Интересно, по какому — по запаху пота, или дыхания, или какому-то другому, который ощущает лишь он один. Он рядом с ней, онвпитывает аромат ее тела. Попрекая его за излишнюю прямоту и откровенность, она только даром теряет драгоценное время.
   И она сказала:
   — Мне казалось, мы собирались ловить рыбу?
   — Тебя нравятся мужчины, которые держат свои обещания? — усмехнулся он.
   — Именно так.
   — Сейчас я поймаю рыбу.
   С этими словами он встал, стянул футболку, расстегнул ремень брюк, и они упали к его ногам; все это он проделал так быстро, что она даже не успела понять, что последует дальше. И тут он бросился в воду. Прыжок получился отнюдь не изящным, но мощным и тяжелым, Рэйчел осыпал целый дождь брызг. Но не это заставило ее вскочить и пронзительно закричать. Она вспомнила о темной воде и акулах.
   — Не делай этого! — закричала она. В темноте она едва различала очертания его головы. — Возвращайся, возвращайся немедленно!
   — Я скоро вернусь. Вот только поймаю рыбу.
   — Галили, ты же сам сказал, в море полно акул.
   — Чем больше времени я потрачу на болтовню с тобой, тем больше вероятность, что они доберутся до моей задницы. Так что, если не возражаешь, я займусь ловлей.
   — Мне не надо никакой рыбы. Я уже не хочу есть.
   — Но ты еще захочешь, — возразил он, и она поняла по голосу, что он улыбается. Потом она увидела, как он взмахнул руками и погрузился в воду.
   — Сукин сын, — пробормотала она себе под нос. В голове ее теснились тревожные вопросы. Как долго он способен сдерживать дыхание? Сможет ли она понять, что ему угрожает опасность? И что делать, если она вдруг увидит акулу? Попытаться отвлечь внимание хищницы, поднять крик или забить кулаками в борт яхты? Не слишком удачная идея, особенно если учесть, что вода скрадывает все звуки. Если она перегнется за борт, акула может наброситься на нее прежде, чем она поймет, что происходит. Чего доброго, откусит ей руку или утащит в море.
   Одно Рэйчел знала точно — как только Галили вернется, она потребует, чтобы он повернул к берегу и доставил ее домой, сукин сын, вот сукин сын, оставил ее одну, в темноте, с бешено бьющимся от страха сердцем...
   Тут с другой стороны яхты до нее донесся какой-то всплеск.
   — Это ты? — крикнула Рэйчел.
   Ответа не последовало. Тогда она, натыкаясь в темноте на какие-то предметы, торопливо пересекла палубу.
   — Галили, черт возьми! Ответь мне!
   Она вновь услышала всплеск и уставилась в воду, пытаясь разглядеть источник звука, моля про себя, чтобы это был Галили, а не морская хищница.
   — Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось, — повторяла она, сама того не замечая. — Господи, сделай так, чтобы он остался цел и невредим.
   — Ты молишься в точности как жительница этого острова, — раздалось во мраке.
   Повернувшись на голос, Рэйчел увидела в воде нечто вроде большого черного буя. А вокруг него серебрились в свете звезд плавники бесчисленных рыб.
   — А, это ты? — как можно спокойнее произнесла она, решив ни за что не выдавать своего страха и тем самым не подстрекать его к дальнейшим выходкам. — Поймал рыбу? Замечательно!
   — Жил-был акулий бог, и звали его Кахолиа-Кане...
   — Я не желаю этого слушать!
   — Но ты только что молилась...
   — Ничего я не молилась!
   — Ну как же! Ты говорила: «Господи, прошу тебя!»
   — Я молилась вовсе не твоим проклятым акулам! — закричала она, уже не в силах скрывать ярости и страха.
   — А напрасно. Акулы все слышат. По крайней мере, акулий бог. И здешние женщины обычно молятся ему, когда их мужчины уходят в море.
   — Галили!
   — Да?
   — Твоя шутка слишком затянулась. Прошу тебя, возвращайся на яхту.
   — Сейчас. Вот только выберу себе подходящую жертву. — И она увидела, как он рукой схватил одну из рыбин, сновавших в воде. — Вот так! Отлично. Теперь можно и возвращаться.
   И он, мощно загребая руками, поплыл к яхте. Рэйчел не сводила глаз с воды, опасаясь, что в темноте вот-вот блеснет акулий плавник. Но Галили без приключений достиг яхты.
   — Возьми, — сказал он и протянул ей свою добычу. То была огромная рыбина, полная решимости вернуться в родную стихию; она так отчаянно билась, что Рэйчел с трудом удерживала ее обеими руками.
   К тому времени, как Рэйчел положила рыбину на палубу, удостоверившись, что та не сможет перепрыгнуть через борт, Галили уже стоял в двух шагах от нее, и с него ручьями стекала вода.
   — Прости, — сказал он, предупреждая ее упреки. — Я не подумал о том, что ты испугаешься. Мне казалось, ты понимаешь, что это всего лишь шутка.
   — Шутка? Так ты врал насчет акул?
   — О нет. Акулы здесь и правда водятся. И островитяне действительно говорят: «Улиули каи холо ка мано». Но не думаю, что они имеют в виду зубастых рыб с плавниками.
   — Тогда кого же?
   — Людей.
   — Понимаю, — кивнула Рэйчел. — В темноте выходят на промысел всякие хищники. И самые опасные из них — люди.
   — Им тоже нужно добывать себе пропитание, — согласился Галили.
   — Но ты все равно ужасно рисковал, — заметила она. — Ведь здесь водятся и настоящие акулы.
   — Они бы меня не тронули.
   — Почему? Ты такой невкусный?
   Он схватил ее за руку, привлек к себе и прижал ее ладонь к своей могучей груди. Сердце его колотилось, точно молот. Ей казалось, что лишь тонкий слой кожи отделяет ее ладонь от этого сердца, стоит ей захотеть, и она проникнет в его грудь и коснется бешено бьющейся мышцы. Сейчас она тоже ощущала его запах — от него пахло дымом, жареным кофе и соленой морской водой.
   — Я знаю немало историй об акулах, людях и богах, — сообщил он.
   — И все они правдивы?
   — Абсолютно. Клянусь тебе.
   — И что это за истории?
   — О, существует четыре разновидности. Во-первых, легенды о людях, способных оборачиваться акулами. По ночам эти твари выходят на берег и похищают человеческие души, а иногда пожирают детей.
   Рэйчел скорчила гримасу.
   — Звучит не слишком забавно.
   — А еще есть истории о людях, которые решили уйти в море и превратиться в акул.
   — Почему?
   — По тем же причинам, что я добыл себе яхту и покинул землю, — они устали притворяться. Им хотелось всегда находиться в воде, всегда пребывать в движении. Ты знаешь, что акулы умирают, как только перестают двигаться?
   — Нет.
   — А это правда.
   — Значит, истории о таких людях — это вторая разновидность.
   — Да. Есть еще истории о Кахолиа-Кане, его братьях и сестрах.
   — Об богах акул?
   — Да, они защищают моряков и корабли. Одна из акульих богинь живет в Перл-Харборе, охраняет покой мертвых. Ее имя Каахупахау. А самый великий из акульих богов носит имя Кухуаимуана. Длина его составляет тридцать саженей...
   Рэйчел покачала головой.
   — Мне очень жаль, но все эти истории мне не по вкусу.
   — Подожди, осталась еще одна разновидность.
   — Наверное, о людях, ставших богами? — предположила Рэйчел.
   Галили молча кивнул.
   — Нет, боюсь, эти мне тоже не понравятся, — вздохнула Рэйчел.
   — Не спеши делать выводы, — возразил Галили. — Может, тебе просто встречались не те люди.
   Рэйчел рассмеялась.
   — А может, все это только сказки. Слушай, завтра я с удовольствием поговорю с тобой об акулах, богах и оборотнях. А сейчас давай будем самыми обычными людьми.
   — Послушать тебя, это так просто, — произнес Галили.
   — Вообще-то, да, — отозвалась Рэйчел.
   Она приблизилась к нему вплотную, по-прежнему не снимая ладони с его груди. Казалось, удары его сердца стали еще сильнее.
   — Не знаю, что происходит между нами, — сказала Рэйчел. Лица их почти соприкасались, и она ощущала на своей щеке его горячее дыхание. — И, честно говоря, что бы ни случилось, мне все равно.
   Она коснулась губами его губ. Он смотрел на нее не отрываясь, не мигая и, не отводя глаз, вернул ей поцелуй.
   — Чего ты хочешь? — едва слышно спросил он.
   Рэйчел скользнула рукой по его мускулистому животу вниз, туда, где напряглась и затвердела его плоть.
   — Того же, что и ты, — шепнула она.
   По телу Галили пробежала дрожь.
   — Мне надо многое тебе рассказать, — пробормотал он.
   — Потом.
   — Ты должна кое-что узнать обо мне.
   — Потом.
   — Не говори после, что я не пытался тебя предупредить, — вздохнул он, и взгляд его был серьезен, почти суров.
   — Не буду, — пообещала она.
   — Тогда давай спустимся в каюту и на время станем обычными людьми.
   Рэйчел направилась к лестнице. Галили, прежде чем последовать за ней, подошел к лежавшей на палубе рыбе, присел на корточки и поднял ее, запустив пальцы в жабры. Рэйчел любовалась его телом, выхваченным из темноты светом лампы, — рельефными мускулами спины и ягодиц, мощными выпуклыми бедрами и тем, что виднелось меж его ног. Как он прекрасен, пронеслось у нее в голове, ей никогда прежде не доводилось видеть столь совершенного мужского тела.
   Галили выпрямился, не замечая, что она наблюдает за ним, и, прошептав над мертвой рыбой несколько слов, бросил ее за борт.
   — Зачем ты сделал это? — спросила удивленная Рэйчел.
   — Это жертва, — ответил он. — Жертва акульему богу.

Глава VII

1

   В конце концов мой сводный брат Галили, как он сам признался Рэйчел, «устал притворяться», что для человека столь нетерпимого нрава было совсем неудивительно, но воистину достойным удивления мне казалось то, что, предаваясь своей старой как мир игре, он в очередной раз не сумел угадать обычного ее завершения.
   А может, и угадал, причем с самого начала. Основательнее поразмыслив над его разговором с Рэйчел, я обнаружил в поведении моего героя некоторые противоречия. С одной стороны, нельзя отрицать столь очевидный факт, что эта молодая особа вскружила ему голову, о чем свидетельствуют его сентиментальные речи о море и звездах, едва он останавливал на ней свой взор; а с другой стороны — в его отношении к ней явственно прослеживалась некоторая снисходительность. «Самарканд очень далеко от Огайо», — говорил он ей тоном сухих наставлений, будто ограниченные возможности ума не дозволяли ей постичь истину, выходящую за пределы непосредственного восприятия. Странно, что после этих слов она не столкнула его с пристани.
   Но тогда я решил, что присущая Рэйчел терпимость к некоторым необычным и бурным проявлениям его натуры объяснялась ее более глубоким пониманием движений души Галили, что, по всей вероятности, не обошлось без действия его чар, которые ей довелось ощутить на себе в гораздо большей степени, нежели мне. Словом, я всячески стараюсь дать вам почувствовать силу его обаяния, которым он умел столь сильно пленять людей. Что же касается голоса и прочих физических особенностей, то, смею надеяться, портрет моего героя мне неплохо удался, чего, впрочем, не могу сказать об описании его чисто мужских достоинств, отразить которые в словах, поверьте, мне куда сложнее. И хотя лично мне описание любовного соития собственного брата с Рэйчел представляется некой формой литературного инцеста, обойти молчанием этот вопрос было бы несправедливо по отношении к Галили. Ибо когда еще может представиться случай упомянуть о том, как восхитительно было его мужское достоинство? А оно было восхитительным. Но пощадим мою скромность и двинемся дальше.

2

   Как я уже упоминал, в семье Гири случилось еще одно, более страшное событие, но прежде, чем поведать о нем, мне хотелось бы рассказать о небольшом драматическом эпизоде, что разыгрался недавно у нас, в доме Барбароссов.
   Прошлой ночью, как раз в самый разгар моего описания свидания Рэйчел и Галили на «Самарканде», из другого крыла дома до меня донесся столь сильный шум, что от этой какофонии крика и грохота в моей комнате с полок свалились несколько небольших книг. Подстрекаемый любопытством и не в силах более сосредоточиться на работе, я вышел в коридор разузнать причину ночного безумия. Это не составило большого труда, поскольку было вполне очевидно, что отчасти тому виной была Мариетта — когда она злится, то оглашает своим пронзительным криком дом, и у меня начинает звенеть в ушах. Судя по всему, она и сейчас вошла в раж или, сказать вернее, принялась метать гром и молнии, перемещаясь из одной комнаты в другую и сопровождая свой монолог, суть которого я не сумел постичь, ибо не видел в ее воплях никакого здравого смысла, громким хлопаньем дверей. Но это отнюдь не исчерпывало ночного кошмара, поскольку в том диком шуме слышалось и нечто более настораживающее, нечто, напоминающее ночные джунгли, — безумная смесь рева, воя и стона.
   Ну конечно же, это была моя мать, вернее, прошу прощения, жена моего отца. (Как ни странно, изображая мирные проявления ее натуры, я всегда думаю о ней как о своей матери, хотя, может статься, все это происходит неспроста. Словом, воинствующая Цезария Яос — это жена моего отца.) Так или иначе, это была она, поскольку одновременно выразить ярость бабуина, леопарда и гиппопотама могла только одна женщина на свете.
   Любопытно, что же ее так разозлило? Не скажу, что мне не терпелось это выяснить, скорее наоборот, я счел за благо удалиться, но не успел приблизиться к своим покоям, как по коридору промчалась Мариетта, едва одетая, если то немногое, что прикрывало ее прелести, вообще можно было назвать одеждой. Надеюсь, вы не забыли не слишком одобрительного отзыва сестры о моей работе, о чем она не преминула заявить в нашей последней беседе, после которой мы расстались почти врагами, но будь мы с ней неразлучными друзьями, полагаю, в тот миг столь незначительный факт вряд ли смог бы ее остановить. Вдруг звериная ария Цезарии перешла на более высокий тон.
   Когда Мариетта скрылась из виду, я вознамерился сделать то, что собирался несколько секунд назад, а именно — вернуться к себе. Но было слишком поздно: не успел я переступить порог своей комнаты, как весь шум полностью прекратился, уступив место человеческому голосу Цезарии, который, как я уже наверняка упоминал, мог ласкать слух.
   — Мэддокс, — позвала она.
   Проклятье, подумал я.
   — Куда ты?
   (Вы не находите странным: сколько бы люди ни жили на свете, все равно в душе они остаются нашкодившими детьми? Хотя я по всем меркам человек зрелый, но, будучи застигнутым врасплох, всякий раз ощущаю себя виноватым ребенком, пойманным на месте преступления.)
   — Хочу немного поработать, — ответил я, после чего масляным тоном добавил: — Мама.
   Должно быть, мое обращение несколько ее смягчило.
   — Как продвигается работа? Хорошо? — осведомилась она.
   Повинуясь желанию узреть ее воочию, я обернулся, но она оставалась невидимой для меня. Дальний конец коридора, еще мгновение назад залитый светом, погрузился в плотную тьму, чему в глубине души я был рад, ибо прежде, мне никогда не доводилось видеть тех форм, которые принимала моя мачеха во время приступов гнева и которые, могу вас заверить, способны даже святого сбить с пути истинного.
   — Да, хорошо, — ответил я. — Случалось, что...
   — Мариетта побежала во двор? — перебила меня Цезария.
   — Я... да. Кажется, она вышла.
   — Сейчас же ее верни.
   — Что?
   — Не оглох ли ты, Мэддокс? Я сказала: отыщи свою сестру и верни ее в дом.
   — А в чем, собственно, дело?
   — Я просто прошу тебя привести ее домой.
   (А вот еще одна человеческая странность, о которой надлежит здесь упомянуть. Равно, как во всяком человеке кроется виноватый ребенок, так же в нем живет и бунтарь; едва заслышав обращенные к себе повелительные нотки, он рвется в бой, и, уж поверьте мне, не так-то просто его удержать в узде. Как бы это ни было глупо, но мятежный дух в тот миг овладел мной и бросил Цезарии вызов.)
   — А почему бы тебе самой не пойти ее поискать? — услышал я собственный голос.
   Я уже знал, что пожалею о сказанном прежде, чем произнесу эти слова, но отступать было поздно, ибо тень Цезарии, придя в движение, неторопливо, с неизбежностью рока приближалась ко мне. Хотя потолки коридора были не слишком высоки, вдруг его внутреннее пространство словно бы раздвинулось и заполнилось грозовой тучей, а ваш покорный слуга в то же самое мгновение будто обратился в щепку, в крошечную пылинку...
   Остановившись напротив меня, она заговорила. Каждое ее слово, казалось, рассыпалось на части, превращаясь в ту дикую какофонию звуков, которую я уже слышал, — каждый из них срывался с ее языка с прытью столь непокорного зверя, что удерживать их в повиновении ей удавалось ценой немалых усилий.
   — Ты, — начала она, — напоминаешь мне (я уже знал, что услышу дальше) своего отца.
   Кажется, я не мог выдавить из себя ни звука в ответ, поскольку, честно говоря, оцепенел от страха, но попытайся я что-либо сказать, вряд ли мне удалось бы пошевелить языком. Поэтому, смирившись со своей жалкой участью, я молча глядел на вулкан, извергающий неподражаемый звериный рев и с каждым мгновением все больше устрашающий меня своей жестокостью.
   На этот раз мне пришлось увидеть нечто, приоткрывшееся мне из-под мрачной пелены грозовой тучи, буквально вылепившееся из нее. К счастью, это продолжалось всего один миг, но меж тем у меня не осталось сомнений, что Цезария не столько хочет использовать меня в роли посыльного, сколько готовит меня к чему-то большему, о чем мне надлежало узнать в скором будущем. Впрочем, какие бы цели при этом ни преследовала мачеха, увиденного мною оказалось достаточно, чтобы на три-четыре секунды лишиться рассудка.
   Что же все-таки мне привиделось? Боюсь, рассказывать вам об этом не имеет смысла, поскольку тому еще не придумано слов, хотя, конечно, слова существуют, вернее, их всегда можно подобрать, но вопрос в другом: смогу ли я воспользоваться ими достаточно умело, чтобы воссоздать увиденный мною образ? Именно это меня более всего ныне заботит. Да простит читатель мои жалкие потуги, но я все же дерзну это сделать.
   Пожалуй, можно сказать, передо мной предстала особа женского пола, изрыгающая каждым отверстием, каждой порой своего существа некие грубые образы, причем испускала, или, вернее сказать, порождала, она не одно, не два, а тысячи, десятки тысяч подобных созданий. Но тут и подстерегает меня основная сложность описания, ибо оно не вмещает в себя тот необыкновенный факт, что сия, с позволения сказать, дама одновременно начала — как бы это лучше выразиться? — сгущаться. Я как-то читал, что некоторые звезды, разрушаясь, вбирают внутрь весь свой свет и материю, из которой состоят. Нечто подобное происходило и с ней. Как могло одно и то же существо совершать одновременно два противоречащих друг другу действия, никоим образом не укладывалось у меня в голове. Поэтому видение и произвело на меня такой эффект — я упал на пол, как от сильного удара, и закрыл голову руками, будто опасался, что оно может проникнуть в нее через макушку.
   Однако Цезария решила меня пощадить. Тихо всхлипывая, я какое-то время полежал на полу в мокрых штанах, пока ко мне окончательно не вернулось присутствие духа. Когда же я наконец набрался храбрости поднять голову и посмотреть в ее сторону, оказалось, что опасность миновала, а Цезария, скрыв свое гневное обличье, удалилась от меня на значительное расстояние.
   — Прошу прощения... — то были первые слова, которые сорвались с моих уст.
   — Нет, — в ее голосе поубавилось и силы, и музыки. — Это моя вина. Ты не из тех детей, которым можно указывать. Просто я вдруг явственно увидела в тебе твоего отца.
   — Можно... я... спрошу?
   — Спрашивай, что хочешь, — вздохнув, ответила она.
   — Тот облик, в котором ты только что предстала предо мной...
   — Ну?
   — Его когда-нибудь видел Никодим?
   Слегка утомленное, ее лицо внезапно просияло, а в прозвучавший ответ вмешалась легкая усмешка:
   — Ты хочешь спросить, не напугала ли я его?
   Я кивнул.
   — Вот что я тебе скажу: именно этот облик, как ты изволил его назвать, он больше всего во мне любил.
   — Не может быть, — должно быть, мой голос звучал потрясенно, что, впрочем, соответствовало истине.
   — Он и сам был не менее страшен.
   — Да, знаю.
   — Конечно, знаешь. Сам видел, на что он порой был способен.
   — Но то было твое истинное обличье, да?
   В другой ситуации я ни за что не дерзнул бы так настойчиво допытываться у нее ответа, но я знал, что возможность поговорить с ней откровенно, скорее всего, мне не скоро представится. Поэтому и решил, что уж если мне суждено выяснить, кем же на самом деле является Цезария Яос, прежде чем дом Барбароссов потерпит крах, я сделаю это сейчас или никогда.
   — Истинное обличье? — спросила она. — Нет, не думаю. Нельзя сказать, что какой-то из моих обликов присущ мне в большей степени, нежели другие. Ты же знаешь, меня боготворили в десятках разных храмов.
   — Знаю.
   — Правда, теперь они превратились в груду камней. Никто уже и не помнит, как меня прежде любили... — она прервалась на полуслове, очевидно потеряв нить рассуждения. — О чем я только что говорила?
   — О короткой человеческой памяти.
   — А до того?
   — О храмах...
   — Ну да. Сколько было храмов, сколько статуй и прочих украшений, и все они изображали меня. И все были разные, не похожие друг на друга.
   — Откуда ты знаешь?
   — Я видела их, — ответила она. — Однажды, когда у нас с твоим отцом случился раздор, наши пути на время разошлись. Он пустился в романтическое приключение и соблазнил одну бедную женщину. А я отправилась в путешествие по святым местам. Когда ты подавлен, это иногда помогает примириться с действительностью.
   — С трудом могу себе представить.
   — Что именно? Что я была подавлена? О, порой я жалею себя, как и все.
   — Нет, я о другом. Не могу представить, как чувствуешь себя в храме, в котором тебе поклоняются.
   — Честно говоря, блуждать среди своих почитателей весьма упоительное занятие.
   — А у тебя ни разу не возникло искушения рассказать им, кто ты такая?
   — Я говорила. Много, много раз. Обычно я посвящала в это людей, не внушающих доверия у своих соплеменников. Глубоких стариков. Или очень молодых. Тех, у кого не вполне здоровая психика, или святош, что зачастую одно и то же.
   — Но почему? Почему ты не могла открыться людям умным и образованным? Тем, кто мог бы распространить твои знания?
   — То есть таким, как ты?
   — Ну, например.
   — Так вот зачем ты задумал писать книгу? Последняя попытка водрузить нас с отцом на пьедестал?
   Интересно, какой ответ она ожидает услышать? И не вскипит ли в очередной раз от гнева, если он окажется неправильным?
   — Я угадала, Мэддокс? Это твоя цель?
   Опасаясь в очередной раз возбудить ее ярость, я все же предпочел сказать правду.
   — Нет, — сказал я. — Я просто хочу честно и подробно описать все, что было.
   — И в том числе нынешний разговор? Он тоже будет в твоей книге?
   — Да, если того потребует повествование.
   Ненадолго воцарилась тишина.
   — Ладно, — прервав затянувшееся молчание, произнесла она. — Впрочем, мне все равно, как ты поступишь. Книги, храмы... Кому сейчас есть до этого дело? У твоей книги будет еще меньше читателей, чем молящихся в моих храмах, Мэддокс.
   — Чтобы быть писателем, не нужно, чтобы тебя читали.
   — А чтобы быть богиней, не нужно, чтобы тебя почитали. Но все-таки без почитания жить гораздо труднее. Поверь, Мэддокс, оно оказывает нам неоценимую услугу и помощь. — На ее лице мелькнула легкая улыбка, и я, на удивление, улыбнулся ей в ответ, ибо в тот миг нас, как никогда прежде, сближало взаимное понимание. — Итак... вернемся к Мариетте.
   — Еще один вопрос, — взмолился я.
   — Нет, хватит вопросов.
   — Всего один. Прошу, мама. Это для книги.
   — Только один. Не больше.
   — У моего отца тоже были свои храмы?
   — Разумеется, были.
   — И где?
   — Это уже второй вопрос, Мэддокс. Ну ладно, коль ты такой любопытный... Лучший из храмов, на мой взгляд, был в Париже.
   — Не может быть. Неужели в Париже? Мне казалось, Никодим всегда ненавидел Париж.
   — Да, он в самом деле не питал к этому городу особой приязни, но так было не всегда. А лишь после того, как я познакомилась там с мистером Джефферсоном.
   — Неужели? Я этого не знал.
   — Ты еще многого не знаешь об этом славном человеке. О нем вообще мало что известно миру. А я могу порассказать о нем столько, что хватит на пять книг. Невероятного обаяния был человек. Такой кроткий... и такой тихий, что, когда он говорил, стоило больших усилий его услышать. Помнится, во время нашей первой встречи его угостили абрикосом, он никогда прежде не пробовал этот фрукт. О, видел бы ты его! Глядя на блаженство, написанное на его лице, мне так захотелось, чтобы он занялся со мной любовью.
   — И он, должно быть, не воспротивился?
   — О нет. Мне пришлось его завоевывать. Тогда пассией его была одна английская актриса. Столь жалкое сочетание даже трудно себе представить — англичанка, да к тому же еще и актриса. Меж тем Томаса забавляла моя привязанность, длившаяся долгие недели. В те времена Франция погрязла в революции. Каждый час чья-то голова слетала с плеч. А я, точно влюбленная девчонка, витала в облаках и не замечала вокруг ничего, кроме маленького и щупленького американского дипломата, которому, как говорят, не давала проходу, пытаясь изыскать способ пробудить в нем ответное чувство.