И, конечно, те чудовища, бесовские лики которых явил в своей гениальной книге Достоевский, действительно были бесами, а пророчество Достоевского, этого звездного изгнанника на земле, через пятьдесят лет исполнилось в исполинских размерах, но, когда зачинается гроза, все очертания трав и деревьев, и кручение дорожной пыли, и лицо нависших облаков, все становится бесовским, а люди и животные становятся обезумленными.
   Гроза великой страны развивается медленно, но, когда она началась, она приходит.
   Великая река, по природе своей, избирает широкое русло и медленно течет спокойным серебром, облагораживая все места, по которым она проходит, и превращая пустыри в цветущее торжество пажитей, деревень, садов, станиц, песни веселой и веселого труда, многоликого довольства живых душ. Но, если запрудить великую реку, не создаст она творческие мельницы, а разметает плотину и будет грязной и взметенной в своем течении.
   По великой стране, жители которой своевольны, но умеют так же терпеть и ждать своей воли сто и сотни лет, пошли гулять призраки оскорбленной Воли и мстительные привидения Земли, над которой надругались. Лики этих призраков и привидений были разные, и добрые, и злые, как это бывает во всем. Но добрые или злые, привидения завели свою пляску, закружили свой хоровод, и песня, строки которой были черны, а созвучия красны, песня, строки которой были томлением, а созвучья - смелостью и жаждой, должна была быть пропета до конца.
   11
   Иван Андреевич был человек молчаливый. Не то что ему нечего было сказать. Совсем нет. Он ясно понимал вещи мира, и, когда ему случалось потом говорить со взрослыми сыновьями, человек другой эпохи, другого, совсем иного прошлого, он умел в немногословии говорить глубокие и верные слова. Но, по природе тихий, хотя горячий и страстный, он любил молча смотреть на сложную картину мира и человеческой жизни. Всей своей лесной и полевой душой в точности зная многоразличие, которое есть истинная сокровенная ипостась природы, он воспринимал под этим углом и разность людей, и причудливую, слишком часто совершенно неожиданную, многоразность жизненных событий, страстей и спорной борьбы разно слагающихся мнений и иначе хотящих сердец. "Я сам свое знаю",- сказал он однажды своей матери. Эти слова в совершенстве передавали нрав этого красивого и доброго человека, никогда не гневавшегося, за всю свою жизнь ни разу ни на кого не закричавшего, но в кротких черных своих глазах имевшего иногда, в минуты, когда он бывал совершенно один, такое выражение горечи, такие отсветы далекого тайного зарева, что, кто увидел бы это выражение, тот понял бы, как в нескрытном, но молчаливом человеке много может скрываться и какое красноречие бывает в молчании.
   Иван Андреевич любил свое хозяйство и много занимался им, но хозяин он был, правду сказать, неважный. Чтобы быть хорошим хозяином, да еще в деревне, нужно иметь характер жесткий и прижимистый. А то мягкость кажется слабостью, и не только кажется, а и становится ею. Но не быть мягким Иван Андреевич так же не мог, как он не мог бы стать болтливым.
   И хозяйство существовало во владениях Ивана Андреевича, но владения его таяли, хоть и неспешно, но неуклонно. Выдумывал он разные улучшения в своей усадьбе Большие Липы. Они символически воплотились, хотя и вещественно также, в том, что он задумал построить ветряную мельницу. И себе хотел найти в том выгоду, и окрестным крестьянам думал оказать этим пользу, чтоб не ездили они со своей рожью за тридевять земель к богатому кулаку-мельнику, туго набивавшему свой карман. Мельница возникла и была такая приятная на вид, что и художественная впечатлительность Ирины Сергеевны была вполне удовлетворена. Но то ли не слишком хорошо она работала, то ли мужик мужику ближе, чем барину, хотя бы другой мужик и был кулак, обдирающий своего брата мужичка почище этого барина, а только мельница именно стала символической и образной. Молол он в ней сам свой хлеб да те пятеро мужиков, что составляли население Больших Гумен. Окрестные же мужики, льстиво восхвалявшие доброту и мягкий нрав Ивана Андреевича, как прилипли к кулаку-мельнику, так в этом и пребыли. Впрочем, в мельнице что-то скоро испортилось, и она то исправлялась и действовала, то заболевала надолго, и в конце концов представляла лишь одно из живописных украшений усадьбы.
   Если с мельницей не повезло, это не могло помешать Ивану Андреевичу задумать небольшой кирпичный завод. Вещь интересная и полезная. Завод был построен и начал действовать, но немного кирпичей пришлось продать Ивану Андреевичу. Сбить глину в кирпич и обжечь его хитрость небольшая. Но дело в том, что та глина, на которую он рассчитывал поблизости, оказалась, слишком поздно, вовсе не кирпичной глиной, и подходящую глину пришлось привозить издалека. Выяснилось, что игра не стоит свеч. Кирпичный завод был заброшен.
   Немногим счастливее был Иван Андреевич в улучшениях, которые он в угоду Ирине Сергеевне замыслил в саду. Чтобы поливать цветы с клубникой, там был врытый в землю чан. Наполнять его водой - ибо дождевой не хватало и черпать без конца, чтобы работала лейка, было дело хлопотное. Он устроил фонтан и провел неглубоко в садовой земле свинцовые трубы, которые должны были исполнять оросительную задачу в разных местах сада. Ирина Сергеевна была в восторге, но недолгом. Трубы беспрерывно портились и наконец перестали действовать вовсе, а фонтан зачах. Свинцовые трубы позднее были использованы детьми захватным способом и перелиты на битки для игры в бабки, и много очаровательных минут пережили дети, в землекопательных дикарских работах открывая залежи свинца и с помощью железного ковшика и костра превращая твердый свинец в густую горячую жидкость, принимавшую желаемую для них форму. В мире, конечно, ничто не пропадает, но оросительные трубы выполнили не предначертанную, а непредвиденно вдохновенную художественную задачу. Задумчивый чан восторжествовал над новшеством, и правильно заводившиеся в нем две-три лягушки победительно квакали в очаровательные теплые вечера.
   Гораздо удачнее был Иван Андреевич в своей общественной деятельности. Он увлекся земством, сперва был одним из самых видных членов земской управы города Шушуна, а потом десятки лет председателем ее. Так же как Ирина Сергеевна, он считал, что безграмотность есть величайшая беда мужика, а грамота - лучший и единственный путь, ведущий его к человеческой жизни. За это дело он принялся горячо, так же как за созидание земской медицины. В той и другой области за свою долгую службу он много сделал, поставил Шушунский уезд в смысле грамотности гораздо выше, чем были поставлены соседние уезды губернии, и оставил по себе в родных местах добрую память. Однако же достижения его и тут были много слабее его желаний, но в данном случае уже не по его вине. Известно, как скоро деятельность земств была скручена губернаторским тормозом и злостной недоброжелательностью того министерства, которое справедливо было прозвано министерством народного затмения. Борьба была долгая, и каждую школу приходилось вырывать из некоей бездны невозможности. Все равно что овцу вырывать из пасти голодного волка. Не всегда вырвешь, а если и вырвешь, сильно помята бедняга и еле дышит.
   12
   В один зимний вечер, вернее в сумерки, когда Жоржику шел уже седьмой год, у Ненилы сидела в гостях деревенская ее приятельница старая Анфиса. Они без конца угощались чаем, кручеными баранками и долгими разговорами обо всем и ни о чем. Анфиса относилась к Нениле с той особенной почтительностью, с какою простой человек относится к другому простому человеку, в котором он чувствует более видящий и находчивый ум.
   Жоржик сидел в соседней комнате, читал какую-то толстую книгу, не то "Детский мир" Ушинского*, не то другую хрестоматию. Он скользил глазами по строкам пожелтевших страниц и в то же время рассеянным слухом ловил отдельные слова и переливы двух размеренных переговаривавшихся голосов. Мальчик сразу улавливал - и это осталось в нем на всю жизнь,- если кто-нибудь, говоря, случайно произносил два-три слова в напевном сочетании. Это естественное возникновение частичного стиха в речи людей, никогда стихов не писавших и нередко над стихами даже издевающихся, представляет явление, гораздо чаще повторяющееся, чем это знают. Нужен особый поэтически-музыкальный слух, чтобы с точностью ритмоизмеряющего инструмента безошибочно ухватывать каждое размерное слогосочетание и указывать уму, что стих неразрывно связан с самою сущностью человеческой речи, начинающей петь, когда человек взволнован, часто поющей и тогда, когда чувство, владеющее человеком, не порывистое, а просто отображает в себе, с тихой стройностью, элементы музыки и живописи.
   Таким слухом этот мальчик обладал, но сам сознал это гораздо позже и гораздо позже, в свой час, это его свойство определило всю его судьбу.
   Анфиса говорила Нениле:
   - И ничего-то ничего не выходит. Горе одно. Землю бросают, землей не прокормишься. Уж сколько парней в Шушун ушло на фабрики. Нашли чего хорошего. По субботам домой приходят на праздник. Озорные. Нет чтобы старшим почтение оказать, охальники все там становятся. А для девок разве там место в городе? И девки охальничают. Прямо горе одно.
   "И ничего-то ничего не выходит... Озорные... И девки охальничают... Прямо горе одно..." Отдельные слова и сочетания слов, произнесенные размеренным, что-то вспоминающим голосом, упали как стих в слух мальчика и как стих доставили ему нежное, чистое телесное удовольствие. А в это самое время детские глаза читали в большой старой книге, уже много читанной:
   Ах ты горе-гореваньице,
   Горе лыком подпоясано...*
   И в этой песне, представлявшей из себя напевное причитанье, возникало странное призрачное существо Горе, которое, горюя, пляшет и приплясывает. "Горе лыком подпоясано". Эти слова показались мальчику особенно причудливыми и не по-обычному узорными. Он не знал, что такое за странное непостижимое это существо Горе. Никакого горя еще никогда он не знал. И самое слово звучало, не возбуждая в детском уме никакого определенного представления. Он знал смысл слова, но не осязал его. Он знал, что есть беда как пожар, несчастье как слепота, что есть обида, хотя никто никогда его не обижал, что есть люди, самая жизнь которых есть повторяющееся несчастье, обида. Он понял и запомнил историю негра, и мать неоднократно читала детям вслух стихи Никитина и Некрасова, многие из них он читал и сам. Но все это не сливалось в его уме с пронзительным образом существа, которое есть Горе, подпоясанное лыком.
   - Няня,- сказал мальчик, идя в соседнюю комнату и доверчиво приближаясь к Нениле.
   - Что, родной?
   - Няня, что такое Горе, лыком подпоясанное?
   - А ты откуда его взял?
   Мальчик принес хрестоматию и прочел вслух песню о Горе. Анфиса смотрела на мальчика во все глаза. Ненила слушала с большим вниманием, и в добрых глазах ее засветилась красивая грусть.
   - Милый ты мальчик, болезный ты мой,- ласково заговорила она.- Все-то тебе хочется знать. Сядь, посиди с нами, а я тебе сказку о Горе скажу, и узнаешь ты, почему его зовут гореваньицем, почему оно, лыком подпоясанное, пляшет, когда и не хочется плясать.
   Было, когда весь мир создавал Господь Всевышний, все было хорошо, и все счастливые и дружные. Травка к травке, и деревцо к деревцу, и птица к птице, все Бога славили, жизни радовались, как и теперь весной, и зверь зверя не забижал, и на человека зверь не нападал, и человек зверя не трогал, и улыбались люди один другому. А Господь смотрел с неба, как хорошо все идет, и улыбался пресветлым ликом, и оттого по всей земле и на небе был только день. И солнце, и месяц, и звездочки все вместе светились, а ночи не было. А под землей было темно. И под землей жил один Темный. Завидно ему стало, что везде светло, а у него темно. И наклонился один человек, чтоб на цветочек полюбоваться, цветочек алый, удивительный расцвел. Только он наклонился, а Темный ему из-под земли завистное слово на ухо и шепнул. Шепнул и под землю глубоко ушел, где самая темная тьма. Сидит там и ждет.
   И недолго пришлось ему ждать, недоброму. Как завистное слово вошло человеку в ухо, сорвал он алый цветик и сказал себе: "Я лучше всех". И пошел этот человек по свету ходить да всем на ухо завистное слово нашептывать. Как наклонится, шепнет, так и другой станет завидовать. Один говорит: "Я всех первее". Другой говорит: "Нет, я всех первее и лучше". И стали люди ссоры затевать. А как люди поссорились, и все переполошилось. Зверь на зверя, птица на птицу, рыба на рыбу, у всех когти, и клюв, и зубы заработали. Увидел это Господь и затуманился. Потемнело пресветлое лицо. Тут и первая ночь была на земле и на небе. А Темный вышел из-под земли, не боялся ночи и радовался.
   Очень испугались и люди и звери, когда ночь настала. Да только, когда утро пришло, все же они ссориться не перестали. И один брат в ссоре убил своего брата. Совершилось на земле злое дело. Как увидел это Бог на небе, так он и заплакал. Катятся слезы и катятся, плакал Господь сорок дней и сорок ночей, и шел дождь от этого великий и всю землю покрыл. Только те, что на горах были, и спаслись от потопления. А когда ушла вода в море и опять покрылась травкой-муравкой земля, начали люди строить новые дома, да дома-то они стали строить другие, не такие, как прежде. Раньше дома были открытые, каждый к каждому как брат приходил к брату или как сын к отцу. А тут уж все стало на запоре и под замком. И один к другому придет, стучит, а тот его боится и не пускает. И идет он по лугу, раньше только цветочки были да травка зеленая, мягкая как шелк, а теперь сердитые репейники пошли. И пришел брат к брату. "Дай,- говорит,- мне поесть", а брат снял с него последнюю рубашку да и прогнал. Прикрылся он кое-какими лохмотьями, идет по лесу и плачет. Очень ему стало обидно, что даже подпоясаться нечем. Идет он по лесу и видит - сидит на суку черный ворон, смотрит вниз и вещает ему человечьим голосом: "Ворон ворона не гонит, ворон ворону про врага кличет, чтобы ворон от врага улетел. А человек человека всегда обидеть рад. Будешь ты горевать, и станешь ты не человек, а Горе. Звать тебя будут Горе-Гореваньице. О поясе ты плачешь, когда брат прогнал. Вон внизу липка есть молодая, обдери ее, лыко скрути, и будет тебе пояс". Слышит Горе, что говорит ему ворон, и так ему это чудно показалось, что оно засмеялось. Засмеялось, смеется, хоть горько у него на сердце. Ободрало оно лыко с липки, стало крутить, вдруг из кустов заяц шорк и давай перед ним плясать. Горе смотрит, как заяц пляшет, и еще пуще засмеялось. Так смеется, что слезы из глаз градом катятся. Смотрело, смотрело, горемычное, да вдруг и само в пляс пустилось. "В лесу,- говорит,- волк, а заяц пляшет". И смеется Горе, лыком подпоясанное, смотрит на зайца, чудно ему, плачет, и смеется, и пляшет.
   Так и ходит с той поры Горе по свету. Говорит, что звери добрее людей, а птицы мудренее. Ходит Горе-Гореваньице, песни поет, и пляшет, и смеется, хоть скребут у него кошки на сердце. И коли видит, что кто горюет, наклонится к нему и говорит: "Больше горя, ближе к Богу". А где посмеется да попляшет Горе, там ему поесть дадут, не обидят, переночевать пустят. Так и живет Горе на свете...
   Ненила замолчала и поникла головой, о чем-то думая и смотря перед собой так, как будто она одна была в комнате. Молчала Анфиса. Сумрачно завороженный этою сказкой, молчал мальчик. Таких сказок еще никогда не рассказывала ему няня. Эту сказку он запомнил на всю жизнь.
   13
   На круглое блюдечко, в его малую вогнутость, детская рука насыпала рыхлой земли. В землю зарыто три зернышка ржи. Фейный посев прикрыт опрокинутым стаканом, чтобы зернам было теплее в земле. Детские глаза, нетерпеливясь, будут очень скоро, чуть не с завтрашнего дня, смотреть с любопытством, не показались ли из земли три зеленые былинки, не пробился ли хотя один зеленый стебелек. Но зерно будет долго лежать в земле, даже и согреваемой, прежде чем внутренняя сила, незримо живущая в зерне, разгорячится и разломит зерно, и выведет из малой могилки воскресшую жизнь, изумрудный росток.
   А когда он покажется, какая это радость. Какое это чудо, первый слабенький зеленый стебелек, взрастающий, когда за окнами еще снег, и еле заметным ликом своим поющий песню бессмертия, так же явственно для души, взрослой и детской, для детской, быть может, яснее, как ликующая песнь "Христос воскресе из мертвых", которую поют в лучшую из весенних ночей, в Пасхальную.
   Тихий мальчик, давно уже с любовностью приникший детской своей душой к лику творящего мира, безостановочного в своем делании и творении, в первом стебельке ржи, который он вырастил в своей комнатке, увидел первый гиероглиф изумрудной тайнописи миротворчества, первую буковку в той Книге Жизни, которая потом десятки лет развертывала перед ним свои таинственные свитки, раскрывала на морях и океанах, на горах и полях, в лесах и в грохоте столиц, в жужжанье пчел и в тайниках человеческой души свои неисчерпаемые искромечущие страницы.
   - Мама, мама, посмотри, что у меня есть! - воскликнул Жоржик в полном восторге, когда однажды утром он увидел первый показавшийся из земли желтоватый росточек. Показать это маме первее всех казалось ему совершенно необходимым, хотя мама и научила его этому первому таинству, а может быть, не хотя, но именно поэтому. Они вместе любовались на травку, и оба одинаково радовались, что Солнце входит в комнату широким лучом и греет, а желтенькая птичка с далеких островов заливается задорно-звонким голоском, перепрыгивает с жердочки на жердочку, в самой клетке веселится солнечная канарейка.
   Волшебным показался зеленый росток мальчику, и таинственным показалось уже то, что он вышел один, а другие два позднее, и все три стебелька были неодинаковые, хотя зерна, которые он зарыл в землю, казались совершенно одинаковыми.
   Когда года полтора перед этим у мамы родился новый маленький его братишка, Павлуша, он подходил к его колыбельке и с любопытством смотрел на забавное красное личико. Явление этого ребенка он ощутил как чудесное и совсем необыкновенное. Но это явление зеленой травки, выросшей из темного зерна, зарытого в черную землю, он ощутил как что-то более чудесное и более необыкновенное.
   А вправду, не есть ли это маленькое чудо самое большое из всех чудесных явлений ежедневности? Не поет ли хлебное зерно, прорастая, самую громкую песню, в которой говорится о судьбах целых племен, могучих народов, не явлена ли здесь в одной малой черточке вся сложная безмерная картина, что называется Жизнью?
   Из предсонного небытия к сонному предощущению жизни. Из дремотного оцепенения к полубольному, полусладостному боренью восхождения. Из тьмы к солнечной ощупи. Из замкнутости к простору. Из безвоздушной тесноты, из духоты и бескрасочности к веянью воздуха, к золоту и лазури, к зеленой жизни. От побежденной смерти к воскресению.
   И потом другое слово песни. Радость открытия, что есть стебли, которые дают такие семена и столько. Дикий человек, еще так мало на человека похожий, изумленными глазами глядящий на качающиеся дикие колосья, наполненные сочным зерном. Прорыв духа в кровавые торжества охотничьей травли и убиенья домашнего животного. Священный восторг перехода от крови к зерну, от убитой плоти к неоскверненной трапезе, от зарезанного горла жертвенного животного к озаренному лучом жертвенному хлебу.
   И третье еще слово песни. Наша земля любит колос больше всего. Хлебные зерна из тысячи в тысячу лет падали по нашей земле, из конца в конец, бросаемые жесткою верною рукой того, кто полюбил эту землю, полюбил, исходил из конца в конец, вырвал ее из лесов, из болот, выкорчевывая пни, осушая топи, рассекая новину, целину разделяя железом, оттесняя желтоликих духов степи, потопляя Болотняника в дальней жиже зыбуна, с Лешим аукаясь и угоняя его дальше и дальше, в медвежью чащу.
   Кто расслышал песню колоса и всю ее пропел, песню зерна? Но душа ее слушает. И душа ребенка ее слышит.
   14
   Если мальчику хорошо в теплых зимних комнатах усадебного дома, являющегося цельным самозамкнутым царством, где правильный устав ежедневной жизни доставляет множество маленьких радостей, желанных самой своей повторностью,- если ему хорошо на белом зимнем дворе и в белом зимнем лесу, в быстро мчащихся санях, наступленье весны умножает и обостряет ежедневные и поминутные радости, которые становятся неисчислимыми.
   Это сказка - в солнечный день, во время прогулки, увидать первую божью коровку, когда Солнце сладостно ошеломляет новой своей силой, но весна еще не завладела часом сполна и как будто колеблется, укрепиться ли ей по-настоящему или поиграть еще холодком. Божья коровка является откуда-то как первая вестница воскресения земли и умягчения воздуха. Она, слабенькая и еще в себе не уверенная, сидит на угловом выступе дома и греется на солнышке. Мальчик тихонько берет ее, сажает на ладонь, тихонько на нее дышит, божья коровка совсем согрелась и начинает бегать по детской руке, проворно и забавно перебирая своими маленькими лапками. Детские глаза глядят умиленно, и божья коровка в красной одежке с черными крапинками, доверчиво бегая по теплой руке, обручает детскую душу с просыпающейся природой. Вот божья коровка добежала до конца указательного пальца, мальчик перевернул ладонь, она побегала вокруг розового ноготка, но повсюду срыв в воздух, а ей лететь еще не хочется. Она спустилась опять вниз, снова стала пробираться вверх, измеряя другой палец, и опять дошла до воздушного края своего пробега. Она снова побегала по малому кругу, чего-то отыскивая, побежала искать третьего того же, раздумала, вернулась на самый кончик пальца, подумала-подумала, развернула с усилием оба надкрылья, высвободила тонкие прозрачные крылышки, воздушности нежнейшей, и улетела в свой путь, оставив детской душе грезу.
   А прилет грачей, а прилет скворцов, а испеченные из вкусного розового теста жаворонки. В одном из этих жаворонков, у которых глаза - изюминки, спрятана серебряная монетка. В каком, в котором, вот в этом, вон в том? Кому достанется заветный жаворонок?
   Но мама баловница, и, чтобы жаворонок с серебряной монеткой достался ее рыженькому любимчику, как будто случайно повернула блюдо с жаворонками, и конечно, волшебный жаворонок прилетел прямо к Жоржику.
   Но жаворонков много, а баловница мама совсем изменила игру. Игорю тоже достался жаворонок с серебряной монеткой, и Глебушке тоже. Что ж, это хорошо, никому не обидно. У каждого есть серебряный кружочек.
   Хорошо убежать в поле, когда начали пахать. Жоржику больше нравилось ходить на поле, где пахали не свои работники, а там, за садом, где проходит дорога в село Якиманну, смотреть, как пашет мужик Назар свое крестьянское поле. Тут мальчику никто не помешает в его созерцании. Назар ласково поздоровается, он привык часто видеть этого барчонка и будет спешно проходить за крепкой сивой лошадью, полосы распаханной земли будут расти в числе, сошник, продвигаясь, будет отбрасывать в сторону косые черные глыбы вспахиваемой земли, и мальчик с любопытством и тихим восторгом открытия будет смотреть, как тут и там отвалившаяся глыба земли явит белую личинку майского жука, свернувшуюся крендельком, толстенькую и такую белую, точно она сделана из сливочного масла, а за быстро удаляющимся Назаром идут следом, важно прямя свои длинные носы, черные грачи, подскочат вбок походкой вразвалочку, и склюют и одну и другую личинку майского жука. Грачи клюют и не улетают, шествуют с важностью и клюют много. Скворцы не так клюнет, потреплет, проглотит, клюнет другую, заберет ее в клюв и, быстро махая крылышками, проворно полетит в свой скворешник. А Назар уж обогнул все свое поле и снова прошел мимо мальчика, не обращая на него никакого внимания. Он слишком занят своей работой. Но мальчику и любо, что он как бы не замечает его. Он любит быть один, когда засмотрится на птиц, насекомых или на цветы.
   Созерцание природы и всего, что в ней, сложной ее, переплетенной жизни было для Жоржика и в эти первоначальные годы, и потом, в юности, и в годы совершенно сознательные, цельной радостью, без введения в эту радость человеческих соображений и чувств. Кроткий и добрый по основным свойствам своим, он никогда не ощущал того трагического начала Природы, которое сказывается с неизбежностью в беспрерывном поедании одних существ другими. Он воспринимал всю жизнь Природы как одну живую, без конца многоликую, раскрывающуюся картину и, любя одни ее части и состояния, он, любуясь ею как цельностью, любил совершенно так же другие ее части и состояния, хотя они входили в первые как начало губительное. Он любил совсем по-особенному, как старинных своих друзей, этих белых личинок майских жуков, самых любимых его жуков, но он любил, как вернувшихся старинных друзей, также этих черных важных грачей и вертлявых скворцов, и ему в голову не приходила мысль, что личинкам вовсе не нравится отправляться в птичий клюв, хотя он сам никогда бы не захотел сделать больно личинке, да никогда в жизни и не сделал. И, кроме майского жука, у него был еще другой любимый жук - это бронзового цвета жужелица. Весной он любил приподымать в саду или где-нибудь на лужайке забытую дощечку или камень. Он знал, что наверно увидит там разных букашек, червей, неприятную, но любопытную бледно-желтую сороконожку, извивающуюся как маленькая змея и проворно уползающую. Он радовался, когда под дощечкой, под гнилушкой, под камнем он видел нескольких лоснящихся черных бегунов, одни побольше, другие поменьше, и в особенности жужелицу, тотчас становившуюся в оборонительную позу и вообще весьма воинственную. Нередко, проходя по садовой дорожке, он видел, что жужелица напала на свалившегося с березки майского жука, опрокинула его на спину, разгрызла, поедает. Любимец поедал любимца, но он этого так не ощущал. Он с живейшим любопытством смотрел на что-то новое и замечал, какие при этом возникают ухватки у ловкой и сильной жужелицы. Если бы он умел сказать, он все-таки бы не сказал: "Закон Природы" или: "Части сложной картины". Это было бы слишком внешне сравнительно с его напряженными чувствами. Он в такие минуты видел так четко и так пронзительно и майского жука, и жужелицу, так воспринимал всем существом своим их движения, их цвет, их взаимосоотношение, и зеленые деревья кругом, и усыпанную песком дорожку, и высокое солнце наверху, как будто сам он в эти острые мгновения был не рыженьким мальчиком, а этим майским жуком, и этой жужелицей, и шелестящими зелеными деревьями, и песчинками дорожки, и горячим Солнцем наверху. И все это вместе было так хорошо.