— Давай, давай!
   В этот день он загнал стариков до полусмерти. Старики только жалобно кряхтели наверху. Ватута был беспощаден:
   — А чего! Одна дружина, дак! Жрать-то не разучились!
   — Доживи до наших летов!
   — А я ране голову сложу, чего такому-то небо коптить! Эй, Сашок, твой конец!
   В этот день уложили два венца.
   Разъяснило. В воздухе после нескольких дней непрестанного мелкого дождя полетели первые белые мухи.
   А дом рос. Подходил уже к двадцать восьмому венцу.
   Охолодало. Пеша со стариками ночевали в избе на полатях. Прочие — в старой клети. Заливистый храп, ворчание сонных мужиков. Тело свербило от грязи, от сырой, плохо просушенной одежи. Руки отваливались от плеч. Феня пробралась под бок:
   — Ох, не побыть, не полежать путем, изба народу полна!
   — Не мылись, грязный я… — стыдясь, пробормотал Федор.
   — Да хоть такой! — выдохнула она. — Что ж, Федюша, сколь еще работы-то?
   — Кончим. Должны!
   — Даве слышала, Пеша с ентим сговаривались уходить… На днях когда-то…
   — Скотина! — выругался Федор. — Знал, что чего ни то сблодит!
   Верно, теперь, когда за дело взялся Ватута, Пеше уже одно оставалось. Доведя до потеряй-угла, он потребовал расчет. Федор (ему стало противно и все равно) не удерживал. Еще поругались на прощанье. Пеша требовал все уряженное, говоря, что о самцах и стропилах речи не было, однако Федор уперся, и Пеша, поняв, что зарвался, отступил. Назавтра трое стариков ушли. Стал собираться и молчаливый Сашко, впервые раскрывши рот:
   — А что мы? Без мастера самцов не поставим все одно!
   Сашко ушел, и Ватута, помявшись, тоже. Пошел снег, и вдобавок запил Степка Прохоренок. Грикши давно уже не было, уехал по делам. Федор сказал:
   — Ну что ж! Будем класть вдвоем.
   Ночью Феня плакала:
   — Я тоже не могу больше с твоими бревнами. Живот отрывается. Даве кабан чуть ребенка не сожрал!
   Федор молчал. Отмолвил глухо:
   — Хоть бревно в день, а положить!
   Три дня они возились одни. Молча пришел хромающий дядя Прохор с Офоней, вторым соседом. Помогли поднять тяжелые дерева, вырубили косые пазы и с помощью рогатки подняли и утвердили стропила.
   Подходил их, деревенский, княжевский престол, и на толоку в праздники, конечно, нечего было надеяться. Федор один отесывал самцовые бревна, проходил пазы, долбил отверстия для шипов.
   На второй день престольной гульбы он пошел к Никанору. К деду как раз приехал сын-плотник, зятевья, гостей набралась полнехонька изба. С праздника все были горячие, вполпьяна. Его усадили, захлопали по плечам, влили ему в рот чашу пива:
   — Ну, взвеселись, Федюха!
   Федор, выпив, вдруг заплакал:
   — Не кончу, огною дом, мужики!
   — А что? А то! Пешу не знаешь! Давай! Подмогнем! А ну!
   Всей дружиной повалили к Федору. Дед Никанор полез первый.
   — Эх, где годы от юности моея! — завопил он, сдвинув шапку на ухо.
   — Ну, где твои подстропилья, давай! Цепляй, ну! Самцы? Самцы давай! Лоб складем и подстропилья кинем!
   Федор скатился опрометью налажать дерева. Феня, без платка, выбежала на двор, завертелась, кинулась в клеть доставать угощение. Федор цеплял, не чуя веса намокших бревен.
   — Наладил?! Давай! Идет, идет, идет!
   Скользкие бревна грозно колебались на слегах. Наверху приговаривали:
   — Есть! Наше! Наше, мужики! Охолонь!
   Неподъемное бревно село на шипы. Пристукнули. Обуха отлетали.
   — Сидит! Второе давай!
   Четвертое, не то пятое, заскользив, съехало, вырвавшись из рук, ударилось, к счастью, о переводину. Пятеро мужиков полетели кубарем.
   — Живы?!
   — Ничо! Однова задело малость!
   Но и тот не ушел.
   Уже озлились в работе:
   — Даешь! Давай, давай! Эх, го-го-го-го-го! Ээ-э-х! Наше! Наше, мужики! Охолонь! Так, легче! Третье подстропилье давай!
   Дед Никанор орал, орали, вцепляясь с веселой яростью в очередное бревно, мужики.
   — Коня давай!
   Коня положили как-то неожиданно легко. Никанор порывался пройти по коню, его держали за руки. Потом все гуртом сошли в избу. Феня металась, подавая на стол. Никанор, пьяно покачиваясь, подымал на руки малыша:
   — В тереме жить будет!
   Федор волочил корчагу береженого меда. Пили, пели, Федор обнимался с мужиками, целовал всех подряд, его трескали по спине:
   — Ну, видал? А ты реветь! С нами не пропадешь!
   Он пустился по избе плясом.
   Потом под руки вели домой совсем упившегося старика.
   Утром Федор с тяжелой головой выполз во двор. Густой снег, выпавший за ночь, лежал на бревнах. Феня уже стояла наверху, обметала веником. Федор, опохмелясь, полез на дом.
   Бабы приходили смотреть, останавливались, толковали, задирая головы:
   — Высокий терем, красивый!
   Руки стыли. Федор дул в пальцы. В рукавицах какая работа! В полдни он забежал к Никанору, проведать старика. Дед лежал, уходясь со вчерашнего. Никанориха парила ему ноги и ругмя ругала и его и Федора. Он поскорее утёк. И все-таки дом рос и был уже почти что готов!
   Прохор, поднявшийся наконец, помог вытесать недостающие стойки и укосины, поправил стесы самцов. Как раз отпустило, снег стаял и повеяло коротким теплом. Дед Никанор, оклемавшись, помог уровнять и подогнать курицы. Воротился Прохорчонок. Тут же вдвоем стали крыть кровлю заготовленной с лета крупной дранью. На счастье, подоспели еще двое мужиков, так что и с кровлей справились. Осталось поднять охлупень. Федор съездил в Купань за Ватутой, не отпуская от себя, привез домой. Вечером пили, ночью Ватута лазал пьяный по клети, блевал и не давал никому спать. Утром опохмелялись, скликали народ и соборно начали здымать охлупень. Упрямое бревно медленно, со скрипом оторвалось от земли. Слеги прогибались и дрожали. Бревно, под крики мужиков, лезло вверх и наконец село на свое место. Все.
   Даже радости не было. Сидя верхом на кровле, Федор озирал в обе стороны пугающую, уходящую вниз крутизну. Серое небо. Ветер. Кровля. Далеко — озеро. Все видать! И гулом в жилах, в крови отступающая усталость и начинающее приливать счастье. Все не верил. Но верил ведь! До последнего! Уже и дня лишнего нельзя было больше оставаться в дому. Свершил. Вот!
   Вечером пили с Ватутой и Степкой, ночь не спали, дурили, орали песни. Мать (недавно воротилась домой), не ругая, подавала на стол. Утром собирала в дорогу.
   Еще работы было по уши. Еще доделывать — не переделать. Зашивать гульбище, стелить полы, ставить двери и окна с рыбьим пузырем, еще тесать стены, еще… еще… еще… Еще узорить и украшать. Потому что красота, она — к труду. Ежели бы легко строилось, не было бы и красоты. Красота: резные балясины, опушки, узорные столбы — это щедрость мастера, утеха, игра после тяжкого труда. Последний мазок, печать мастерства, тамга на товаре, мол — и так хорошо, а я эвон еще как могу!
   Но все это потом, после. Это уже и самому не в труд, и даже в удовольствие сделать.
   Пьяный Степка провожал его до Маурина. Федор, нахлестывая коня, все оглядывался назад: дом стоял готовый, свершенный. Кровля подымалась выше всех княжевецких кровель, выше дерев, и далеко еще виднелась, и все не пропадала из глаз. Его дом. Его место, его корень на этой земле!


ГЛАВА 75


   Федор не зря торопился возвести свои хоромы. Второго году досидеть на кормлении ему уже не удалось. Князь Митрий, в который раз снова мирясь с братом, возвращал отобранные села Андрею и боярам его. Волостель, пересидевший таки Федора, мог радоваться. С возвращением господина он снова становился хозяином волостки, и уж верно, — думал Федор, покидая Олферово село, — теперь мужикам, державшим руку Федора, придется расплачиваться. Эх! Не зря прошали его: надолго ли князь забрал деревни себе!
   Родной очаг показался нынче особенно убогим. Мать болела и ругала Феню. Феня, несчастная от постоянной грызни, срывала сердце на Федоре. Он, глядя на нее, думал: «Почто красивые достаются важным господам, а ему такая вот?» (И был неправ, и сам знал, что неправ.) Сын бессмысленно таращил глаза. От него вечно несло кислым духом, тряпки, в которые заворачивали малыша, чаще просушивали, а не полоскали… Отделка дома шла медленно, и они все еще не перебрались в новое жило. Чтобы выбраться из полунищеты, постоянных нехваток того и другого, следовало, уж коли не бросать земли, добывать холопа. Хозяйство с постоянными отлучками шло кое-как. Грикша почти не помогал, и винить его тоже нельзя было.
   На зиму опять стали собирать рати. Великий князь опалился на Михайлу Тверского. Толковали, что Тверь не хочет платить ордынского выхода, но в это уже как-то не верилось: с кем ни начинали воевать, все ссылались на ордынский выход! Что-то было еще промеж князей, промеж великого князя Дмитрия и Тверью.
   Полки от Переяславля спускались дорогою вдоль Волжской Нерли на Кснятин. Опять стояли — дожидались городецких, ростовских и московских ратей. Кснятин брали приступом. Федору внове было лезть на скользкий от льда и облитого водой, заледенелого снега вал. Лезть под зловещий посвист стрел, что летели с заборол. Он все же долез (рядом убили мужика, и он видел, как ставшее мягким тело спадает, съезжает вниз по склону). Под стеною, укрывшись от стрел, Федор остоялся, сжимая клинок, не понимая, что делать дальше. Впрочем, уже волокли лестницы. От ворот доносились гулкие удары, там стеноломом выбивали створы. Лестницу долго и бестолково ставили, крича и ругаясь. Стреляли с той и другой стороны, раненые отползали назад. Наконец поставили, и какой-то черный, малорослый, широкий, точно клещ, ратник, быстро побежал вверх по качающимся ступенькам. Скоро вся лестница шевелилась, потрескивая, облепленная мужиками. В это время у ворот поднялся крик, видимо, вломились. И Федор, прикрываясь щитом, побежал вдоль городни туда. Город был взят. Где-то в улицах еще продолжали биться, но здесь уже начинали грабить. Федор, растеряв своих, шел, озираясь, вдоль теремов и клетей. Там и тут что-то трещало, с отчаянным кудахтаньем летела через тын черная курица, слышались визг и вой. Какие-то бабы бежали, спотыкаясь, по улице, ратник гнал их, угрожая копьем. Четверо переяславцев крушили ворота богатого терема. У церковных врат стоял, без шапки, священник и, подымая крест, раздирая рот, кричал, отпихивая ратных, что рвались внутрь церкви. Священника дергали за ризу, он цеплялся, замахиваясь крестом, глядя ошалевшими, в кровавой паутине глазами, брызги слюны летели изо рта. Федор уже хотел вмешаться, но кто-то крикнул: «Сюда, братва!» — и ратники кинулись, оставя священника и церковь. По улице шагом ехал боярин в шишаке и броне под распахнутой шубой, сжимая саблю в опущенной руке. С клинка медленно капала кровь. Над ближними кровлями уже подымался дым пожара.
   В торговых рядах, пролезши среди осатанелых мужиков, Федор добрался до лабазов и, отпихнув каких-то перепуганных, вынес постав дорогого сукна. Постав был тяжелый, и Федор, стыдясь самого себя, шел, покачиваясь, закинув щит за спину, с ношею на плече. Сабля путалась в ногах, мешала ступать. Гнали полон, и он старался не смотреть на жалкие лица мужиков, баб с ребятишками, старух, что мелко трусили впереди охраны.
   С трудом выбравшись из города, он, наконец, нашел своих. Ратники ополонились все, и все, хвастаясь приобретеньем, глядели косо, мимо глаз.
   — А я, знашь, кого встретил? Шурыгу! Наш, купаньской! Гляжу — андел божий! Говорю: бяжи! Он мне в ноги, спаси, мол…
   — Тута много наших, кто подался. И переславськи есь!
   — Ничо, нас также костромичи зорили…
   — С Городецкими счас заодно, а тоже и они!..
   Ночью багровые отсветы полыхали над городом. Птицы, чьи гнезда сгорали вместе с жильем, вились в воздухе, падали в огонь.
   Соединенные рати четырех князей — великого князя Дмитрия, Андрея Городецкого, Дмитрия Борисовича Ростовского и Данилы Московского — от Кснятина подступили к Кашину и стали зорить округу. Князья торопились друг перед другом набрать полону, подкормить ратников. Тверская рать меж тем выступила на помочь кашинцам и, сказывали, потеснила москвичей. На девятый день стали пересылаться и замирились. Михаил, семнадцатилетний мальчик, сам приезжал в стан к Дмитрию. Тверь уступила, силы были слишком неравны note 3.
   Дмитрий воротился из-под Кашина усталый. Радости от победы не было, была горечь. Сожженный Кснятин камнем лег на душу. Город запирал устье Нерли, перехватывал переяславскую торговлю. Сжечь надо было. Этого требовали все. Полон, — кто был из своих, переяславских, — Дмитрий поселил в городе и по селам, дав лес на первое обзаведение, а тверских выкупил у него Михаил. Но по большому счету он поступил с Кснятином не как великий, а как удельный князь, отстаивая свои, переяславские интересы. Так, год за годом, изгибало наследие Всеволода Великого — единая Владимирская земля! Дмитрий привел к послушанию братьев, ростовского князя. Нынче подчинил Михайлу Тверского. Однако достигнутое было так обманчиво! Елортай ордынский, Темирев сын, громил Рязань, Мордву и Муром. Татарская волна прошла стороной, но могла и дохлестнуть до Владимира. В Орде по-прежнему шли нестроения Ногая с Телебугой, и что будет, ежели не удержится Ногай? Земля разваливалась. Мелкие князья отсиживались, как мыши, в своих уделах. Стародубский, дмитровский, юрьевский — старались ни во что не вступаться. Муром, испустошенный вконец, погибал. Суздальский князь злобился на Андрея и тоже выжидал. Чтобы собрать рать на Тверь, ему пришлось нынче опять закрыть глаза на братнины затеи. Дмитрий яростно поморщился. Не успели разделаться с Семеном — и вновь! Что у Андрея за приятели? Теперь с Федором Ярославским, Черным заодно! Федор Черный вызывал в нем омерзение. Татарский прихвостень, выскочка, без чести и совести. Переселился в Орду, при живой жене женился в Орде на татарке. Ну, татары о том не заботны, у них по многу жен, но Федор-то не татарин! Сказывали, еще при батюшке кумился с Зосимой, что принял бесерменскую веру, не сам ли хотел обесермениться? Правильно, три года назад Ксения не пустила его в Ярославль! Затворила городские ворота. С заборол ответили, что князем в городе — его сын Михаил. Весь город встал против Федора! Маша умерла, он и явился… Дмитрий тогда не поддержал его ничем, Федор покрутился, съездил в Смоленск, оставил племянника княжить, а сам воротился в Орду. В Орде у него уже двое сыновей, татарчат. Нынче же, по смерти Ксении, пришлось ярославцам уступить. Вмешался Андрей, опять Андрей! Своей дружиною занял Ярославль, и Федор пожаловал победителем. Дмитрий посылал бояр, хотел взять маленького Михаила до возраста к себе, в Переяславль. Без бабки, при живом отце да ордынке-мачехе худо будет ярославскому княжичу! На его посольство ответили ни да ни нет, а нынче объявили, что Михаил умер. С ним кончилась ярославская ветвь Всеволодичей, потомков Константина Ростовского. Дочек от Маши Федор выпихнул замуж — как кукушонок в чужом гнезде. И теперь сын. Последняя кровь. Умер? Умер ли?! Дмитрию стало горячо, он даже взмок от страшного подозрения. Неужели смог? Своего сына! Хотя? Стоял же он под заборолами отвергнутый три года назад! И ему говорили, что Михаил — законный князь. Запомнил, ребенку… И он, он, великий князь Дмитрий, смотрит, как такие, как Федор, раздергивают страну, жадно, из татарских рук, клюют и пачкают кровью землю и честь!
   Дмитрий тяжело расхаживал по столовому покою. Холопы, заглядывая и видя гневные, сведенные брови князя, прятались. На улице гомонили ратники. В открытое окошко врывался недальний шум торга. Конь заржал пронзительно под окном. И так же, как и прежде, сидел баскак на ордынском дворе, хоть и другой, Ногаев. Верил ли ему хоть Ногай? Верит ли сам он Ногаю? Верит ли Гавриле Олексичу? Ну, тот, после смерти Олфера, его не предаст. Смерти ли? Или убийства? Сказывали, умер от ран в шатре у Гаврилы. Могли и помочь умереть…
   Узорчатые мягкие сапоги не скрипели. Только тяжело вздрагивали половицы. Он отяжелел с годами. Еще больше стал похож на отца. Старые слуги говорили о том в очи и позаочью.
   Сенная боярышня зашла — великая княгиня прошала: будет ли обедать с нею или с дружиной? — Дмитрий взглянул, пожал плечами и ничего не отмолвил. Боярышня, оробев, скрылась.
   Следовало принять ключника и дворского. Следовало нарядить, кому размещать полон. Следовало послать в Москву и Ростов. Следовало отпустить новгородских бояр (новгородская рать с посадником Андреем тоже подходила к Твери). Сейчас сидят, добиваются, чтобы разрешил им в отплату за помочь свой посадничий совет! Он бросил всех, кого мог, на Тверь. Но семнадцатилетний Михаил и вдова дяди, Ксения Юрьевна, не струсили. Он с невольным уважением подумал о ней: как твердо ведет, как держит удел! Сына вырастила! Михаил или бояре его? Таки себя показали! Рати были расставлены как надо. Еще две-три войны — и с Михаилом будет вовсе не совладать! Понимают ли это новгородцы? Впрочем, с Новгородом и отцу было трудно. Все же он им не разрешит взять и торговый суд, и суд посаднич в свои руки (как они ему не разрешили построить Копорье!). Земля должна быть едина! В этом, и только в этом, спасение ее!
   Он все делал так, как надо, и все было не так, получалось не так. Почему под отцом они были покорны?!
   Ростовчане тоже хороши! Капризно, по жребию, делили Ростов с Угличем. Разве жеребьем решается власть? Она от предания, обычая, заветов. Как хочет земля! Ну и досталось; Константину Ростов, а Дмитрию, старшему, Углич. Дмитрий Борисович нынче вновь воротился в Ростов — и в Угличе не усидел, и распустил ростовчан. Татар назвал. Татар ограбили и выгнали вечем. Теперь Орда в гневе, и Дмитрия Борисовича с Константином зовут туда. Ежели бы не споры в Орде — дождались похода! А то с землей, как хотят, словно порты и рухлядь делят, а после на брюхе к татарам. Ежели люди не уважают своего князя, какой ты князь! У него, в Переяславле, татары не грабят горожан и свои не бунтуют.
   Но почему, почему ничего не выходит, не ладится толком?! У Андрея, сказывали, опасно больна жена. К хорошу или худу — он уже перестал понимать. Болеет княгиня, братня жена, вроде должно быть к худу, почему же думается, что к хорошему? Давыд Явидович, старый лис, поотстанет от Андрея… Или станет еще хуже? А умрет она, и брат женится в Орде, как Федор Ярославский?! И сделает!
   Дмитрий зло задышал, отшвырнул сапогом тяжелое резное кресло, зашиб ногу и еще больше взъярился. Дорогой зипун лиловой цареградской камки чуть не треснул от бешеного движения руки, золоченая, сканной работы, украшенная яхонтом пуговица, отскочив, со звоном покатилась по полу. На шум вбежал слуга, углядев, кинулся за пуговицей, поймал, поднял кресло, исчез.
   Дмитрий подошел к отодвинутому окошку. Влажный, уже весений дух, струящаяся волна холодного воздуха остудила лицо.
   Где-то сейчас, в заснеженной степи, кони копытами выбивают корм. Где-то там, за лесами, горят деревни, татары пустошат Рязань. Волынские и галицкие князья ходят в походы на Литву, по воле татарской. Поход на ляхов, однако, был неудачен, и опять не понять, надо ли радоваться или сожалеть ослаблению Ногая? Он не хотел верить, что Ногай тайно принял бесерменскую веру. Но говорили о том упорно. Что, ежели так, и Ногай отворотится от Руси? Слабеющая Византия кумилась и заигрывала с Ордой. Митрополит Максим недаром сперва отправился к Ногаю, а уже спустя год — к нему!
   Паутинной дрожью отдавались на Руси дела и заботы далеких стран. Где-то в Персии начиналась война — и подскакивали цены на торгу, и торопились цареградские, фряжские и ганзейские гости со своими товарами, и начинало не хватать серебра для Орды. Кто-то с кем-то дрался в мунгальских степях, куда и скакать-то многие месяцы, — и Орда становилась сговорчивее, не так давила за горло. Византия сносилась с Римом — в чехах и ляхах тотчас начиналось шевеление и через Волынь доходило до Твери. Тверская великая княгиня шлет посольство в Киев — и надо смотреть, не отзовется ли это в Ногаевой степи? Половцы и аланы заволновались — что будет делать Телебуга, не пойдет ли войной на Ногая? Все, что происходит во владениях Ливонского ордена, и даже в самой немецкой земле, и в земле свеев, и в Дании, и у далеких франков, фрягов, веницейцев, — все тотчас отзывается на торговле Великого Новгорода, а через нее — на нем, Дмитрии, на его успехах или уронах, и опять на проклятой, неминучей ордынской дани, на пресловутом ордынском выходе, серебро для коего течет оттуда, с севера и запада, через новгородские ворота Руси!
   Данил у себя в Москве уединяется, все что-то строит. Нынче построжел, повзрослел, о делах своих не сказывает. Да и почему он решил, что Данил должен его так уж любить? Как долго не давал он ему воли, держал за наместником, надо ли было так? А как? Как удержать, как не уронить все это шевелящееся, ползущее людское море? Дом отцов становился непрочен. Ветер времени продувал его насквозь. Где взять силы? На Тверь едва хватило, а он ведь поднял всех! Татар было привести? Батюшка на дядю Андрея посылал. В те поры было можно, сейчас нельзя. Да и… Тогда уж прощай гордые замыслы и отсвет древнего величия! Тогда уж кланяйся Орде, стойно Федору Ярославскому. И все расползаются врозь! Временами охватывает отчаянье… Княжич Иван нынче встретил его опять с какими-то харатьями — книжник! В монахи ему идти, а не править землей. Да и сам того хочет. Все же в чем-то перед старшим сыном он виноват…
   Дмитрий отошел от окна, уже кожей ощущая, как затягивает его колесо ежедневных обязанностей, как час раздумий словно плотиною перегородил течение дел. Ждут новгородцы, ждет Терентий с Онтоном, ждет ключник с исчислением, чего стоили две недели похода… Ну, хорошо, скажем, когда-то и я умру (сердце порою наливалось тяжестью). Ты, Андрей, возможешь ли поднять и не растерять этот груз? Ведь и ты сын нашего отца, ведь на нас, на нас с тобою возложена судьба земли! Ведь не Даниле же, что ставит мельницы и сам ходит по торгу, по плечу этот груз власти!
   Дверь широко распахнулась. Пронизанный солнцем, с васильковыми сияющими глазами, семнадцатилетний сын Александр, Саша, Сашок, ровесник Михайлы Тверского, стоял на пороге. Одна радость и одна надежда. Нет, надо жить — для него, для этих сияющих глаз, грядущей надежды своей!
   — Батюшка, тебя ко столу кличут! — звонко, без тени смущения возгласил Александр. Младший сын один не боялся его в такие, как эти, часы. И улыбка, рвущаяся с губ, победная (ну улыбнись, улыбнись же ему и ты!). Тверь все-таки укрощена, Ногай будет сговорчивее, боясь Телебуги. Все еще можно устроить, и жить стоило. Этот пронизанный солнцем отрок возвращал ему веру и мечты прежних лет. Дмитрий обнял сына за еще неширокие плечи. На миг притянул к себе — почуять свежее дыхание отрока, горячее тело любимого сына.
   — Нынче поедешь со мной в Орду!
   — Батя, правда?! — Сашок запрыгал как маленький.


ГЛАВА 76


   Дома в Княжеве Федора встретил Грикша диковинной новостью:
   — Козел вернулся!
   Федор сперва не понял.
   — Кто?
   Потом разом вспомнил детского приятеля:
   — Да ну! Где же он?
   — Сейчас, кажись, у Никанора, пьют. Обещал зайти, тебя поглядеть. Ты с ним не очень-то, може, от татар послан…
   — Да брось, Козел-то! Ну, Козел! А я думал, загинул в степи, да и на поди! Фрося-то не дожила. А все поминала, как умирала, баяли, все жалела… Козел! Дивны дела твоя! — Он даже расхохотался.
   Козла Федор сначала даже и не признал. На нем было татарское платье, он вырос, страшно загорел, борода торчала во все стороны, и только по глазам было видать прежнего друга.
   Они неловко обнялись, поцеловались. От Козла густо пахло пивом.
   — Ну, покажись! Дай погляжу! А, Федюха, Федюха же! Грикшу не признаю! Важный стал, а ты все такой, пес! — Он хлопнул Федора изо всей силы по спине.
   — Параська-то где у вас?
   — Давно замужем! В Угличе.
   — Мужик-то подходящий?
   — Да так себе, по торговому делу… Дети? Как не быть!
   — А ты со своей…
   Федор предостерегающе нахмурился. Феня вошла.
   — Вота женка моя!
   Козел неловко поздоровался.
   — Нет, Федька, Федюха! А ты тоже загордился! Хоромы срубил! Ну, а Прохорчонок? Погиб? А Яша?
   — Был в Весках, а куда-то не то подался, не то угнали… Потерял я его.
   — Не бережешь друзей!
   — Да тут сами-то едва голов не потеряли… Скажи, где был?
   — Спроси лучше, где не был! Я и в ясах был, и в Болгарии, и с Ногаем на угров ходил, и за Железные ворота, и в Кафу, и в Синей Орде, и в полоне в мунгальском побывал, у кагана самого! Китайцев, чинов ентих, как тебя сейчас видел… Меня уже князь к себе вызывал! Иван Митрич! Я ему про китайцев сказывал, как у них царь первый землю пашет, и все такое, и про мунгалов, и про Орду. Он книги знает, как и ты, Грикша! Да ты еще того и не прочел, что он!
   Козел задавался чуток после разговора с князем. А Федор слушал, глядел с радостным удивлением и все не мог понять, как это из проныристого востролицего паренька вымахал такой… Уж не Козел, а Козлище, раздавшийся вширь, с этой лезущей во все стороны соломенной, отчаянно выгоревшей бородой, и белыми бровями, и каким-то степным прищуром бесстыжих глаз.