Члены советской колонии в беседах и между собой и с иностранцами часто жаловались на то, что вынуждены жить в этом «ужасном капиталистическом окружении». Они испытывали ностальгию и постоянно мечтали о возвращении домой. Я заметил, что эти жалобы высказывались слишком часто и слишком настойчиво, чтобы их можно было считать искренними. Белоэмигрантская пресса постоянно высмеивала эти высказывания, сопоставляя суровые условия жизни в России с тем, что советские служащие встречали в Париже, подчеркивала, что они были обеспечены гораздо лучше, чем французские чиновники соответствующего уровня.
   В нашей комячейке никто не ставил под сомнение искренность этих заявлений. Бюро придерживалось правила, по которому каждый служащий, по крайней мере один раз в два года, должен был выезжать в отпуск на родину. Все это встречали с энтузиазмом, и никто не решался сказать, что, может быть, было гораздо практичнее отдыхать на французской Ривьере. Я не мог понять, почему нам нужно было закрывать глаза на то, что мы жили здесь в лучших условиях, чем то, что большинство из нас знало в своей жизни. Согласиться с этим, на мой взгляд, никак не поставило бы под сомнение лояльность советской колонии, но избавило бы нас от лицемерия.
   Я никоим образом не хочу создать впечатления о том, что мы получали какую-то необычайно высокую зарплату или вели экстравагантный образ жизни. Если сравнивать наше положение с положением сотрудников французских коммерческих фирм, то мы могли равняться только с их средним и нижним уровнем. Мы платили секретарю или стенографистке от семидесяти пяти до ста долларов в месяц, бухгалтеру или торговому агенту от ста двадцати пяти до ста семидесяти пяти долларов. Это было примерно на пятьдесят процентов выше, чем в соответствующих французских компаниях. Но наш старший персонал – заведующие отделами импорта и экспорта, включая самых высокопоставленных сотрудников, – никогда не получал больше двухсот – двухсот пятидесяти долларов в месяц, хотя они ежегодно заключали сделки на сотни миллионов франков. Их зарплата, конечно, была намного ниже той, что получали французы, которые имели дело с вдвое меньшим оборотом.
   Сам я жил в Париже очень скромно, отчасти потому, что я никогда не жил иначе, отчасти потому, что я посылал две трети моей зарплаты, которая сначала составляла двести, а потом двести пятьдесят долларов в Москву моим сыновьям. Торгсины еще не открылись, и курс обмена рубля оставался прежним, несмотря на его обесценивание. Нехватка продовольствия вызвала рост цен, и моей матери приходилось платить от трех до пяти долларов за фунт масла, которое она покупала для детей.
   Я снимал небольшую комнату в мезонине на площади Маделейн. Квартира мне была не нужна, поскольку я приходил домой очень поздно, только чтобы поспать. Обычно мы работали допоздна. Младший персонал уходил раньше, а старшие обычно задерживались долго. Большинство выходных мы тоже проводили на службе в четырех стенах.
   Один-два раза в неделю в посольстве проходили закрытые собрания партячейки. На них мы обсуждали состояние дел в Советском Союзе и наши проблемы в Париже. Обычно эти собрания проходили в обстановке большого энтузиазма и продолжались до двух-трех часов ночи.
   Когда мы в предрассветные часы выходили из посольства, все еще продолжая спорить между собой, естественно, по-русски, французские полицейские у ворот смотрели на нас со смесью недоумения и подозрительности. «Эти сумасшедшие русские!» Чтобы немного успокоиться, мы заходили на Монпарнас выпить стаканчик пива в «Ротонде» или «Куполе». И здесь, когда моя голова все еще шла кругом от дискуссий о пятилетнем плане, я с любопытством наблюдал за беспечной болтовней ужинавшей после театра французской богемы или за жрицами любви, терпеливо ожидавшими своих клиентов за столиками. Мне они казались какими-то нереальными тенями далекого мира.
   У нас оставалось очень мало времени для личной жизни или развлечений. В свободные вечера большинство обитателей «Дома Советов», если они не отправлялись в ближайший кинотеатр смотреть американский вестерн, собирались друг у друга в квартирах для выпивки и игры в карты.
   В редкие свободные дни, до того как бюро ячейки начало «коллективизацию» нашего свободного времени, я смог посмотреть в Париже все, что хотел. Вряд ли стоит описывать мое восхищение галереями Лувра, Люксембургского музея, Нотр-Дама, хотя я не могу не отметить, как глубоко меня тронули скульптуры Родена. Я был восхищен видами, которые открывались из Лувра на Триумфальную арку или с террас Версаля. Кино для меня было больше чем простым развлечением – оно было средством образования. В Москве я не мог видеть фильмов, которые на Западе делали историю, такие как «Золотая лихорадка» Чарли Чаплина. В Россию они не могли попасть, а когда я приехал в Париж, они уже считались старыми. Весь Париж спешил увидеть первые звуковые фильмы с Алом Джолсоном в его знаменитой роли в фильме «Солист джаза». А я тем временем тщательно просматривал газетные объявления, находя эти фильмы в маленьких пригородных кинотеатрах.
   Однажды я сбежал с партийного собрания, – довольно дерзкий и рискованный поступок – и на такси помчался в какой-то грязный барак в рабочем районе для того, чтобы посмотреть «Золотую лихорадку». Проекция была ужасная, фильм был весь исцарапан, но я получил такое удовольствие, какого не испытывал в самых шикарных кинотеатрах на Больших бульварах. Точно таким же образом в убогих пригородных кинотеатрах я видел «Рождение нации» и «Нетерпимость» – два фильма Гриффита, которые стали поворотным пунктом в истории кино.
   На второй год моей работы в Париже я почувствовал, что для успешного ее ведения в сфере импорта мне не хватает технических знаний. И тогда я поступил на вечернее отделение химического факультета, что, конечно, совсем не оставляло мне времени для наслаждения культурной жизнью Парижа. К тому же как раз в это время бюро партячейки решило, что предоставленные самим себе товарищи понапрасну теряют свое свободное время и надо организовать их досуг. Решили соединить приятное с полезным. В выходные дни арендовали автобусы и отправлялись на экскурсии по знаменитым замкам, соборам и местам сражений. А чтобы занять вечера, организовали танцы и драматические кружки в подвале торгпредского дома, где нам была предоставлена большая сцена и много свободного места.
   Другой, не менее важной целью этих вечеров было налаживание дружеских отношений с французами, работавшими в советских внешнеторговых организациях. Мы практически ничего не знали о том, как они живут вне службы. Многие из них были коммунистами или родственниками коммунистов, рекомендованные Французской компартией. Но советское правительство, стремясь избежать прямой связи между местной компартией и нашими торговыми учреждениями, добилось, чтобы эти коммунисты на время работы у нас приостанавливали свое членство в партии и не занимались никакой другой политической деятельностью. Остальная часть наших французских сотрудников политикой вообще не интересовалась. Соответственно возник вопрос о характере репертуара.
   Французы, естественно, думали в привычных для них категориях и предложили пригласить джаз-оркестр, который будет играть модные танцы: фокстрот, танго и т. п. Но в Советском Союзе танго и фокстрот были запрещены как признак «буржуазного разложения». Запрещены они были и для советских сотрудников за рубежом. Мы были в тупике.
   Сначала бюро решило твердо придерживаться этого правила. На первом вечере оркестр играл только вальсы и польки. Но от этого ни оркестр, ни наши французские гости не получали никакого удовольствия. Вечер абсолютно не удался.
   В следующий раз бюро решилось пойти на компромисс. Оркестру было разрешено играть фокстроты и танго, а гостям танцевать их, но… только французским гостям, а не членам советской колонии. И вот мы были вынуждены сидеть как маменькины сынки и наблюдать, как танцуют французы, и присоединяться к ним, только когда оркестр играл вальс или польку. Все чувствовали себя страшно неловко, и гости, и хозяева.
   Я подумал, что с такой детской наивностью мы вряд ли совершим мировую революцию, и решил преподнести нашим блюстителям морали маленький сюрприз. Я пришел к послу Довгалевскому вместе со своим другом – заведующим отделом металлургического импорта, старым большевиком Ивановым, который был одним из разумных членов партийного бюро.
   – Если последовательно придерживаться классовой позиции, – начал я полушутливо, – то нам следовало бы запретить вальс, а не фокстрот, потому что фокстрот появился в среде угнетенных негров. А вальс, наоборот, является танцем аристократов – традиционным для всех европейских монархических дворов!
 
   Читатель, которому не доводилось видеть, какие яростные марксистские филиппики «Правда» обрушивала на фокстрот, вряд ли оценит смелость этого шага. Но мой трюк удался. На следующем вечере, когда оркестр заиграл фокстрот, посол Довгалевский, Иванов и два других высокопоставленных лица – Бреслов и я, – к великому ужасу наших блюстителей морали, пригласили танцевать французских девушек. Мой фокстрот был не так уж плох, потому что накануне я в течение трех вечеров интенсивно обучался этому танцу в городской школе.
 
   В тот вечер все мы хорошо повеселились и не испытали никаких «признаков разложения». Вечер имел огромный успех и продолжался почти до утра. Даже оркестр остался доволен.
   Наши моралисты приутихли, через пару месяцев до меня дошло странное эхо этого события. Я получил письмо от своего друга в ЦК партии. Среди прочего он осторожно намекнул мне, что в ЦК поступил доклад, в котором отмечалось, что, несмотря на серьезные задачи, стоявшие перед нами в Париже, некоторые сотрудники, в том числе и я, слишком много времени уделяют танцам. Естественно, он этому не верил, но просил меня быть осторожным, чтобы не повредить своей репутации.
   Письмо это прибыло как раз тогда, когда я работал ежедневно с восьми утра и до двух часов ночи, одновременно продолжая учиться на химическом факультете.
   Письмо вывело меня из себя, и я показал его своему начальнику – Туманову.
   – Не обращайте внимания, – сказал Туманов. – Я как раз направляю в Москву предложение о назначении вас генеральным директором импорта. Я даю отличный отзыв о вашей превосходной работе в прошлом и в настоящее время. Это прекратит сплетни.
   Действительно, вскоре я получил эту должность.
   Похищение белоэмигрантского лидера, генерала Кутепова, в течение шести недель держало нас в состоянии крайнего напряжения. Я не знал, что на самом деле случилось с Кутеповым. Если его действительно похитило и вывезло ОГПУ, что, похоже, и в самом деле имело место, то эта акция была проведена совершенно независимо от официальных советских организаций.
   Однако в глазах общественного мнения мы, вместе с ОГПУ, были виновниками этого происшествия. Белая эмиграция, в кругах которой Кутепов пользовался популярностью, была в ярости. Монархистская газета «Возрождение», отражавшая взгляды наиболее беспринципных и реакционных эмигрантских кругов, старалась накалить страсти добела. Офицеры-эмигранты провели демонстрацию у нашего посольства на Рю де Гринель и по поступившим к нам сведениям собирались захватить посольство. Довгалевский ввел осадное положение. Большинство членов партии вооружилось и оставалось ночевать в посольстве. В больших комнатах были поставлены раскладные койки, и мы по очереди спали и несли караул. В случае нападения мы были готовы силой оружия защищать этот клочок советской территории в сердце Парижа.
   Как-то мне пришлось дежурить ночью вместе с секретарем посольства Дивильковским, который был ранен в Лозанне во время убийства посла Воровского. Это был очень нервный человек, который постоянно стонал во сне и часто вскакивал, хватаясь за револьвер.
   В один из вечеров состоялась наглая демонстрация прямо под окнами посольства, причем французская полиция как-то подозрительно отсутствовала. Вместе с Довгалевским мы стояли непосредственно за большими воротами и ждали, что с минуты на минуту они рухнут под напором демонстрантов. Мы поставили свои револьверы на боевой взвод, но, к счастью, демонстранты удержались от штурма посольства.
   Доходившая до нас информация из дома была довольно скудной, но за парадными сообщениями о громких успехах в индустриализации просматривался тревожный фон, на котором происходили эти успехи. Принудительная коллективизация, арест и высылка зажиточных крестьян, репрессии против интеллигенции, конфликты в партии, хлебные карточки, восстания в отдельных районах страны – все это создавало у нас тревожное настроение. Несколько наших беспартийных специалистов, которых отзывали в Москву, отказались возвращаться и перешли на работу в иностранные фирмы. Возвращение домой означало конец комфортной жизни и необходимость давать отчет о своем поведении за границей. Именно эти обстоятельства подтолкнули большинство из них к такому решению, а не оппозиционные политические настроения. Центральный Комитет партии решил провести чистку всех посольств и торговых представительств.
   Комиссия по чистке ездила по всем европейским столицам, вселяя ужас в сердца советских сотрудников, которых она подвергала безжалостным допросам. На свет вытаскивалось все: происхождение, прошлая деятельность, привычки, увлечения, личные связи и т. п. На собрании, которое проводила эта комиссия, один из ее членов начал грубо и нагло отчитывать нас так, как будто все мы уже подверглись «буржуазному разложению». Я не выдержал и резко ответил ему, особенно не стесняясь в выражениях. Результат был неожиданным. Вскоре из ЦК партии поступила рекомендация избрать меня секретарем партийной ячейки. Излишне говорить, что эта рекомендация была выполнена. Из ста коммунистов нашей ячейки лишь шестнадцати удалось избежать выговоров, исключения из партии или отзыва в Россию.
   Чтобы оградить нас от буржуазного влияния, нам рекомендовалось читать газету Французской компартии – «Юманите». Белоэмигрантские газеты «Возрождение» и «Последние новости» были для нас абсолютно запрещены. Относительно немногие из нас хорошо владели французским языком, чтобы читать «Юманите», и если бы они повиновались запрету, то им пришлось бы целиком черпать новости из советских газет, приходивших к нам с большим опозданием. Поэтому практически вся советская колония регулярно покупала белоэмигрантские газеты. Запрет попытались усилить ссылкой на то, что, покупая газеты, мы практически финансировали их, хотя и отвергали их влияние. Однако все члены колонии, за исключением самых пугливых, продолжали покупать и тайно читать эти газеты.
   Я считал, что такое лицемерие приносит больше вреда, чем сами газеты, и когда я стал секретарем ячейки, решил с этим покончить. Я обсудил вопрос с Довгалевским, и мы нашли разумное решение. Мы решили довериться способности наших граждан к сопротивлению белой пропаганде и одновременно удержать служащих от закупки большого числа этих газет. Запрет на чтение этих газет был отменен, и наш клуб стал ежедневно покупать по три экземпляра каждой газеты, чтобы все служащие могли их читать.
   Я всеми силами старался изменить атмосферу лицемерия и мелкого обмана, которая создавалась моим предшественником. Посол Довгалевский меня всегда поддерживал и помогал мне, не раз выступая на собраниях ячейки, когда некоторые фундаменталисты подвергали меня особенно резкой критике. Мы стали большими друзьями, и я проводил много времени у него в посольстве. Это был большой знаток литературы и искусства. Иногда мы садились играть в покер с ним, президентом банка Мурадяном и директором нефтяного треста Островским. Мурадян сейчас в тюрьме или каком-то лагере. Островский исчез. Довгалевский умер еще до начала чисток.
   Иногда к нам в гостиной присоединялся другой ветеран революции, Николай Кузьмин, Генеральный консул в Париже, чья судьба показательна для своего времени. Профессиональный революционер, он работал с Лениным и до 1917 года долго жил в Париже. После революции он был командиром Красной Армии на Севере, в районе Архангельска, воевал с генералом Миллером, английскими и американскими интервентами. Как бывшему эмигранту, ему очень хотелось вернуться к дорогим его сердцу Монмартру и Монпарнасу, и партия направила его в Париж. Для него просто дышать воздухом Парижа было уже большим наслаждением.
   В один из своих приездов в Москву он, однако, совершил глупость, высказав своему старому другу Ворошилову стандартную жалобу на тяготы жизни в буржуазной стране. В большевистской среде такие высказывания были вполне уместны. Через несколько недель после возвращения я видел, как он прочел телеграмму, которая почти лишила его чувств. Ворошилов, искренне полагая, что делает своему другу большую услугу, сообщал, что тот назначен на военный пост в Сибири. Кузьмину ничего не оставалось, как сделать хорошую мину и возвратиться в Россию.
   После «Дома» и «Ротонды» Иркутск и Красноярск оказались выше его сил. У него был какой-то неудачный роман с женщиной, и его перевели еще дальше, в Архангельск, руководить арктическими морскими перевозками. Вскоре после его приезда ледокол «Сибиряков» был раздавлен льдами. В 1936 и 1937 годах вину за это стали возлагать на Кузьмина, но его действительным «преступлением» было то, что он дружил с Зиновьевым. И вот бедный Кузьмин, самый безобидный из офранцузившихся русских, был ликвидирован как «враг народа».

26. МИЛАН, ЛОНДОН, БРЮССЕЛЬ

   В 1931 году решением Политбюро я был назначен советским торговым представителем в Брюсселе. К этому времени Бельгия еще не признала СССР, и торгпред действовал так же, как неофициальный дипломатический агент. Прошло несколько месяцев, прежде чем я получил необходимые визы. В ожидании этого меня отправили в Милан в качестве генерального директора по импорту.
   Сразу по приезде в Италию мне пришлось немедленно выехать на Сицилию для закупки пяти миллионов лимонов. Мое прибытие в Палермо и Мессину сразу подняло цену лимонов на двадцать процентов, хотя никто вроде не должен был знать о цели моей поездки. Это было, конечно, лестно, но совсем не то, к чему я стремился. Я решил прикинуться туристом, под предлогом отдыха остановиться на маленьком курорте в районе Палермо и осторожно изучить конъюнктуру рынка. Как только экспортеры увидели, что я не проявляю интереса к лимонам, за мной началась настоящая охота. Цены опять пришли в норму, и я, объясняясь с помощью энергичной жестикуляции, в ряде случаев сумел заключить очень выгодные сделки. В то время я не говорил по-итальянски, и то, что мои партнеры воображали, что умеют говорить по-французски, мало помогало делу. И все же мы понимали друг друга.
   Фашистская Италия в целом хорошо относилась к Советскому Союзу. В ходе первой пятилетки она получила от нас немало крупных заказов. Итальянские фирмы давали нам долгосрочные кредиты, гарантированные государством, их цены были намного ниже французских и английских, а оборудование первоклассным. Советские специалисты пришли к выводу, что Италия, которую они всегда считали отсталой страной, после войны сделала огромный шаг вперед и теперь выпускала вполне современное промышленное оборудование.
   Мы покупали автомобили фирмы «Фиат», авиационные двигатели, судоремонтное оборудование и суда. На верфях в Венеции, Генуе и Триесте для нас строились суда. Мне часто приходилось ездить по стране для встреч с ведущими деятелями итальянской промышленности. Довелось вести переговоры о покупке судов со старым адмиралом графом Чиано. Он предложил трехлетний кредит, но мы хотели получить пятилетний, и сделка не состоялась. Мои контакты с сенатором Аньелли из «Фиата» и синьором Бенни из электротехнической промышленности были более успешными.
 
   Самое яркое зрелище, которое я видел в современной Италии – были большие воздушные маневры в Милане, в ходе которых три сотни «вражеских» самолетов атаковали город в кромешной тьме, засыпав его осветительными бомбами. Это было очень внушительное зрелище, которое убедило меня, что в современной авиации атакующий имел неоспоримые преимущества. В реальной обстановке, несмотря на все средства противовоздушной обороны, город понес бы огромные потери. Несмотря на подобные наглядные примеры и выступления итальянского генерала Дуэта, пророка воздушного блицкрига, военные лидеры демократических стран отказывались делать практические выводы, пока в первые годы новой войны тысячи людей не заплатили своими жизнями за их недальновидность.
 
   Мне в помощь из Москвы был направлен член партии, инженер Пучин, который занимался покупкой оборудования. Это был молодой и энергичный ученый, полностью погруженный в свою работу, которая заключалась в выполнении указаний Пятакова об оснащении нашей быстро развивавшейся химической промышленности. По непонятным причинам в 1936 году его имя фигурировало в списке обвиняемых по делу Зиновьева, и он был расстрелян.
   По моей просьбе мои сыновья были помещены в образцовую школу-интернат под Москвой. Пока я был в Италии, мой друг навестил их и прислал мне тревожное письмо. Конечно, воздух в школе был прекрасным, так как она была расположена в сосновом лесу, но дети были голодны, ругались, как сапожники, и играли с ножами. Старшеклассники, по словам моего друга, позволяли себе вольности с девочками. Работая в Париже, я однажды приезжал в Москву и имел возможность познакомиться с реальными условиями жизни в России. Официальная пресса и «дружественные» зарубежные издания без устали твердили, что это счастливая страна, где уровень жизни постоянно повышался. Но то, что написал мой друг, в сочетании с моими собственными наблюдениями, привело меня к заключению, что мне лучше забрать к себе Бориса и Шуру, которым было уже по восемь лет.
   Я встретил их на вокзале в Милане. Это были маленькие, тщедушные существа, в изношенной одежде – все, что они могли получить в эти трудные годы! Женщина, которая сопровождала их, рассказала мне, что мои ребята были потрясены, когда увидели на венском вокзале буфет, заставленный такими яствами, о которых они даже не смели мечтать. Борис выразил свое удивление вопросом:
   – Они уже выполнили свою пятилетку? Поэтому у них так много еды?
   Это наивное откровение потом нередко можно было услышать в Москве.
   После семи месяцев ожидания наконец пришла моя бельгийская виза, и я выехал в Брюссель. Устроив своих сыновей в пансионат на взморье, я принялся за работу.
   Бельгийские власти, преисполненные решимости не замечать существования СССР, отказались поставить визу в моем дипломатическом паспорте и дали ее на отдельном листке. Виза позволяла мне находиться в стране в течение одного месяца, после чего ее нужно было возобновлять. Находясь в Бельгии, я не имел официального статуса и все свои дела вел в качестве частного лица. Все крупные банки и фирмы упорно бойкотировали меня, не будучи в силах забыть убытки, которые они понесли в ходе российской революции. Некоторые из них продолжали считать себя собственниками национализированных в России предприятий. Например, в 1931 году одна из металлургических компаний отмечала в своем ежегодном отчете, что «наши инспекторы не смогли посетить наши предприятия на Украине в Юзовке в силу того, что они временно оккупированы большевиками…»[26].
   Однако бизнес есть бизнес, и бельгийцы все-таки покупали у нас некоторые виды минерального сырья и древесину. Они также закупали у нас масло и рыбные консервы, которые мы продавали очень дешево. Но члены правительства отказывались иметь со мной какие-либо контакты. Некоторые бельгийские политики, понимавшие абсурдность ситуации, соглашались выступать в качестве посредников между своим правительством и советским. По моей просьбе член парламента направлял министру иностранных дел Хайману письмо с запросом о том, могут ли советские суда, зашедшие в порт Антверпен, быть секвестрованы. Хайман заверял, что такой опасности нет, но свой ответ он направлял не мне, а члену парламента.
   Два моих новых друга, из числа членов парламента от партии социалистов, Вотер и Пьерар помогли мне восстановить контакт с моим старым знакомым Вандергинстом, с которым мы в 1924 году путешествовали из Афин в Неаполь. За ужином мы продолжили с ним политическую дискуссию, которая началась у нас восемь лет назад в Средиземном море.
   Оба мы немного изменились. Вандергинст, находившийся под впечатлением нашего пятилетнего плана, о котором он ничего не знал: ни его теневой стороны, ни его стоимости, был почти готов согласиться со мной, что большевистское насилие, диктатура пролетариата и авторитарные методы Сталина приносили плоды. Разве на наших глазах одна из самых отсталых стран не становилась индустриальной социалистической державой? Я, с другой стороны, мучался сомнениями. Перед моими глазами была Москва, из которой выжимали последние соки, которая сгибалась под тяжестью жестокой необходимости и еще более жестокой партийной дисциплины. Я видел своих анемичных и изможденных сыновей, которые стали такими в результате систематического недоедания. В глубине души я начинал задаваться вопросом, не слишком ли дорого мы платим за наши индустриальные победы и каковы в конечном счете будут их политические последствия.