Накануне свадьбы 17 февраля 1831 года Пушкин устроил «мальчишник» на арбатской квартире в доме Хитрово. На прощание с холостяцкой вольницей он пригласил близких друзей, среди которых помимо «Дениса-храбреца» были Нащокин, Вяземский, Баратынский, Языков, Иван Киреевский, брат Левушка и другие...
   4 апреля 1835 года Давыдов писал Пушкину: «Помилуй, что у тебя за дьявольская память, я когда-то на лету поведал тебе разговор мой с М.А. Нарышкиной. «Vous preterez les suivantes»[9] – сказала она мне: «Parse guelles sont plus fraiches»[10] – был ответ мой, ты почти слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений «Пиковой Дамы»[11]. Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта».
   Давыдов и Пушкин любили песни цыган, ходили в «Грузины»[12] слушать знаменитый московский хор, во главе которого в те времена стоял немолодой уже Илья Соколов. У ворот ресторана всю ночь напролет бой неусыпных рассыпных бубенцов, скачут брички, кареты да тройки... Веселятся, шумят дворяне, купцы, офицеры... Всю-то ноченьку здесь – кутеж, хлопки пробок шампанского, бьются об пол, звеня, хрустальные бокалы, надрывно стонут гитары... Душой хора была цыганка Танюша, чаровавшая своими пылкими, сладкозвучными песнями и плясками весь цвет первопрестольной столицы, в особенности поэтов. Не потому ли «цыганские мотивы» так живо и картинно запечатлелись в их стихах!
   Денис Васильевич прикрыл глаза и вновь представил себе на миг слаженный хор цыган. В центре его возвышался широкоплечий бородач Илья в белой рубахе навыпуск, перепоясанный ремнем с медной пряжкой, с гитарой и смоляными горящими очами. У Ильи присыпанные снегом кудри, смуглое лицо с невысоким лбом изрезано глубокими морщинами – следом необузданных страстей да немереных дорог, нос с горбинкой, как у ястреба, с косым шрамом на переносице. Во рту, слева, недостает зубов – то память о жестокой, кровавой драке из-за любимой Даши с заезжим красавцем, бравым усачом-кавалергардом.
   Плавно, распашно, с азартом плясала и пела под аккомпанемент рыдающих скрипок, рассыпчатых гармоний и звенящих гитар Танюша. Красоты она была необычайной: матовая кожа, алые губы, тонкие брови то и дело взлетали вверх-вниз, большие черные с блеском глаза в обрамлении длинных ресниц. А в чарующих тех глазах полыхали то смех, то слезы, то горячая любовь... Порою Танюша махала платочком в воздухе, и все ее гибкое, статное тело начинало в такт песне и танцу вихриться, трепетать, содрогаться каждою жилкой.
   Да и пела она так, что и не пересказать словами! В особенности свою любимую песню:
 
Ах, да не вечерняя, да заря,
Ах, да заря, ах, за-а-ря,
За-а-ря ведь как спо-о-ту-ха-ла-а-а,
За-а-ря ведь как спо-ту-ха-ла-а-а.
 
   Хор неторопливо, потаенно, с рыданиями подхватывал, припеваючи:
 
Ах, да нэ, нэ, спо-ту-ха-а-ла
Спо-ту-ха-ла-а-а...
 
   Степенные басы, стоящие позади хора, гудели, ребятишки заливисто, ямщицки посвистывали и били в ладоши...
   Замерли очарованные и хмельные поэты. Стоят, крепко обнявшись возле дверей, затаив дыхание, слушают ямщицкую песню, думы думают, вспоминают о чем-то своем, заветном... У каждого праздник на душе, надежда в сердце. И по щеке опаленного битвами пламенного гусара невольно сползал, алмазом вспыхивала при свечах слеза радости и печали:
 
Ах, да вы подайте мне, ах, тройку,
Тройку, ах, да серо-пегих лошадей...
 
   Денис Васильевич высоко почитал талант Пушкина и показывал «первому поэту на Руси» свои стихи в рукописи. Александр Сергеевич щедро давал ему добрые советы и правил отдельные строки. Доблестный партизан с благодарностью принимал замечания и пожелания своего поэтического кумира.
   В начале тридцатых годов Пушкин прочел стихотворение Давыдова «Герою битв, биваков, трактиров...», живо припомнил былое: Грузины, хор цыган... – вдохновился и на обороте его рукописи написал такое четверостишие:
 
Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на удаль плясовую,
Под лад плечами шевеля,
Да чешет голову седую...
 
   Давыдову пришлись по душе пушкинские строки, он переделал их на свой лад и включил в стихотворение:
 
Киплю, любуясь на тебя,
Глядя на прыть твою младую:
Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на пляску удалую
Под лад плечами шевеля...
 
   В широких и раздольных гусарских пиршествах, буйных цыганских плясках и песнях жила удивительная, звонкая, вихревая удаль и поэзия, к печальному сожалению, ныне забытая и потерянная. Эту поэзию вольной цыганской жизни воспели в своих стихах Давыдов и Пушкин. Не в том ли секрет, что не обветшала, не утратила своей свежести и злободневности темпераментная, образная, ранящая душу да-выдовская «Гусарская исповедь»?!
 
Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,
Я проседью усов, все раб младой привычки:
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.
 
 
От юности моей враг чопорных утех,
Мне душно на пирах без воли и распашки,
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки!
 
   В 1835 году прославленный партизан купил у Бибиковой большой особняк на родной Пречистенке, с любовью величал его «Пречистенский дворец».
   Сюда, в «Пречистенский дворец», построенный в начале века, съезжался цвет литературной Москвы: Баратынский, Дмитриев, Языков, А.И. Тургенев и другие видные писатели. Пламенный гусар желал, чтобы в нем хотя бы раз побывал Пушкин по приезде из Петербурга. «Что это за дом наш, мой друг! – с восхищением писал он в одном из писем. – Всякий раз, как еду мимо него, любуюсь им, это Отель или дворец, а не дом...» Здесь написана известная статья «Мороз ли истребил французскую армию в 1812 году», где знаменитый партизан смело и доказательно вступает в спор с Бонапартом, как с вольным и лукавым историком Отечественной войны. Давыдов напрочь отметает его легенду о свирепых русских морозах, послуживших якобы основной причиной поражения великой армии. Сухая и умеренная стужа (четыре – десять градусов), сопровождавшая великую армию от Москвы до первого снега, была ей более полезна, нежели гибельна. Главные причины злополучия, постигшие «незваного гостя», были: во-первых, голод, далее – беспрерывные переходы и кочевья и наконец весьма кратковременная стужа (от 28 октября до 1 ноября на пути отступления между Дорогобужем и Смоленском), сопряженная со снегом. Что же касается до гибели лошадей, то сытыми они легко переносят даже самые жестокие морозы. Лошади падали прежде всего от голода и усталости.
   Из-под пера Давыдова здесь вышел автобиографический рассказ «Встреча с великим Суворовым». Впервые он был опубликован в 1835 году в журнале «Библиотека для чтения». Пламенный гусар собирал материалы о знаменитом полководце в надежде опубликовать серьезное сочинение о нем. По сему поводу он уведомил в письме родственника Суворова графа Д.И. Хвостова: «...Я намерен был писать о великом Суворове, но не жизнь его – это мне не под силу, – а этюд или рассуждение о Суворове. Я его долго, то есть с юношества моего, изучал, вникал в намерения его, старался угадывать их и систему его действия, считаемую тогда мнимыми великими тактиками не системою, а каким-то безобразным действием, внушенным своенравными порывами бестолковой отважности, и потому тем еще более Суворову подручною и выгодною. Я, кажется, постиг ее, по крайней мере столько, сколько может постичь человек обыкновенный произведения ума человека необыкновенного. При всем том, к сожалению моему, я должен прекратить священный труд мой от недостатка в материалах... И я, невзирая на рвение мое, должен положить перо и не писать! А грустно! В кои-то веки наделил нас Бог гением самобытным, и мы от преступного равнодушия ко всему собственному лишаем отечественную историю блистательнейшего украшения».
   Однако вскоре Давыдов понял, что ему не по карману содержать такой громадный дворец, и решился распрощаться с ним. Об этом событии он сочиняет «Челобитную», где в шутливых тонах бьет челом своему давнему приятелю сенатору А.А. Башилову, весельчаку и хлебосолу, возглавлявшему в ту пору Комиссию строений в Москве:
 
...Помоги в казну продать
За сто тысяч дом богатый,
Величавые палаты,
Мой пречистенский дворец.
Тесен он для партизана:
Сотоварищ урагана,
Я люблю, казак-боец,
Дом без окон, без крылец.
Без дверей и стен кирпичных,
Дом разгулов безграничных
И налетов удалых...
 
   Направляя «Челобитную» Пушкину в Петербург, Давыдов сопроводил ее небольшим пояснением: «Посылаю тебе, любезный друг, стихи, сейчас мною написанные. Я об них могу кричать: стихи горячие, как блинники кричат: блины горячие. Это челобитная Башилову... У меня есть каменный, огромный дом в Москве, окно в окно с пожарным депо. В Москве давно ищут купить дом для обер-полицейместера – я предлагаю мой – вот все, о чем идет дело в моей «Челобитной». Ты можешь напечатать ее в «Современнике». Только повремени немного, т.е. до 3-го номера. Главное дело в том, что «Челобитная» достигла своей позитивной, а не поэтической цели, чтобы прежде подействовала на Башилова и понудила бы его купить мой дом...»
   Пушкин по достоинству оценил послание Давыдова и поместил «Челобитную» в третьем номере «Современника». 20 января 1836 года, приехав из симбирского имения в Петербург, Денис Давыдов посетил своих старых друзей Вяземского, Пушкина, Жуковского. Он написал об этом жене восторженное письмо: «...Обедал (24 января) у Вяземского по-семейному, а вечером был у Пушкина, жена которого действительно красоты необыкновенной! Пушкин подарил мне экземпляр Истории Пугачевского бунта и при нем стихи, вот они:
 
Тебе певцу, тебе Герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир.
 
   Растроганный до слез Давыдов, в бессчетный раз перечитывая посвящение Пушкина на титульном листе книги, воскликнул: «Это мой патент на бессмертие».
   На следующий день, 25 января, Жуковский посвящает Денису Давыдову свой «субботник» в Шепелевском дворце, где в специально надстроенном четвертом этаже он проводил занятия с наследником престола – будущим императором Александром II, а по субботам собирал у себя цвет литературной столицы. Денис Давыдов сообщал близким об этом достопамятном вечере: «Сегодня я был в Академии художеств и смотрел картину знаменитого Брюллова «Последний день Помпеи». Это чудо! Истонное чудо! После этого я обедал у Меншикова с Вельяминовым, а вечер проводил у Жуковского, у которого собираются каждую субботу его приятели и литераторы. Там я нашел Крылова, Плетнева, Пушкина, Вяземского, Теплякова и множество. Он живет во дворце, и горницы у него прелестные и прекрасно убраны. Этот вечер был моим триумфом».
   В письме от 10 августа того же года Давыдов делится с Пушкиным своими горячими впечатлениями о только что прочитанном им втором номере «Современника». Он польщен добрым отзывом Пушкина о неведомо когда сделанном им переводе стихотворения французского поэта и драматурга, академика Антуана Винсента Арно: «Ты по шерсти погладил самолюбие мое, отыскав Бог знает где и прозу и стихи Арно, о которых я и знать не знал. Жалею, что перевод мой недостоин благосклонности и мадригала покойного академика...»
   Заметим, что перевод Давыдовым одноименного стихотворения Арно «Листок» пользовался у современников большой популярностью. «Листок» приобрел острую политическую окраску. Ведь образ сорванного бурей листка перекликался с тяжелой, драматичной судьбой самого поэта Арно. В 1816 году он был изгнан Бурбонами из Франции и пострадал как жертва произвола и тирании.
   С великой радостью узнав о том, что Давыдов перевел его стихотворение, Арно посвятил ему мадригальное четверостишие. В переводе оно звучит так:
 
Тебе, певец, тебе, герой,
Кто пьет взахлест вино на бреге Ипокрены
И кто дубовый лист простой
Преображает в лавр священный.
 
   Далее в письме Давыдов особо отмечает напечатанные там же записки «кавалерист-девицы», участницы Отечественной войны 1812 года Надежды Дуровой, имевшей псевдоним: Александр Александров. Отмечая отдельные неточности в ее ярких воспоминаниях, он рассказывает Пушкину о том, как ему самому довелось во время кампании повстречать ее: «Мне случилось однажды на привале войти в избу вместе с офицером того полка, в котором служил Александров, именно с Волковым... Там нашли мы молодого уланского офицера, который, только что меня увидел, встал, поклонился, взял кивер и вышел вон. Волков сказал мне: это Александров, который, говорят, женщина. Я бросился на крыльцо – но он уже скакал далеко. Впоследствии я ее видел во фронте, на ведетах, словом, во всей тяжкой того времени службе, но много ею не занимался, не до того было, чтобы различать мужского или женского она роду, эта грамматика была забыта тогда».
   А 13 октября того же года Давыдов спешит сообщить Пушкину, что волею судьбы он уже совсем переселился в Москву и живет теперь на Пречистенке, в собственном доме: «...Слышу, что вышел 3 номер «Современника», в котором и Партизаны мои, и Башилов (т.е. «Челобитная». – А. Б.) – пожалуйста, присылай мне скорее этот номер, дай взглянуть на моих детищ, да не забудь прислать и пострадавшую в битве с цензурою (имеется в виду очерк «Занятие Дрездена». – А. Б.), ты давно мне это обещал, мне рукопись эта и потому нужна, что нет у меня черновой, черт знает куда делась». Заключает это письмо трогательная просьба Давыдова: «Поцелуй от меня Вяземского и Жуковского».
   С великим трудом Пушкину удавалось вызволять сочинения «Дениса-храбреца» из пут «умогасительной цензуры» как гражданской, так и военной, и печатать их в «Современнике» и «Литературной газете».
   О трагической смерти Пушкина после дуэли на Черной речке Давыдов услышал впервые от Баратынского. Весть эта прямо-таки сразила гусара: он почувствовал острые боли в груди, удушье... и слег в постель. Потрясенный до глубины души, Денис Васильевич писал Вяземскому в Петербург 3 февраля 1837 г.: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила, я по сию пору не могу образумиться... Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.
   Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России!.. Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность. Тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это Бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти».
   Вяземский ответил потрясенному другу обстоятельным письмом, где рассказал в подробностях о дуэли Пушкина и тех настроениях, которые царят в Петербурге после кончины великого поэта: «...Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и был занят. Мужики на улицах говорили о нем. Я недавно спросил у своего извозчика, жаль ли ему Пушкина? «Как не жалеть, – ответил он мне, – все жалеют...»
   В.А. Жуковский, так же, как и Вяземский, ближайший и преданнейший друг Пушкина, с глубокой скорбью поведал о его последних минутах, свидетелем которых ему довелось быть: «...Когда все ушли, я сел перед ним и долго, один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась, руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой. Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, это не было также и выражение поэтическое. Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну!.. Таков был конец нашего Пушкина». И добавим от себя: таковым явился Александр Сергеевич во врата вечности.
   Спустя месяц Давыдов вновь изливает свою горькую душевную скорбь Вяземскому по поводу безвременной утраты: «Я все был не здоров, мой милый Вяземский. Веришь ли, что я по сию пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня. Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина».
   Горько скорбя вслед за Денисом Давыдовым о столь тяжкой потере «солнца нашей российской поэзии», Гоголь сказал в своем знаменитом Слове о том, что Пушкин есть единственное и чрезвычайное явление русского духа: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным, это право решительно принадлежит ему... это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла.
   Самая жизнь его – совершенно русская».
   А вслед за Гоголем к «единственному и чрезвычайному явлению русского духа», заключенному в имени Пушкина, Достоевский провидчески добавил еще: и пророческое.
   Сполна испив горькую чашу войны, Давыдов считал, что, прежде чем писать о грозной сече и жарких баталиях, поэту самому надобно понюхать пороху, окунуться в бурю и шторм, которые бы били и швыряли в пучину его «поэтическую лодку».
 
Деды, помню вас и я,
Испивающих ковшами
И сидящих вкруг огня
С красно-сизыми носами!
 
 
Но едва проглянет день,
Каждый по полю порхает,
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.
 
 
Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится...
Бой умолк, и вечерком
Снова ковшик шевелится.
 
   Денис Давыдов не случайно подчеркивал, что «не принадлежал ни к какому литературному цеху». И тем не менее всю свою жизнь он был близок именно к «арзамасцам» – пушкинской поэтической плеяде и к пушкинскому окружению.
   После Отечественной войны 1812 года в России родилась живая, полнокровная, доступная широкому кругу людей проза Карамзина, а стихи Дмитриева явились событием в русской поэзии. Подлинный переворот, свершенный в литературе и языке прежде всего Карамзиным, встретил яростных противников в лице фанатичных приверженцев старины во главе с небезызвестным адмиралом Шишковым, пользовавшимся большим влиянием в высшем свете. Для обуздания новшеств в литературе Шишков основал общество «Беседы любителей русского слова».
   В оппозицию «Беседам» образовался кружок «Арзамас». В нем объединились литераторы, связанные меж собой узами дружбы и вступавшие в борьбу с устаревшими вкусами и традициями в литературе.
   Любопытна история, которая положила начало объединению арзамасцев. Молодой поэт Блудов сочинил шутку: «Видение в арзамасском трактире, изданное обществом ученых людей». Местом действия шутки был город Арзамас. Творение Блудова восторженно приняли его приятели. Они решили назвать свой кружок «арзамасской академией» или проще «Арзамасом». Участники кружка наделялись забавными прозвищами, заимствованными из баллад Жуковского (Пушкин – Сверчок, Батюшков – Ахилл, Вяземский – Амодей, Жуковский – Светлана и т.д.). Словом, «Арзамас» являл собой школу взаимного литературного обучения и товарищества, на его заседания приходили люди разных возрастов и дарований, здесь звучали хлесткие пародии, едкие сатиры и эпиграммы на высокомерных «шишковистов».
   В 1815 году Денис Давыдов избирается в члены «Арзамаса» с прозвищем «Армянин». Вместе с Пушкиным и Вяземским он представляет в Москве отделение арзамасского кружка. После распада «Бесед» полемика с шишковистами закончилась, и в 1818 году «Арзамас» распался.
   Впоследствии Петр Андреевич Вяземский не раз тепло вспоминал «Арзамас»: «Мы уже были арзамасцами между собою, даже когда «Арзамаса» еще и не было».
   В подмосковном имении Вяземского Остафьеве, заветном уголке духовности и литературы, «раю сердечных воспоминаний», бывали многие знаменитости тех лет: Пушкин, Баратынский, Языков, Трубецкой, Давыдов, Толстой-Американец, Муханов, Четвертинские... В письме Плетневу Вяземский с гордостью писал: «Пушкин был у меня два раза в деревне, все так же мил и все тот же жених...»
   На Дениса Давыдова Остафьево произвело большое впечатление: «На пригорке при подъезде к селу возвышался громадный барский дом в несколько этажей. Его было видно за три версты. По низу, за луговиною, синело зеркало большого пруда. Чуть в стороне от пруда лебедушкой белела церковь, летом и осенью осененная густыми тенистыми липами.
   На противоположной стороне от барского дома шелестел листвою необъятный сад, светилась березовая роща, где гулял Карамзин с думами об Истории».
   Вяземский показал Денису Давыдову комнату Николая Михайловича Карамзина: «...В этом святилище Русской истории, в этом славном затворе, где двенадцать лет с утра до вечера сидел... знаменитый наш труженик над египетской работою, углубленный в мысли о великом своем предприятии, где он в тишине уединения читал, писал, тосковал, утешался своими открытиями, куда приносились к нему любезные тени – Нестеров, Сергиев, Сильвестров, Авраамиев, где он беседовал с ними, спрашивал о судьбах Отечества, слышал внутренним слухом вещий их голос и передавал откровения златыми устами своими...»
   Атмосферу жизни и дружеских встреч в Остафьеве «красноречиво» описал один из гостей Петра Андреевича Вяземского, помещик из Швейцарии: «... Никогда не забуду я очаровательных вечеров колымажного двора... Еще незабвеннее мои два пребывания в Остафьеве, время самое счастливое в моей жизни. Чего бы ни дал я, чтобы еще раз увидеть и пожить в прекрасном дворце... Мне кажется, что я вижу его и вновь обегаю вокруг. Приближаясь, вижу слева церковь, где мы присутствовали на ночной свадьбе... повертываю вправо – и попадаю на площадку, где мы играли в городки... Вижу великолепную колоннаду... Вхожу в вестибюль, спешу в левый зал, где мы слушали чтение таких прекрасных отрывков «Истории» господина Карамзина, где мы собирались по утрам. Иду в столовую и вспоминаю тот очаровательный обед, когда господин Нелединский нас изумлял умом и веселостью... Прохожу в большой и благородный зал, где мы танцевали с графинями Пушкинами... бросаюсь в библиотеку, где находятся все утешения, которые ум может предложить сердцу... Захожу поздороваться в ваш кабинет – прохожу милю, не без того, чтобы не заглядеться на прилежных вышивальщиц, которые мне напоминают работы, воспетые греками и латинянами... тороплюсь спуститься в сад, быстро прохожу прекрасную аллею, которая ведет в небольшой лесок: там нахожу в сборе молодых деревенских девушек – мы принимаем участие в их танцах... Они уходят, а мы продолжаем нашу прогулку... Господин Карамзин, как обычно, идет впереди... Нет, мой милый Вяземский, никогда, никогда я не забуду Остафьева!»
   Общество любителей Российской словесности при Московском университете во главе с профессором Прокоповичем-Антоновским единогласно избрало Давыдова своим почетным представителем, о чем сообщило ему в Киев. В то время Давыдов состоял там на службе. В послании говорилось: «...Отдавая должную справедливость талантам и знанию отечественного языка, приятным долгом постановляет препроводить диплом на звание Действительного Члена».
   Давыдов тут же горячо поблагодарил «любителей Российской словесности» за честь, коей он удостоен. Столь дорогой сердцу поэта-гусара диплом вручил Давыдову его давний приятель граф Федор Иванович Толстой-Американец, известный своими авантюрными похождениями, дуэлями, шумными безудержными кутежами и карточной игрой...
   С Денисом Васильевичем Толстого-Американца связывала дружба и служба еще с юности, их роднила любовь к приключениям, удальство, неистощимое остроумие, а также воспоминания о 1812 годе и Бородине...
   А.Ф. Воейков заносит «поэта-храбреца» в свой знаменитый «Парнасский адрес-календарь»[13], охарактеризовав его весьма остроумно и метко: «Д.В. Давыдов – действительно поэт, генерал-адъютант Аполлона при переписке Вакха с Венерою». Писал Давыдов немного, еще менее печатал, он их тех поэтов, которые обходились более рукописною и карманною славою. Стихи пламенного гусара, по словам современников, появлялись в журналах «лихими наездниками, поодиночке, наскоком, очертя голову, день их – был век их». Благо военная служба щедро предоставляла для них темы и материал: