А тот: — Всуе плохое мыслишь, не тать я и не от земных человек, могу пройти и сквозь каменную стену, и сквозь вороты железные. Аз есьм Божий ангел. Послан к тебе от самого Господа сказать тебе срок жизни твоей, дабы устроил дела свои земные!
   И Фотий после лежал на полу без сил много часов, пока не пришли келейные и не водрузили его на одр. Ну и прожил после, как ему было заповедано едино лето, три месяца и двадцать дней!
   Выслушав, мужики уважительно помолчали, потом заспрашивали, вновь, уже о власти.

Глава 16

   В московском летописном своде конца XV века отъезд в Орду Василия Васильича и Юрия отнесены к разным годам. Дело в том, однако, что «свод» пользовался в этом случае сентябрьским счислением, то есть Василий, отъехавший на три недели ранее дяди, выехал из Москвы на Успение Богоматери 15 августа 1431 г., а Юрий отправился 8 сентября, на Рождество Богоматери, то есть уже в 1432 (сентябрьском) году.
   Смерть Витовта, а за ним смерть митрополита Фотия выбили из-под ног правительства Софьи две главные опоры, и приходилось срочно искать опору в Орде[*].
   Юрий, отославший племяннику складную грамоту, также устремился в Орду, по-прежнему надеясь передолить племянника Василия перед ханским судом. Тот и другой везли богатые дары, тот и другой ошибались, переоценивая свои возможности.
   Но с юным Василием ехал Иван Дмитрич Всеволожский. Именно здесь и теперь, впервые, в полной мере проявивший свои таланты не воина, но дипломата. Софья говорила Всеволожскому, не отводя взгляд:
   — Сына береги!
   — Нас встретит Минбулат. Сговорено так! Не страшись, госпожа!
   Всерьез говорит, сдвигая когда-то красивые, а нынче клочкасто-поседелые брови, и в голосе, сдержанно-негромком, почтение к великой княгине: да не подумает она, что он, Всеволожский, небрежен к ней или сыну ее!
   Иван уже теперь ищет пути подхода к будущей свекрови своей и разговор, доверительно-почтительный, «проигрывает» загодя…
   Господь в этом году смилостивился наконец над несчастною русской землей. В срок прошли дожди, родился добрый хлеб, и народ ожил. Вновь заездили в город крестьяне из деревень с припасами, дровами, сеном, мясом, маслом, сыром, битою птицею, куделью и шкурами. Вновь бойко заторговали на Подоле огурцами, яблоками, репой, капустой, редькой и прочей различной овощью. Резвее заработали мастеровые: кузнецы, златокузнецы, шерстобиты, хамовники, изготовлявшие льняное полотно, скатерти и прочую льняную скруту на потребу сельского жителя.
   Осень торжественно одевала в золото и медь кленовые и березовые рощи. Дубы вот-вот уже готовились украсить кованой бронзой свою вырезную листву, и бледно-голубое, будто промытое небо уходило в вышину, радуя теплыми днями ранней осени.
   Украшенные коврами, два паузка[17] великого князя Василия отчалили от подольских причалов и под колокольный звон тихо тронулись на веслах (парусов еще не подымали) вниз по Москве. Третий паузок с конями, дружиной, припасами еще не отошел от пристани, там продолжали грузиться. Первые же два тоже вскоре пристали к берегу, против Симонова монастыря, где на великокняжеском лугу «под перевгъсиемъ» ловили сетями диких птиц, гусей и уток для княжеского двора. Здесь же, прямо на траве были разложены ковры, расставлены на низеньких столбцах посуда, рыба и дичь, хлеб, пироги и закуски, квасы и меды. Прощальный обед для сына «на природе» пожелала устроить сама великая княгиня Софья, ради погожего осеннего дня, ради спокойствия и тишины, ради того, что тут не было вечно шумной черни с ее охальными возгласами голосистых рыночных зазывал и толп глазастой дворовой прислуги — «дружины сплетниц», как называла сама Софья в минуту гнева свой бабий синклит.
   На коврах, на кошмах, на низких раскладных стольцах, за такими же низкими столиками с яствами (иное — татарским обычаем было поставлено вместе с блюдом прямо на ковер) расположились избранные гости, спутники юного князя, среди коих сухощавый старик в лиловом шелковом шитом серебром летнике[18]. Иван Дмитрич Всеволожский был главным тамадой на восточный обычай, он провозглашал здравницы, ухитряясь, сидя на ковре, по-татарски скрестив ноги, привставая, кланяться великой княгине, обращаясь к ней. Приглашены были и князь Андрей с Константином, и Юрий Патрикеевич, свойственник Софьи, женатый на ее дочери, поглядывавший на Ивана Дмитрича Всеволожского не без напряга. Не совсем понять было ему, зачем Иван, помимо жены, привел на прощальный пир еще и свою молодшую дочь, ровесницу Василия, и девушка теперь, опуская ресницы и заливаясь темным румянцем, взапуски любезничала с молодым князем, чего не могло бы быть на пиру в теремах в столовой палате, где их бы не посадили рядом.
   Юрий Патрикеевич хмурился, и было к чему. Видит ли Софья? Не забыла ли далекого, ой, далекого Краковского застолья и последующей сумасшедшей скачки вдвоем с Васильем, отцом нынешнего Василия, скачки, поцелуи у колюче-упругой, пахнущей хлебом скирды? О той скачке и тех объятиях Юрий Патрикеевич, разумеется, не ведал. Господи, да он женился на дочери Софьи Витовтовны! Но помнила ли и сама-то Софья о тех далеких молодых днях?
   Василий (юношеской застенчивости его лишили Софьины услужливые служанки) поглядывал на девушку хищно-настойчивым взором молодого мужика, прикидывая, какова была бы дочерь Всеволожского. Сейчас она, церемонно отставя точеные пальчики, украшенные тонким ажурным золотом, из которого, как капля росы в траве, выглядывал, сверкая, золотисто-прозрачный индийский камень, берет один за другим, кусочки нарезанной дыни, Дыни не привозной, а прехитро выращенной на Москве, кладет в рот, ухватывая жемчужными зубками восточную сладкую овощь, и улыбается незатейливой болтовне юного великого князя, который совсем не о том мыслит, а представляет себе сейчас, как Иванова дочь, задрожав и осерьезнев, испуганно глядючи на него, этими вот пальчиками расстегивает сарафан на груди, вынимает серьги из ушей, готовая предстать обнаженной перед ним в укромном покое теремов… А хороша! И верно, была бы хороша в постели! И зря Софья поспешила лишить своего отпрыска невинности, лишить сладкого трепета, неуверенности, отчаяния и надежды, тревожного пересыхания во рту, робкой нежности пополам с отчаянием, всего того, что испытывается раз в жизни, а то и не испытывается никогда…
   Но все это — и тихий разговор молодых, и сердитые взгляды Юрия Патрикеевича, и угодливую лесть остроглазого, все замечающего Ивана Всеволожского — перекрывал шум праздничного застолья, громогласные возгласы, звон серебряных чаш, суетящиеся слуги. И горячая стерляжья уха, и пироги, и дичь, и напутствия гостей отъезжающим. Иван Всеволожский видел все, и недовольство Юрия Патрикеевича тоже, но Юрий оставался на Москве, он же, Иван, едет с молодым князем в Орду! Будет, будет еще время в долгом пути на корабле поговорить ему с молодым великим князем! Да ведь, шут его возьми, женился же когда-то Микула, сын великого тысяцкого Москвы, на старшей дочери суздальского князя! Так почему бы и ему… А Юрий Патрикеевич, что женился на Софьиной дочери, чем лучше меня?! Иное дело — надобно еще одолеть Юрия Звенигородского (не мог, старый пес, погибнуть во время мора от «черной»! И никаких споров не было бы), утвердить Василья Василича ханским решением… Ну, это он, Иван Всеволожский, сумеет! Не первый снег на голову пал!
   Там, у пристани, под берегом — иной пир, тут и блюда попроще, и пьют — пиво, а не вино фряжское и не дорогой мёд. Но голоса еще громче, и смех, и возгласы не уступят боярским — тут пирует дружина, те, что едут с князем в Орду, хлопают друг друга по плечам, знакомятся с незнакомыми, обнимаются с друзьями. Среди прочих — татарчонок Збыслав (попросился сам в дружину и взят боярином ради настырности и ради хорошего природного знания татарской речи, что совсем немаловажно в нынешней трудноте!). А рядом с голосистым развязным Збыславом (он и свое татарское имя Бурек не забыл, пригодится в Орде!) жмется рослый, светлокудрый, застенчиво неуклюжий отрок не отрок, мужик уже, Сашко, которого Филимон едва не силой потянул за собою в поход. — Дура! Мир повидашь! Людей! Земли иные! Степь! Ты степи-то и не видывал никогда! Верблюдов! Купцов из разных земель! Ханский юрт! Внукам сказывать будешь! — Сейчас оробевший вконец Сашок жмется к Филимону, чая найти у него защиту от навалившегося на него уже теперь чуждого и хохочущего множества людей. И лишь минутами пробуждается в нем неведомое ранее тревожно-радостное чувство: разнося калачи, лишь заглядывал мимоходом в лавки богатых купцов восточных западных, дивясь грудам иноземных товаров, а нынче увидит все это там, в далекой степи, в далекой Орде!
   Но вот порядком упившиеся бояре подымаются с мест, прощаются, целуются троекратно. И юная дочь Ивана Всеволожского подает задрожавшую руку князю Василию, который стесняется по-польски поцеловать ее, а только долго жмет пальцы, украшенные перстнями, и взглядывает просительно и немножко грубо в заалевший лик девушки. А та вскидывает на Василия звезды глаз, а старик Всеволожский отводит взор и довольно поджимает губы — молодые понравились друг другу, остальное за ним — Иваном Всеволожским! И Патрикеич не станет тепереча чваниться перед ним, Всеволожским! И Кошкин поутихнет! Лишь бы сложилось дело там, в Орде!
   Кое-кого из бояр заводят на корабль под руки. Софья, сдержавшись, крепко обнимает, целует и крестит сына, глаза мокры — к старости стала сильно поддаваться слезной слабости. Ну да такое дело? Можно и слезу пролить!
   Батюшка кропит святою водой настилы, бояр и ратных отъезжающих. Паузок, дружно отталкиваемый в десяток ваг, отваливается наконец от берега, с которого отъезжающим машут платками и кричат уже неразличимые благие пожелания. Корабельные выкидывают длинные весла. Четверо мужиков натужно ворочают тяжелое правило, выводя и удерживая паузок на стрежень реки. Разукрашенные суда княжеской свиты стройно, друг за другом, будто лебеди, плывут по реке. Завтра — Коломна, за нею Переяслав-Рязанский, а еще через два-три дня — Нижний с его шумным торгом, город, за который Москва дралась вот уже поболе полстолетия, — а там, за Сурою поганой пойдут уже чуждые татарские земли: Бамам, Казань, а далее — степи и наконец Сарай, или ставка хана Улу-Мухаммеда в излучине Дона — Большой Юрт. Поедут туда, где ныне будет хан. Наперед уже посланы киличеи. Прощай, Москва!
   Молодого князя отводят было в беседку, тоже устланную коврами, но он мотает головой, не хочет сидеть в золотой клетке, приникает к перилам — следить, как уходят за поворот храмы и башни Кремника, как то являются, то исчезают приречные деревни, знакомые по выездам на охоту, и едва ли не впервые трогает его сердце страх. А что, ежели Юрий Звенигородский победит в споре?

Глава 17

   Услюм с той давней, вместе с Василием, поездки в Орду запомнил несколько десятков слов по-татарски, во всяком случае, мог объясниться на рынке с торговым гостем, не знающим русского языка. Это и послужило причиной того, что Услюма вместе с Сидором взяли в дружину, сопровождавшую Юрия Дмитрича в Орду, на ханский суд.
   Услюм прощался с женою и детьми степенно, как и положено детному мужику на шестом десятке лет, но сам был несказанно, по-молодому рад, колыхнулось то, давнее, юношеское, что испытал тогда в той, первой поездке с покойным дядей Василием. И все гадал, жив ли дядин тесть, Керим, к которому непременно надобно заглянуть! Хотелось перед отъездом навестить татарчонка Филимона, быть может, передать что от него в Орду его родичам, да все не мог вырваться на погляд. А теперь ехал в Звенигород (отправились верхами), то и дело сдерживая невольную улыбку радости — сподобился! Перед смертью вновь повидать знакомые, врезавшиеся в память места, и порою вновь ощущал Услюм в 57 лет, что он молод, по-прежнему молод и юн! И едет, словно впервые, — и боль в пояснице словно уже не мучает, и густая борода, которую иногда разглаживал ладонью, колючая дремучая борода мужа на склоне лет, и та не мешала думать, что жизнь возможно повторить сызнова!
   Сидко, 37 лет, взглядывая на дядю, не понимал, чему тот улыбается постоянно. Для него дело было вне каких нито шуток. Ехали спасать своего господина, Юрия, которому может ой как несладко прийтись в Орде! И полон он был не радостью, а ратным пылом, готовностью сразиться с любым противником, защищая князя своего.
   В Звенигороде узналось, что князь Василий Васильич уже отбыл в Орду и надобно зело торопиться. Своего князя Юрия они повидали только мельком, князь был гневен и непривычно суетлив. Запаздывали какие-то грамоты, без которых якобы не можно было выезжать, запаздывали посланные с севера клетки с дорогими челигами — терские, с Белого моря, соколы особенно ценились в Орде.
   Юрий чуял, что его задержка будет стоить очень дорого в Орде, потому рвал и метал, отчаянно теребил корабельных, слал гонцов навстречу тем, кто столь долго везли челигов, изругал прибывших наконец кметей.
   Не было Настасьи, умевшей в трудный миг утишать князя. Бесила новая ссора с Васькой Косым, который почти перекинулся к Софье и стал против отца своего. Порою глубокой ночью, лежа без сна, понимал князь — подступает старость! И тогда недобрые мысли одолевали его, помнились слова духовных, отговаривавших от спора с племянником. Ежели бы Софья не зарилась, ко всему прочему, на его, Юрьевы, владения, ежели бы у него не отобрали Дмитрова, который после смерти брата Петра по праву принадлежал ему, Юрию! Он силился вызвать тень покойного Сергия Радонежского, вопрошая, как бы посоветовал ему поступить угодник Божий? И единожды Сергий в самом деле приснился ему. Шел по двору своего монастыря, оглядывая белокаменный, в поясе резного камня храм, а на Юрия взглянул лишь раз, но строго, сдвигая брови. И не сказал ничего. И так и не понял Юрий, угодны ли покойному его, Юрия, труды по украшению обители? Или другое что? Или гневается на его спор о власти? Витовт умер! Витовт умер, и угроза покорения Руси литвинами отпала на какое-то время. — А как же католика? — хотел вопросить князь. Но преподобный услышал невысказанную мысль Юрия и показал рукою куда-то вдаль, к Западу и южнее, намекая на некую иную беду, так и не понятую Юрием. И ушел, растаял, так и не поглядевши на князя. Юрий проснулся в поту, сердце билось учащенно, так и есть — спал на левом боку! Но не мог приписать сна болезни, иногда лишь, как ныне, тревожившей его, что-то было еще в этом сне, неразгаданное и грозное. Как был, в белье, сполз с ложа, стал перед иконами, долго молился. Кажется, полегчало. Перед утром забылся наконец дремой, а в обеднюю пору привезли наконец чепигов и недостающие грамоты из Галича. И стало можно ехать. И заторопились все, и едва уже выстоял литургию у Пречистой на Сторжех, чтобы в тот же день отплыть, с первым стругом, отплыть вослед каравану своего соперника, который, впрочем, уже достигал, верно, ханской ставки и готовил Юрию зело неласковую встречу.
   В обычае князя было знакомиться со всеми спутниками своих походов, со всеми, даже с рядовыми воинами (потому и был успешен в походах своих!). Потому и Услюм с Сидором удостоились, пусть краткой, беседы с самим князем. Произошло это уже на корабле, когда плыли в виду Коломны. Сидора Юрий уже знал, помнил по первому походу, а Услюма обозрел с интересом — пожилой ведь мужик: за пятьдесят лет! — Бывал в Орде? По-татарски разумеешь? — Услюм мялся, робость одолевала: князь все-таки! Но пробасил вразумительно, что-де бывал с покойным дядей, а тот, почитай, всю жизнь провел в Орде и женился там, и сынок его ноне на Москве, Збыслав, кличут Филей, Филимоном! А резвый! И он-то добре ведает татарскую речь! (Поди, с Васильем поехал в Орду! — догадался Юрий, и не ошибся.) Выслушал Юрий мужика, покивал, на прощание высказал: — Пока плывем, вспоминай речь татарскую! С моими киличеями говори.
   Отпустил мужиков, сам задумался. Бросилось в ум, что вот у него и у Василия кмети, почитай, из тех же самых семей московских! И оттого ощутил смутный укор совести. Но подумал, что надобно привлечь к себе, ежели так придет, этого Филимона-Збыслава через его родичей, через Услюма. Чем-чем, а забывчивостью на имена князь Юрий не страдал. Вспоминал, встречая, как кого зовут из кметей, с коими хаживал в походы и десять, и двадцать лет тому назад… А родичи — Сидко с Услюмом, обрадованные донельзя встрече с самим князем, — укладываясь спать на палубе струга, подложив под голову сапоги и прикрывшись армяком, еще перед сном долго переговаривались друг с другом. И для них было несомненно и не подлежало спору, что победить должен князь Юрий. И только тогда, и только с ним получит русская земля дельного главу своего. — И от Орды отобьемся с ним, и от литвинов! — таков был окончательный вердикт, вынесенный двумя русичами перед тем как заснуть. Ночь меркла, темнела, мерцала звездами, протяжно перекликались бессонные сторожевые на веслах. Ради скорости решали нынче и ночью не приставать к берегу.

Глава 18

   Тревожился князь Юрий Звенигородский недаром. До ханского Юрта добирались конями. Дорогих челигов забрал у них ханский ловчий, так и не допустив до встречи с Улу-Мухаммедом.
   Кавалькада русичей, казавшаяся еще недавно столь большой, совсем потерялась в кипении великого торга, в необозримых рядах шалашей, мазанок, войлочных юрт, в сплошном реве животных, собранных тут: ожидали своей участи некормленные овцы, от которых шла душная волна запахов, волновались в загоне, тянулись мордами сквозь жерди, жалобно блеяли, ревели быки, мычали коровы, ржали лошади, горбатые верблюды, важно покачивая змеиными шеями, двигались в разномастной толпе, увешанные колокольцами. Замотанный в покрывало погонщик гортанно выкрикивал что-то у лавок с оружием и фряжскими сукнами и бархатами, суетились голенастые фряги словно в наклеенных нарочито бородах (торговый устав, сочиненный оборотистыми флорентийскими купцами, рекомендовал всем, кто едет торговать на Восток, отращивать бороды — не то уважать не будут). У венецианских гостей из Таны бороды, сходные с бородами русичей, которых они не сбривали и дома, выглядели основательно, а у персидских купцов, красивших бороды хною, еще основательней и пышнее.
   Русичей встречал Миньбулат, и сразу же тут, в виду торга, среди раскинутых шатров и палатей, началась громкая ругань сразу на двух языках. Миньбулат был московским сборщиком дани, с которым у Юрия в свое время была на Москве брань без перерыву, брань, в которой Юрий обычно одолевал, не разрешая Миньбулату слишком залезать в русские мытные дела и опираясь на то, что сбор дани на Руси еще в незапамятные времена при хане Беркае был поручен русским князьям и сам Узбек того обычая не переменял. Теперь Миньбулат пожелал «взять свое». Караван русичей заворотили — Сидко, сгоряча взявшийся было за саблю, получил удар копьем в живот и теперь висел, обливаясь кровью, на руках у Услюма.
   Кое-как собрались, кое-как перевязали раненого. Ханский посланец остановил едва не начавшуюся было сечу. Миньбулат, закатывая глаза и ударяя себя в грудь, повторял, что именно ему поручено встретить урусутских князей, и того и другого, что Василий уже находится в его улусе и всем ублаготворен, и туда же намерен он отвести Юрия… Не помогли и терские кречеты!
   Русичей окружили и погнали как скот куда-то на окраины шумного походного города-торга, раскинувшегося на многие версты пути, не пивших, не евших, пропыленных, усталых втолкнули наконец в какой-то почти овечий загон, развели по юртам, покрытым рваными кошмами, дали по куску холодного мяса. Едва удалось развести костер и сварить похлебку. Вечерело. Ало-зеленый закат повисел и смерк над степью с неправдоподобной для русичей быстротой. Растаяли дымом облака, наступила ночь, тревожная в ржанье плохо накормленных коней, в боязни худшего, в высоких роящихся над головою звездах…
   Услюм сам перевязал раненого Сидора, раздобыл воды, напоил горячим хлебовом, с собою были лечебные травы — ведал, что в степи иного и не достать! Ночью Сидко бредил, метался, пытался сорвать повязки, но к утру затих, задремал. Травы и наговоренная мазь помогли-таки, рана стала затягиваться, жар спал, и самое страшное миновало (а то с вечера думал было, что Сидко и не выживет! И как тогда он, Услюм, его бабе будет в глаза смотреть?). Сам дремал рядом, то и дело вскакивая, слушая храп мужиков, звяк сбруи и топот коней снаружи шатра (коней на всякий случай даже не расседлывали, лишь чуть ослабив подпруги да вынув удила из пасти, чтобы кони могли попастись), глядел в дыру в потолке юрты, сквозь которую видно было темное, звездах южное небо, и думал… Да что тут было думать! Неважно начался приход в Орду! Ведает ли хан о Миньбулатовой встрече? Или и сам приказал утеснить Юрия? То было неведомо. Наконец, проверив еще раз своего подопечного, Услюм и сам уснул тяжелым без сновидений сном и едва сумел оторвать голову от кошмы, когда все кругом зашевелились и наступило утро.
   …Князь Юрий вечером поел того же, что и его дружина: холодного склизкого мяса с ржаным сухарем, запил чашкой жидкой просяной похлебки, подумал, не достать ли бутыль с вином? Но помотал головою — вино надо было сберечь для возможных гостей, с удовольствием в русском гостеванье нарушавших заветы Пророка. Попросил воды. Воду долго искали. Князь злился, но молчал. Походный постельничий, стянув с князя сапоги и размотав портянки, от коих шел непереносимый дух грязи и пота, долго растирал княжеские ноги, мял икры, обтирал травою стопы и не избавил все же от боли — ноги ныли, и князь на жестком ложе своем долго не мог заснуть, то сбрасывал, то натягивал вновь на себя духовитый бараний тулуп, поправлял кошмы своего ложа. Бояре и слуги давно спали, и князь в конце концов тихо поднялся, накинул летник, не одевая верхних портов, и босиком вышел к коням. Сразу обняла южная прогретая солнцем ночь, трава была колкой, земля сухой. Любимый жеребец (Юрий почти не пользовался конем) мягко и требовательно потянулся к нему, ухватил губами за рукав. — Балуй… — произнес князь в задумчивости, глядя в ночь, поискал в калите[19], нашел давешний огрызок хлеба, подал на ладони коню. Тот взял бережно, начал жевать. Сколько годов назад он так же вот стоял ночью под стенами Казани, уже тогда почуял, что не Орда, а Казанское царство нынче главный ворог Руси, но тогда он был молод и за спиною у него была победоносная рать!
   Мгновенная тоска овеяла душу. Как быстро, как обидно быстро проходит жизнь! И дела твои — важные донельзя — сколь малыми кажутся под этим небом, этою ширью и этими звездами перед дыханием вечности…
   Потянулись томительные, непонятные полуголодные дни. Не хватало всего, подчас даже воды. Нечем было поить коней, и бедные животные лизали ночную росу. Нечем было мыться, и все медленно зарастали грязью. К недальному Дону их не пускали. На базар не пускали тоже. Миньбулат приезжал веселый, сытый, лоснящийся, садился на подушки, качал головой, говорил, нарочито коверкая русскую речь: — Ай, ай! Нехорошо, коназ! Твоя моя гонял на Москве, нехорошо! Моя господина тобой недоволна весьма! Не хочет давать тебе зрить свое лицо! Ай, ай! — Татарин явно дурил князя. И не помогали тут ни дары, ни подкупы. Людей Юрия не выпускали. А Миньбулат шел и еще далее, единожды доведя Юрия до гнева и выслушав его отповедь, как-то хищно исказился ликом, глаза зажглись веселым огнем — этого ждал, этого добивался. Выбираясь из шатра, бросил, не оборачиваясь: — Пора тебя, князь, в колодки сажать! — И глянул через плечо — что-то ответит ему Юрий? Но вместо Юрия вышел из шатра боярин Борис Галицкий, стоял вольно, положив руку на рукоять сабли, молчал. И татарин, когда глянул в эти светлые, почти без выражения, как бы пустые и вместе с тем сумасшедшие глаза боярина, с чего-то дернулся, обрываясь, неловко полез на коня — показалось на мгновение, что боярин так же вот, молча глядя на него и сквозь него, вырвет саблю и рубанет вдоль, отделяя голову и руку от тела. Утвердился в седле, отыскал стремя (боярин все также стоял недвижно, и рука лежала на рукояти сабли). Взмахнув плетью, с места тронул в опор и за ним, горяча коней, поскакала вся его дружина. Нукер, обгоняя князя, ощеря зубы, кивком головы показал назад — рубить? Но Миньбулат с бешенством отверг молчаливую просьбу. Изрубить русских в куски можно было, но что тогда скажет, как решит непредсказуемый Улу-Мухаммед? Не отправится ли и Миньбулатова голова вослед Юрьевой?