Горику показалось, что весь мир опрокинулся в его глазах в эту минуту. Так не совпадало это событие с тем, что было в его душе, что оно показалось ему каким-то кощунственным действием невидимого духа, который видел и слышал все в его душе и нарочно захотел раздробить ее внутреннюю гармонию.
   Он вспомнил, что, когда он рассказал об этом Игорю, тот молча подошел к полке с книгами, достал томик Гезиода, греческий текст поэмы "Труды и дни", и прочел вслух отрывок:
   - "Так говорил ястреб звонкому соловью, которого он схватил в свои когти и уносил к высоким облакам. Стонал соловей, разрываемый кривыми когтями, но ястреб сказал ему такие властные слова:
   - Злополучный, о чем ты стонешь? Ведь ты же добыча того, кто сильнее тебя. Туда ты идешь, куда я веду тебя, хотя ты певучий. Горе тому, кто захочет противоборствовать против сильнейшего, чем он. Лишенный победы, пригнетен он позором и скорбями.
   Так говорил быстрый ястреб с длинными крыльями".
   Дремотные мысли Горика неуловимо перешли в сон. Он стоял на песке в сожженной желтой пустыне. Огромный орел, с длинными крыльями, по нескольку саженей каждое крыло, быстро возносился вверх, неотступно смотря на Солнце, которое было не золотое, а красное, краснее мака и розы, краснее рябины и калины, краснее всего, что красно. И юноша с тревогой думал, что огромный орел, овеянный ветром пустыни и как бы дышащий напряженными перьями раздвоенного хвоста, летит вверх для того, чтобы склевать Солнце.
   15
   Снова свежие и бодрые, с сердцами, расширенными от ласкового веянья дружбы и от горячего ощущенья воли и юности, Игорь и Горик шли в лесу. Выскочил из-под куста серый заяц, заслушав их шаги, присел на задние лапки, посмотрел на них удивленно, торопливо передними лапками начал мыть свою мордочку, повел ушами, вскочил, прислушался и со всех ног побежал из перелеска в лес. Сорока, проворно мелькая во взлете черно-белым своим перистым платьем, застрекотала и забилась в густые ветки плакучей березы. Красные цветочки липкой дремы тихонько покачивались под ветерком, которого совсем было не слышно. По верхушкам сосен и елей тянулся и переливался верный звончатый шелест. Звонким голосом Игорь крикнул: "Ау!" По теченью реки откликнулось эхо, и несколько сорок, взлетев, застрекотало и справа и слева.
   - Ты знаешь, Игорь,- проговорил Горик.- Когда я стою в лесу один и когда мы молча идем с тобой вдоль Ракитовки, но это когда мы долго молчим, мне всегда кажется, что из глуши идут неслышные для слуха, но ясно слышные для души голоса, которых я не мог бы лучше определить, как если бы я сказал, что это песня единения. Зеленая листва говорит о беспредельном творчестве, и мне кажется тогда, что я не знаю ничего лучше, чем этот голос зеленого лесного молчания. Это как-то похоже на музыку. На целый оркестр. И золотые солнечные пятна, возникающие то тут, то там на стволах, играют в этом особенно важную роль, но какую, я не сумел бы сказать. Это как в оркестре выделяются скрипки. И в них весь голос оркестра.
   Игорь залюбованно посмотрел на брата и кротко усмехнулся. Эта кроткая усмешка очень красила его, скорее, строгое и суровое, бледное лицо.
   - Ты поэт, Горик. Ты, конечно, будешь настоящим поэтом, и твои стихи будут жить. Но ты очень разбрасываешься и ни на чем не можешь остановиться. Ты мне говорил как-то чуть не с завистью, что я, когда о чем-нибудь думаю, всегда смотрю в одну сторону. Быть может, это и вправду так. Ведь только тогда и видишь хорошо, когда пристально смотришь в одну сторону. А у тебя знаешь какие глаза? Как у мух, и стрекоз, и у некоторых бабочек. В глазе стрекозы двадцать тысяч граненых зеркалец, а у нашей излюбленной бабочки сфинкс и того больше, двадцать семь тысяч. Это твои сестры. У них зрение не зрение, а мозаика, они видят сразу много тысяч маленьких вселенных, и каждая им любопытна. Но, кажется, они хорошенько не видят ни одну свою вселенную. Не в обиду будь тебе сказано, по кусочкам они видят общую картину, как свет и движение, а форма - сие понятие философское - от них ускользает. Впрочем,- прибавил Игорь успокаивающим голосом,- мнения ученых расходятся. Некоторые полагают, что, так как эти мозаично зрящие летают быстро и попадают при этом как раз туда, куда им нужно, они видят отлично, во всяком случае, лучше нас, которые и в рассуждении и на прогулке нет-нет да и в лужу или в яму.
   - А что ж, Игорь,- с серьезностью сказал Горик.- Я хотел бы действительно походить на этих, как ты говоришь, сестер моих. Бабочки самое красивое, что есть в природе, а природа, конечно, самое красивое, что нам дано знать. Человек много хуже. А когда кончается лето и стрекозы поют так протяжно, мне кажется, что лучше ничего нет на свете.
   - Ты недавно мне говорил, что лучше стихов Фета* нет ничего на свете,- с улыбкой заметил Игорь.
   - Я не помню, чтобы я это говорил. Я говорил только, что его стихи музыкальнее, чем стихи Пушкина и Лермонтова. Я говорил, что он самый певучий из всех русских поэтов.
   - Прочти мне какие-нибудь стихи.
   - Фета?
   - Нет, свои собственные.
   - Хорошо. Я прочту тебе последнее. Я его написал сегодня утром. И знаешь, я почему-то подумал о тебе, когда его написал.
   - Как называется?
   - "Ночной мотылек".
   И Горик нараспев прочел стихи.
   Легкий ночной мотылек,
   Веянье чьей ты души?
   Белый ночной мотылек,
   Или тебе невдомек,
   Сколько рождаешь ты строк
   В этой полночной тиши?
   Здесь все объято тоской,
   Ты неизвестное там.
   В каждой минуте - другой,
   Нет, я совсем не такой.
   Ты как из бездны морской,
   Духом скользишь по цветам.
   Ночью ты вызван зачем?
   Реяньем меряешь тишь.
   Ты непонятен и нем,
   Но указуешь меж тем
   Путь, предназначенный всем:
   Легкий, ты в ночь улетишь.
   Игорь и Горик долго шли молча. Зеленая тишь леса ворожила и ткала воздушные ткани в их юных душах. И тусклое мерцание реки бросало в эти ткани свои отсветы, скрепляя их змеиными матовыми звеньями.
   Когда Игорь заговорил наконец, он как будто говорил самому себе, и глаза его исполнились того странного взгляда внутрь, который всегда поражал Горика, а голос был тих и печален, но, мало-помалу укрепляясь, достигал минутами грозной силы.
   - Счастливый, счастливый. Когда ты был ребенком, ты никогда не плакал и всегда был всем доволен. Ты был как тихая тень среди своих картинок и книжек, и ты был как счастливая бронзовка среди бронзовок и цветов в саду. И теперь, когда ты мыслишь, ты из мысли берешь только мед. Ты играешь стихом и легкой музыкой касаешься пропасти, едва в нее заглядывая. Ты шутя наклоняешься над пропастью, не замечая, что на дне ее крики, стоны и скрежет зубовный. Ты поешь, и тебе кажется, что песня твоя сильнее, чем всемирный голос разрыва... Да, Природа красива и человек много хуже, чем она. Но, пока мы на нее любуемся, в ней совершается безграничное убийство. Смерть - ее основной стержень, ее спинной хребет. Смерть заправитель жизни и главный художник всех ее перемен, воспринимаемых как красота. Смерть - бродило хмельного напитка жизни...Ты грезишь о далекой Индии, где голубые горы, и белые лотосы, и кроткие люди, которые живут в таком ощущении всемирного единения, что никто не ест мяса, потому что к каждому живому существу они чувствуют уважение. Но эти существа поедают безостановочно друг друга, и люди уважают зверей, а дикие звери каждый год поедают людей в Индии сотнями и тысячами. Бенгальский тигр, совершающий свой прыжок, чье это изобретение, Бога или Дьявола? Если Дьявола, зачем Бог не удержит его? Если Бога, в какую пропасть падает наша человеческая мысль о благости и о жестокости? Да и зачем ходить так далеко. В ту самую минуту, когда мы говорим с тобой, в соседнем лесу разве лисица не перервала горло зайчонку? Разве сова не притаилась в глуши и не дожидается ночи, чтобы в темноте рассмотреть своими кошачьими глазами спящую птицу, растерзать ее? И стрекозы поют так хорошо, что тебе кажется эта песня лучшей в мире. Желтокрылая земляная оса так не думает. Она уколет стрекозу или сверчка своим ядовитым жалом, не убьет, а только оцепенит, притащит в свою нору и отдаст своей личинке, которая будет пожирать полуживую добычу, обессиленную, но чувствующую пожирающие челюсти.
   - Смерть вездесуща, и вездесуща любовь,- сказал Горик.
   - Любовь тоже имеет разные лики,- ответил Игорь.- Так как мы говорим сейчас о Природе, которую оба любим, я напомню тебе, что паук после любовного соединения тотчас убегает со всех ног от паучихи,- если же он не успевает это сделать, она его пожирает. А самка богомола, имеющая человеческую или дьявольскую способность - единственную в мире насекомых повертывать свою голову на шее по бокам и назад, иногда во время любовного объятия повернет свою выразительную мордочку назад, откусит своему Ромео голову и начинает его есть, пока он еще с ней соединен в сладостном объятии любви.
   - Ты не раз восхвалял Спинозу,- сказал Горик, чувствуя себя в душном тупике.- А не его ли это слова? "Мудрость есть размышление о жизни, не о смерти". Sарientiа nоn mоrtias, sed vitае vedidatio est.
   - Каждое размышление, если оно длится достаточно долго, спотыкается о скелет,- с горечью возразил Игорь.- Каждое движение мысли ведет ее через ворота смерти. Этого избегнуть нельзя. Единственное по своему величию событие в истории человечества, значение которого нельзя оценить достаточно, есть крестная жертва Христа. Он развязал тот узел, который давит человеческое горло. Когда мы смотрим душой на этот лучезарный свет, мы твердо знаем, что не пустое это слово -"смертию смерть поправ". Нет, из столетия в столетие и из часа в час нашей жизни в этом слове неисчерпаемое обетование. И если прав Иов, что человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх, в Христе ветхий Адам сменен новым, бесконечно лучшим и божески верным. Но крестная жертва Христа искупила лишь человеческую душу, не изменив Природы и ее страшного закона, который есть беспредельное взаимопожирание. И тот же Иов с простодушием ветхого человека говорит: "Так не из праха выходит горе и не из земли вырастает беда". Но это в корне ошибка. Именно из праха, из самой его сущности вырастает горе всего живого, и беда коренится в самых недрах земли, которые полны взаимоборющихся сил, и в двух пылинках, в двух атомах, взаимно отталкивающихся, записана все та же не кончающаяся повесть Каина и Авеля.
   16
   Осенью этого года в городе Шушуне произошли события, нарушившие мирное течение жизни. Дело было в том, что где-то около Москвы Благодельский был схвачен полицией по обвинению в государственном преступлении. На допросе он вел себя малодушно и дал некоторые указания, которые значительно облегчали как его участь, так и дальнейшие расследования, предпринятые жандармерией. Как раз в это самое время мещанин-философ Диоген Шушунский надумал наконец заняться революционной пропагандой, но чуть не первый его клиент, маленький часовых дел мастер, почитал-почитал принесенную ему Диогеном некую подпольную книгу и счел самым подходящим снести ее по начальству. Диоген был арестован и на первом же допросе выдал все, что знал. Местный жандармский полковник сделал ряд обысков. Как раз перед началом их исправник и предупредил Ирину Сергеевну и Евстигнеевых о готовящейся грозе. Горик из упрямства не захотел убрать из своего сундука революционные издания. Ему очень даже нравилась мысль о тюрьме и Сибири. Но его друг Коля Перов, как более рассудительный, не желая, чтобы какие-нибудь неприятности постигли Гиреевых, которых он любил как родных, похитил без ведома Горика всю эту литературу и спрятал в какой-то ларь в каретном сарае. Однако жандармский полковник так-таки и не посмел сделать обыск в доме двух городских премьеров, и главная добыча ему не попалась в руки. Он арестовал, впрочем, смотрителя земской больницы Причетникова, о юношестве же дал знать собственному учебному начальству. Купеческий сын Крутицкий, оставшийся на свободе, пришел в жандармское управление, заявил, что ему необходимо видеть жандармского полковника, и, когда тот вышел к нему, он со всего размаху ударил его по лицу.
   - Это за Причетникова,- объяснил он.
   Его арестовали, при аресте избили, позднее он был сослан административным порядком на пять лет в одну из северных губерний. А Причетникова продержали около года в тюрьме, где, не выдержав тюремного воздуха, он и умер от чахотки.
   Несколько семинаристов исключили из семинарии, с десяток гимназистов исключили из гимназии. В числе исключенных были Евстигнеев и Георгий Гиреев.
   Иван Андреевич, очень расстроенный всей этой историей, решил, что Горику лучше при таких обстоятельствах посидеть в деревне, а не в городе, и поселил его в деревенский флигель. Сам он часто отлучался в город, и Горик целыми днями был совершенно один. Надо сказать, что он был необыкновенно этим счастлив. Гимназическая учеба исчезла, а любимые книги остались. И рано наступившая зима, со своими ясными днями и свежей порошей, казалась ему похожей на невесту, надевшую белый подвенечный наряд.
   Он ничего не думал о будущем, он весь был в настоящем. Часы на стене мелодически отбивали течение минут, мерили счет от одного до двенадцати, и много возникало мыслей от часа к часу, чувства слагались в такие же прихотливые узоры, как разветвления морозной грезы на похолодевших стеклах окон. Очутившись в одиночестве, юноша впервые сполна заглянул в свою юную душу и увидел, что грезящее и мыслящее сознание отдельного "Я", наделенного художественным мироощущением, есть высшее богатство, какого только можно желать. Игнатий Лойола говорил: "Бог и я, нас только двое в мире". Юный Георгий не знал слов Лойолы, но душа его чувствовала именно так, только он не называл то другое, что было вне его "Я", словом "Бог". Это слово он не произносил никогда не из отрицания, а именно из постоянного чувствования его, но чувствования застенчивого и лелейного, не дозволяющего, в силу лелейности, называть любимого, любимое, а думая о любимом, говорить только об отдельных его свойствах, об отдельных частях великого царства, через которые светит лик Любимого. Когда на зимнем небе всходило солнце и было не по-зимнему ярко, Горик чувствовал, что в эту счастливую минуту в мире только солнце и он. Только он и жемчужный серп Новой Луны грезили о милом лике желанной девушки, которая далеко. Снежинки входили в эту юную душу, как вести из царства грез. Время и пространство превращались в живые сущности. Синий далекий лес, от дали воздушно-синий, будил в юном - чувство краски и стройной линии, ворожил и внушал стихи. Приходила ласковая ключница Устинья, приносила самовар. Путаясь в ее платье, приходил с ней черный кот, и ластился, и мурлыкал. Часы мелодично звенели, самовар пел песни, черный кот лежал у печки и, призащурив глаза, мерцал этими зелеными драгоценными камнями. По двору кто-то мерно ходил, и снег тихонько скрипел под шагами. "Как хорошо жить!" - говорил про себя юноша. И залетная гостья всех отмеченных сладостным благословением, в котором есть и проклятие, завороженных тем заклятием, в котором есть вечное благословение, медвяная жужжащая пчела-рифма превращала эти одинокие часы в сказку.
   17
   Счастливое отшельничество Горика продолжалось всего несколько недель. Ирина Сергеевна была нрава слишком властного и живого, чтобы оставить так глупую историю разгона юношей из учебных заведений. Она отправилась в округ хлопотать, и все юные государственные преступники были снова приняты в соответственные классы. Их только разослали по соседним городам, и каждый кончал курс на положении поднадзорного, помещенный в квартиру своего классного наставника.
   Последние два года гимназии и два года университета, который Горик скоро бросил, отдавшись самостоятельным умственным поискам, промелькнули спутанно и не внесли в его душевную жизнь ничего решающего, что не было бы лишь продолжением того, что возникло уже в детстве и в ранней юности.
   Только два события произвели на юношу неизгладимое впечатление. Первое произошло, когда он был в восьмом классе гимназии, в губернском городе Среднем*, ранней осенью. Второе ровно через год.
   Игорь давно уже удивлял своих друзей и свою родную семью странными переменами в характере и поступками, которые казались беспричинными. Естественный факультет он бросил и перешел на юридический, бросил и этот и перешел на филологический факультет. Поступил в кружок спиритов и долгие месяцы увлекался медиумическими сеансами. Проклял изучение медиумизма как кощунственное злое колдовство. То предавался излишествам страсти, то как монах опускал глаза при виде женского лица, вел образ жизни подвижников, морил себя голодом, простаивал целые ночи на коленях в жаркой молитве. Весь ушел в изучение Библии и в невыполнимую задачу объединить в гармоническое религиозно-философское целое - жестокое Пятикнижие, все обрызганное кровью, и Евангельскую повесть, напоенную словами любви и нежным духом полевых лилий.
   Ворожею не оставляй в живых. Кто совершил недолжное, побей его камнями. Кто виновен в злом слове, истреби его. Кто не то поел, что должно, да истребится душа эта. Истреби, побей, убей, истреби. Эта дьявольская заповедь испещряет страницы, по изуверству считаемые священными.
   Игорь снова и снова читал бесчеловечный рассказ о том, как, установляя Бога и от имени Господнего говоря, Моисей учил сынов Левииных препоясаться мечом и пройти по стану от ворот до ворот, и чтоб каждый убивал брата своего, и каждый друга своего, и каждый ближнего своего, и как пало в тот день из народа около трех тысяч человек, а Моисей сказал убийцам: "Сегодня посвятите руки ваши Господу".
   Он читал дальше, как Моисей заколол овна посвящения, и взял крови его, и возложил на край правого уха Аарона - это чтобы кровью слушал, мысленно добавлял Игорь,- и на большой палец правой руки его,- это чтобы кровью и закланием действовал, воспаленно добавляла мысль,- и на большой палец правой ноги его,- это, чтобы по крови ходил и по убийству, ужасаясь, добавляло сердце. "И покропил Моисей кровью на жертвенник со всех сторон". И воспаленной мысли казалось, что с неба на землю падает длинными струями кровавый дождь.
   Игорь раскрывал Евангелие, читал, как вопрошаемый саддукеями Иисус говорил о собеседовании Моисея с Богом при огненном кусте, и мысль его терялась, пугаясь и падая и не в силах подняться.
   Когда в это последнее лето Игорь приехал в Большие Липы, он и Горик опять много и часто говорили друг с другом. Но прежняя их ласковая умственная дружба превратилась в беспрерывное умственное враждование, со стороны Игоря яростное. Чем фанатичнее говорил Игорь, тем спокойнее говорил Горик, и этим спокойствием вызывал у старшего брата вспышки проклинающего гнева. Когда Горик, под влиянием старшего брата хорошо ознакомившийся с Библией, говорил Игорю о глубокой своей неприязни к Пятикнижию и указывал, что гораздо больше религиозной красоты и человеческого чувства, просветленного в других частях этой книги, или, вернее, собрания разнородных и разноценных книг,- в поэме высочайшего полета, зовущейся книгой Иова*, в отдельных страницах пророка Исаии, Амоса и Осии*, в нежной пасторали, рассказывающей о Руфи*, в псалмах, в Песни Песней, этом виноградном грозде, насыщенном лучами Солнца,- Игорь называл его слова змеиным соблазном, говорил, что нерукотворный храм нужно весь отвергнуть или весь принять, и укоризненно указывал, что в Евангелии от Матфея Иисус, искушаемый Дьяволом, прогоняет от себя Сатану, ссылаясь как на высшую правду на слова завершительной книги Пятикнижия.
   Особенный гнев Игоря вызывал Горик, говоря, что он Будду считает таким же в веках полноправным Сыном Божиим, как Иисуса Христа, и такими же Верховными Вестниками считает основателей других мировых религий, отражающих частично неисчерпаемый свет Миротворящего Духа, как отдельные цвета отражают частично красоту радуги и отдельные цветы в саду и в поле все равно суть дети Солнца.
   - Почему ты всегда говоришь о крестной жертве? - сказал однажды Горик Игорю.- Мне кажется, что Распятие заслоняет от тебя другую красоту и правду Христа. Я вижу Его идущим с детьми и говорящим о цветах и птицах. Я вижу Его ласково разговаривающим с учениками, в то время как они идут по зеленому простору полей и среди желтых зреющих колосьев, которые им весело обрывать. Разве мы, если Тот, Кого любим, умер в лике скорби, вечно должны видеть Его в этом печальном лике? Разве нам нельзя думать о Нем таком, каким Он воистину же был, когда Ему было светло и хорошо, когда, излучая из себя благословение, Он говорил слова, на веки веков сияющие радостью и жизнью? И мне кажется, что лучшее чудо, которое Он совершил, это было превращение воды в вино на празднике в Кане Галилейской. И мне кажется еще, что мировая воля, которая всем правит, для полноты нашего духовного зрения дала нам, в двух разных народах, в две разные эпохи, два взаимодополняющие образца высочайшей правды, предельного человеческого совершенства, достигающего божественности: Голгофу Христа и мирную кончину Будды.
   - Каким образом? - спросил подозрительно Игорь.
   - Христос умер, не довершив своей земной жизни, молодым и распятым. Сакья Муни, совершая свою жертву, отрекся от царства, от любимой жены, от любимого ребенка. Достигнув полной внутренней правды, полного единения с ведомой ему Вселенной, сделавшего его Буддой, он спокойно умер в глубокой старости, и когда он умирал, небесные духи пели ликующую песню, а высокие деревья осыпали его своими цветами. Судьбы людей разны. Если человеку суждено страдание, вплоть до мучительной смерти за других, перед ним высоким светом и утешением стоит лик Распятого. Если ему суждено прожить долгую жизнь в полной гармонии с миром, ему светит образ Будды.
   - Оглянись, оглянись,- с искаженным лицом воскликнул Игорь.- За тобой стоит Дьявол!
   Голос Игоря был такой повелительный в эту минуту, а его побледневшее лицо таким властным, что Горик невольно обернулся.
   Он не увидел Дьявола за собой и, пожав плечами, сказал:
   - Безумие.
   "Это правда безумие,- подумал он про себя.- Игорь сходит с ума".
   Так оно и было в действительности.
   Вскоре после того как Игорь уехал в Москву,- он перешел в Московский университет,- а Горик в тот губернский город, где он кончал гимназию, к Горику неожиданно приехала встревоженная Ирина Сергеевна. После первых приветствий она молча показала ему полученную накануне телеграмму от Игоря:
   "Чудом трижды спасся от смерти. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя".
   Горик похолодел, прочитав эту телеграмму. "Пришло",- подумал он.
   Ирина Сергеевна уехала в Москву и не нашла Игоря на его квартире. Расспросив у его товарищей обо всех его привычках и о том, где он был последнее время, она бросилась на поиски. Ее энергия оказалась ей очень нужной. Исходив и изъездив чуть не пол-Москвы, она нашла Игоря в каком-то участке. Он был избит и связан. Сперва его приняли за пьяного, потом увидали, что он душевно поврежден, и не знали еще, что с этим предпринять. Больного отдали матери, она увезла его в тот город, где был Горик,- там была хорошая психиатрическая лечебница.
   18
   Поезд пришел около полуночи. Была ясная осенняя ночь, когда все небо кажется залитым звездами. Горик увидел, как от поезда идет к нему навстречу Игорь, с одной стороны рядом с ним была Ирина Сергеевна, с другой - один его товарищ по университету, студент Званцев, захотевший проводить его. Игорь шел и, делая размашистые движения правой рукой, безостановочно крестился. Его лицо было строго и торжественно, он смотрел поверх толпы, как бы никого не замечая. Все кругом сторонились и уступали дорогу, проникаясь удивлением и боязнью. При выходе из вокзала, пока Званцев нанимал извозчиков в гостиницу, Игорь закинул вверх лицо и, тихо сказав: "Сколько звезд!", долго-долго не отрывал взгляда от ночного неба, точно силясь что-то прочитать в нем, точно отыскивая в нем что-то с напряженностью,- то, что улетело именно туда, в безграничность звездного мира, летит вон за той звездой, и за той, глубже, дальше, летит, улетает, потерялось, стерлось, исчезло навсегда.
   Исчез навсегда, сломлен высокий дух и не поднимется больше. Истреблен безжалостным постановлением темных сил, неисследимых.
   Когда на другой день шли переговоры Ирины Сергеевны с главным врачом лечебницы, Горик и Званцев с Игорем ходили по высокому валу, окружающему город. Было тихое солнечное утро.
   В чем состоит в конце концов безумие? Игорь казался не более безумным, чем подвижник, который считает, что нужно беспрерывно креститься, и не считает должным обращать какое-либо внимание на тех, кто не видит то, что он душой своей видит совершенно четко,- не более безумным, чем мыслитель, который чувствует живой и убедительной лишь свою трудную запутанную теорему, чем поэт, который весь живет только в чувствуемом его мыслью образе и может говорить отрывочно и особенной речью об этом образе, а о всем другом или будет молчать, или скажет бессвязные слова.
   Было что-то захватывающе убедительное во всем лике безумного и в словах его, которые он как будто говорил самому себе.