру кулек с яблоками, вздохнул освобожденно, глубоко, наслаждаясь на улице свежим воздухом. Как отец, что с ним, узнавать не стал, и так все ясно — скоро помрет.
   Вечером воскресного дня чей-то девичий голос взволнованно и чуть ли не рыдающе сообщил по телефону малоприятные новости: автору системы перекрестного опыления удалось отвертеться от суда, прокуратура пошла на мировую с МАИ, ассистента выгнали с треском, он и предупреждал через «опыленную» особу Вадима: беги!
   Через три дня получил он на руки вполне пристойную трудовую книжку, под расчет — почти полторы тысячи рублей, и самое главное — слух о нем прокатился по Москве: не по собственному желанию уволился, а выгнан за связь с арестованными диссидентами.
   Слушок не мог не дойти до земляка. На правах опекуна он внимательно изучил трудовую книжку Вадима Глазычева. Обошел квартиру. Осуждающе покачал головой: седьмой этаж — это высоковато, часто лифты отказываются работать, уж лучше, по примеру бывалых москвичей, пятый или четвертый, тем более что вид из этого окна ублажать взор не будет. Ну а насчет работы — так это пустяки, все образуется. Завтра или послезавтра. А Григорию Васильевичу, кстати, передавай большой привет и наилучшие пожелания.
   Сумков не мог не посодействовать, не помочь земляку, сыну того Григория Васильевича, который пятнадцать лет назад был единственным членом бюро Павлодарского горкома КПСС, отказавшимся изгонять из партии Сумкова-старшего.

17

   Земляк мигом пристроил Вадима к журналу — настолько незначительному, что земляк поостерегся произнести его название по телефону. Сообщил коротко: шпаргалка для учителей средней школы и техникумов. Кандидатских не жди — предупредил сурово. Добавил все же: в журнальчике этом люди, обжившие его, себя не обижают, какие-то выплаты, неизвестно за что, перепадают каждому…
   Вадим освоился быстро. В день приходило по семь-восемь статей, читать их начинали с конца: кто написал, какие ученые должности и звания; если писатель, то имеет ли государственные премии и за что. Мало кто верил, что журнал вообще читается учителями и школьниками, разве только последний раздел, где на трех страничках излагались решения заковыристых задач. Пролистывая журналы за прошлый год, Вадим в разделе этом увидел знакомую фамилию: К. Лапин. То ли тот дурачок Кирюша, то ли совпадение, допытываться Вадим не стал, бегло пробежал глазами по тексту, задачка действительно была решена весьма оригинально. Если это тот полоумный братец Ирины, то, знать, кто-то из прихлебателей этого подлого семейства помог недоумку прорваться к читателям.
   С заказанным диваном началась какая-то проволочка, полагалось подбросить кое-что изготовителям продукции по индивидуальным заказам, Вадим сгоряча пообещал, но ехать на фабрику не спешил, денег стало жалко, обоснованно жалко, потому что впереди или похороны отца, или, в худшем случае, взятка за взяткой, чтобы определить его в какую-нибудь богадельню.
   Дважды мимоходом заглядывал земляк, наставлял, и за пару недель Вадим стал в редакции своим человеком, да таким человеком, что однажды его вызвали к главному редактору, вопрос решался пустяковый, заместитель главного уходил в отпуск на месяц или больше, обязанности его возлагались отныне на Вадима, чему тот противиться не стал: кто-то ведь должен отвечать на звонки и подписывать верстки.
   Зам передал Вадиму ключи, пожелал удачи и укатил на юг. Кабинет его был тих и уютен, звонили сюда мало, редко-редко заходил кто. Перед обеденным перерывом в дверях вырастала грозная уборщица с метлой: «Хозяин, в пищеблок ступай!..» На всех четырех этажах здания — такие же маленькие редакции крохотных журналов, кухня и столовая общие, кормили хорошо и дешево. И вообще здесь очень мило — так думал Вадим Глазычев.
   И ничто не предвещало беды. Академики сюда не хаживали, партгруппорг какой-то вялый, с поручениями не пристает. Кое-какие неприятности доставила Ирина. Медсестры в больнице шепотом сказали, что к больному отцу ходит какая-то молодая женщина. Вадим подумал было с облегчением, что объявилась родственница, уж не из Павлодара ли? Земляк решительно отверг эту версию, более того, заявил, что знает, кто наносит визиты. «Кто?» — поинтересовался Вадим. Земляк ответил просто и обидно: «Да бывшая жена твоя…» Разозленный Вадим заорал: какого черта она… Ответ последовал странный: «Да потому что она тебя любит, дурень. И не теряет надежды. До сих пор не поймешь».
   До конца отпуска зама оставалось три недели, до выписки отца из больницы — чуть меньше, когда из типографии в журнал пришла верстка статьи под ничего не значащим названием «Реакционная сущность римско-католической церкви». Такие статьи, понятно, никем и никогда в школах не читались, но почти в каждом номере помещалось нечто подобное, Главлит и отдел науки ЦК настаивали. Таков был обычай, и такова была норма, если, конечно, соблюдались дополнительные условия, освобождавшие редакцию от какой-либо ответственности.
   Статья легла на стол Вадима, который ее еще не читал и не мог читать, поскольку работал всего месяц.
   Теперь он, прочитав название статьи, глянул на концовку. Автор заявлял о себе на первой странице малоизвестной фамилией, зато потом добавлял к ней достоинства весьма убедительные: доктор философских наук, лауреат Государственной премии (в соавторстве за учебник для высшей школы), кандидат в члены ЦК.
   Такие статьи если и читаются в редакциях, то никак уж не проверяются — это Вадим понимал. Такие статьи визируются с пометкой, чтоб корректоры быстренько определили, где автор по нечаянности или в спешке не там, где следует, расставил запятые.
   И тем не менее Вадим решил статью прочитать, поскольку каким-то неприличием веяло от названия. Заведующий кафедрой никогда не проверял конспектов преподавателей, любую чушь можно нести на лекциях, но, однако же, всегда говорили с оглядкой на учебники и на то, что даже в небольшой аудитории сыщется, черт знает откуда, склочный студент, чуть больше «препода» знающий тот раздел физики, о котором идет речь. И к версткам Вадим относился поэтому настороженно.
   И эта верстка была им прочитана внимательно.
   Прочитал — и задумался. Что-то здесь не то.
   Или он, не сведущий в делах журнально-издательских, чего-то недопонимает? Вот, к примеру, с точки зрения чистой науки — к чему «Рим» в названии церкви? Папа Римский держит свои хоромы в Ватикане, а не в Риме. Во-вторых, упор на реакционную сущность этой самой римско-католической церкви означает, что православную церковь в реакционности уже обвинять нельзя. В-третьих…
   В-третьих, он представил себе, как заржали бы пировавшие у него диссиденты, статью эту прочитав.
   Нет, в статье что-то не то, какая-то ошибка скрыта.
   Он вчитался в статью, проникая в смыслы слов и связи их глазами земляка, знавшего толк в политической публицистике, строго по наставлениям его. Римско-католическая церковь, внушал автор, тормозила развитие физики (следовал набор давно известных примеров, начиная с Джордано Бруно). Но где-то в последнюю треть статьи ужом вползала фраза: «И ныне Ватикан исполнен звериной злобы ко всему прогрессивному, зато с упоением поддерживает любые антисоциалистические акции (поставки оружия так называемой „Солидарности“ в Польше»).
   Статья дочитана, статья изучена. В ней чуется стилистический ляп и еще что-то.
   Вадим Глазычев задумчиво посматривал на телефоны. Кому звонить? Кто внесет ясность? Ведь земляк напутствовал: из политики печатать в журнале можно только то, что слово в слово повторяет публикации центральной прессы. Но в том-то и дело, что нигде — ни в «Правде», ни в «Известиях», насколько помнил Вадим, — ни словечка о том, что католики доставляли оружие польским профсоюзам. Ни слова! Нигде!
   На всякий случай позвонил земляку, уж тому-то известно, о чем пишет каждая газета в Советском Союзе. Тот молчал так долго, что Вадим встревожился, заорал: «Что у тебя там с телефоном?» Земляк ответил: «Все нормально. Сейчас приеду».
   Приехал, угрюмо прочитал статью. Заставил Вадима немедленно позвонить автору. Тот был в загранкомандировке, за него говорила жена, строго запретившая заменять слова и даже переставлять запятые.
   Что в таких случаях делать — земляк знал, сказал и удалился, не скрывая недобрых предчувствий. А Вадим послушно пошел к главному редактору, предъявил верстку. Последовал вопрос: а где сама статья, где машинописный текст — авторский и редакционный?
   Авторский текст нашелся. На нем красовался вопросительный знак справа от абзаца, где говорилось о роли церкви в поставках оружия. Правда, чей-то карандаш знак этот перечеркнул. Точные сведения о прохождении рукописи мог дать только убывший в отпуск зам главного редактора, он же и подсказать, где редакционный экземпляр. Но добраться до зама невозможно, он где-то, как выразилась его дочь, «в степях под Херсоном». А редакционный экземпляр в типографии затерялся.
   Прошел час, другой. Что делать с абзацем — никто не знал. Наконец главный редактор созвонился с кем-то, была вызвана разъездная машина, Глазычева заставили срочно уплатить членские взносы за текущий месяц, и получасом спустя он и главный редактор вошли в здание ЦК на Старой площади. Предъявили партбилеты, оглядели себя в лифте, поднялись, пошли. Остановились перед дверью, знакомой главному. Не постучались, а поцарапали ногтями дерматиновую обивку. Секретарша улыбнулась так, будто с утра еще горела желанием увидеть их. Ласково указала, куда идти. Вошли. За столом — плотный человек, куратор журналов, среди которых и «Физика в школе». Главный редактор говорил веско, в завершение своей краткой речи предъявив верстку и машинописный текст автора. Толстым концом карандаша куратор прошелся по абзацам там и там, нигде не задерживаясь. Подозрительные строчки не вызвали у него никакого замешательства. Он лишь пожал плечами в знак того, что не видит ничего крамольного в обоих текстах. Заговорил о тиражах и подписках. Излом бровей — и руководители журнала поднялись, откланялись. Там же, в машине, Вадим расписался на верстке, и уже на следующее утро типография приступила к работе. А через неделю упаковками по пятьдесят экземпляров журнал начал попадать в узлы связи, оттуда его доставили на вокзалы, и почтовые вагоны повезли во все концы необъятной Родины. Завучи первыми получили журнал, полистали его, и в зависимости от того, как налажена работа с учащимися, страницы журнала либо штудировались, либо так и остались непрочитанными.

18

   Однако в тот день, когда почтовый вагон увозил в сторону Бреста упаковки с журналом, произошло событие, наступление которого можно было предположить, но занятый журнальными хлопотами Вадим так и не учел, что больничная койка должна пропускать через себя не одного пациента, а строго по норме, и звонок на работу застал его врасплох: отца выписывали, отца вот-вот привезут, и что делать дальше с ним — неизвестно и непонятно. Поводырь же в медицинских делах, Фаина то есть, покомандовала санитарами, носилки опустились в большой комнате. Тут-то до Вадима и дошло: отец — уже не ходячий! Не помогла медицина!
   Он так ошеломлен был, что молчал, не отвечал на вопросы санитаров: а на что его, больного то есть, перекладывать? Не на пол же!
   Издевательски скрестив на груди руки, Фаина ждала, когда немая сцена прервется чьим-то голосом. Взбешенный Вадим метнулся к балкону, вытащил раскладушку. Человек, лежавший на носилках в сером костюмчике и коричневых детских ботинках, был перекантован на нее и улегся носом вниз. Санитары потоптались еще немного в надежде на червонец, если не больше, и удалились. Никем ранее не замеченная женщина в белом халате скорбно поведала об инсульте, дала список лекарств. Вадим догнал ее на лестнице, узнал: жить отец будет еще месяца два-три, частичная парализация левой половины тела и мозга, говорить станет не скоро, а возможно, и не начнет вообще.
   Белый автомобиль фыркнул и укатил, оставив медицинскую бумагу. И Фаина не выразила желания ухаживать за паралитиком. Изучила бумагу и ничего не сказала.
   Всего несколько часов пробыл отец на квартире — и сразу же с него потекло, он писал и какал. Вадим раздел его догола, но что толку: по виду — сморчок, а до ванны не дотащишь, да и не хочется к нему притрагиваться. По квартире расползался ядовитым облаком запах мочи и кала, — нос, так получалось, особо противился восприятию именно человеческих экскрементов: они, видимо, испускали нечто раздражающее, запах давал знать, что неходячий человек этот обречен, но его, к сожалению, уже не выбросишь из квартиры, соседи настучат в милицию.
   А выбрасывать надо. Нашлись кое-какие тряпки, он протер голого отца, попрыскал одеколоном, отбивая запахи гнусностей, уже начинавших въедаться в обои, впитываться в стену. Вадим сел рядом с раскладушкой, вгляделся. Перед выпиской отца побрили, стала заметной худоба лица, тело начинало скукоживаться, кое-где одрябло настолько, что превратилось в какую-то телесную бессмысленность. Глаза держали в себе какие-то мысли, шепот выдавал былое умение говорить, мычание не было монотонным, слова, так и не произнесенные, теснились, напирали на язык и невесомо проваливались в колодец горла. Молчание угнетало, и Вадим громко выругался. Он стоял на краю финансовой катастрофы. Денег мало, очень мало, а какими-то тряпками надо отца протирать! Чем-то кормить! Или — такая идея мелькнула — вообще не кормить, все равно ведь подохнет! Месяцем раньше, месяцем позже — да какая разница?! И хоронить он его не будет, не будет! Пусть из морга отправляют сразу в печку. Ни копейки не потратит он на мертвого отца!
   Утром он вызвал врача из поликлиники, чтоб вытрясти из него бюллетень по уходу за больным, но получил отказ. Провалом окончилась попытка пристроить отца в дом престарелых, ибо Григорий Васильевич Глазычев оказался как бы уже не гражданином СССР, поскольку выписался из поселка Кулагино Калининской области, но так и не объявился ни в одном отделении милиции. Отпросившись на денек с работы, Вадим висел на телефоне, сбагривая отца, но никто не соглашался брать его на прокорм и проживание.
   И вдруг — звонок, Вадим открывает дверь, ожидая увидеть Фаину, час назад оповестившую о скором визите, а на пороге — Ирина. Притворно жалостливым голосочком бывшая супруга спросила о здоровье Григория Васильевича (Вадим не сразу понял, что речь идет об отце), сунула нос в комнату и застыла у раскладушки; выгнать ее вон Вадим постеснялся при отце, хотя тот уже мало что соображал; глаза старика выразили узнавание, рука шевельнулась, но и только. Ирина с сумкой прошла на кухню, погремела кастрюлями, проверяя наличие еды, что-то сунула в холодильник. Отцу не терпелось говорить, пробулькались какие-то звуки, Ирина произнесла — скорее отцу, чем Вадиму:
   — Мы поздно узнали о выписке, иначе бы приютили… И сейчас не поздно…
   — Не отдам! — заорал Вадим, полчаса назад умолявший госпиталь ветеранов на Преображенке забрать отца. — Не отдам!
   Его душила ненависть к ней, к Фаине, только что вошедшей, ко всем людям. Трехкомнатную квартиру у него отобрали! Работу! Алгебру турбулентных вихрей! Студенток лишили! А теперь на отца зарятся!
   Ирину он выгнал. Ибо отец отныне становился его собственностью, кровной собственностью, и более того, прозревалось некое предчувствие: отец — его спасение. Этот жалкий, сморщенный, воняющий полутруп — воздушный шар, летательный аппарат, который поднимет его, Вадима Григорьевича Глазычева, ввысь, и те будто бы стальные канаты, что придерживают Вадима у земли, не позволяя ему достичь желанных вершин, эти канаты — из тряпичного гнилья, они лопнут, как только отец испустит последний вздох.
   Едва это предчувствие озарило его, как руки сами нашли ножницы. Отец был чуть ли не смахнут на пол, раскладушка разрезана посредине, ножницы выстригли овал, на клеенке проделана дырка, совпавшая с овалом, отец восстановлен в прежнем лежачем положении, под раскладушку поставлен таз, и теперь эта композиция позволяла надолго уходить из дома, отец мочился и какал бы не под себя, а в таз.
   Он отошел, глянул на раскладушку, на отца, он понимал, что совершил нечто, подобное разрубанию гордиева узла или Колумбову эксперименту с яйцом.
   Жаль, конечно, портить мебель, даже если она — брезент на трубчатом каркасе. Тринадцать рублей — это деньги в любых обстоятельствах, тем более что расходов прибавилось, непредвиденными стали траты на парфюмерию. Правда, кормежка отца обойдется дешево, овсянка да минералка, но все же.
   Трижды напрашивалась Фаина в помощники, настаивала, попрекала черствостью, и Вадим уступил, разрешил, вслед за нею и Ирина получила доступ к отцу; поладили обе, подружились даже, однажды Вадим услышал их бабские всхлипы.
   — Ты-то чего сюда ходишь? — удивлялась Фаина. — Я, понятно, грехи свои замаливаю, а ты?
   — И у меня грехи, — призналась Ирина. — Себя не послушала… Мать, думала, умнее… И отец…
   По выходным дням они кудахтали над отцом, будни же принадлежали Вадиму. Он доставал припрятанные им протезы, вставлял их в разомкнутые челюсти и приступал к допросу коммуниста Глазычева Г. В. Несколько раз тот порывался встать, руками показывал, что ему надо учиться ходить, но все уже было Вадимом решено. Пусть помирает лежа, все равно ведь обречен. А что нагадил — так не беда, к помойкам сын твой, коммунист Глазычев, привычен, ты его к ним приохотил.
   — Так где же твоя учетная карточка? — грозно вопрошал Вадим и закуривал. — Как я сниму тебя с учета, когда ты окочуришься?
   Отец вздыхал и признавался в тяжком грехе: нигде он в последние месяцы на учет не становился.
   — Тогда скажи мне: не пытался ли ты этим способом покинуть славные ряды Коммунистической партии, рожденной и взлелеянной нашими вождями?
   Отец разевал рот, выдавливал из себя слова, в совокупности означавшие невозможность такого поступка.
   — Так я тебе и поверю! — хохотал Вадим и стряхивал пепел на лоб отца. — Ну-ка поведай единомышленникам из твоей партии, сколько наивных девичьих душ совратил, а? Я ведь от тебя кое-что перенял, не мог ты, так кажется мне, проходить мимо женской юбки, не задрав ее.
   Как ни горько было ему признаваться, но отец повинился в легком распутстве. Правда, все происходило по доброму согласию и любви, и ни на чью девичью честь он не посягал.
   — Лжешь! — прокурорским тоном изрекал Вадим и разминал окурок на шее отца. Извлекал изо рта протезы, швырял их в надколотый, ни на что уже не пригодный стакан. (Как-то утром обе — Фаина и Ирина — нашли отца в сигаретном пепле и с окурком на теле, вечером спросили Вадима и получили ответ: старик шалит, старик покуривает.)
   — А на что ты жил последний год, тунеядец? Милостыню просил? На людскую жалость бил? Отвечай!
   Отец молчал… Так и не удалось узнать, где получал он пенсию и дышит ли воздухом Земли хоть одна родная ему душа (Вадим себя к таковым не относил). Какие-то имена вышамкивал отец, какие-то адреса, — но чего добиваться, о чем хлопотать, умрет ведь через неделю-другую.