Я вернулся в Москву, места себе не находил. От жены поездки свои скрывал, мы ведь вместе искали, она все письма писала, я уже говорил, что не силен в грамоте. Стыдно было признаться, что Виктор вроде как не хочет знать меня. Когда Александр Федорович дал адрес, Сонечка все торопила меня, говорила, надо немедленно ехать, а я что-то придумывал, специально двух молодых ребят взял в подмастерья, вот, мол, обучу немного, чтобы на них дело оставить, и поедем с тобой. А тут… Видно, есть между родными какая-то особая, невидимая связь. Вдруг засобирался, меня вроде кто подталкивал — езжай непременно сегодня, не медли. Я и поехал.
   — На автобусе?
   — Такси взял. Подгоняло меня нетерпение.
   — Во сколько это было?
   — Где-то часов в шесть вечера.
   — Номер машины помните?
   — Нет, конечно. Таксиста помню хорошо, описать могу. Он мне курить разрешил, сам курил тоже.
   — Какие сигареты?
   — У меня?
   — Нет, у таксиста?
   — «Мальборо». Он еще пожаловался, что слабые, небось, поддельные, и пару моих «Союз-Аполлон» выкурил.
   — Вы сразу в мастерскую поехали?
   — Нет, я подумал, что в это время он должен быть уже дома, но таксиста не отпустил, потому как окна были темными. Звонил, стучал — глухо. Тогда решил, что Виктор задержался в мастерской, но и там не было света. Я решил все же постучать, потому что беспокойство во мне росло. Дверь открылась сама, я только до нее дотронулся. Окликнул — молчание. Зашел в комнату, свет не включал, сейчас полнолуние, а шторы на окне нет, не знаю почему. Когда прежде приезжал, окно было занавешено. Ну, вижу, он лежит в такой позе… Я наклонился, понял, что Виктор весь залит кровью, дотронулся до руки, чтоб пульс пощупать, а он уже холодный. И у меня ладонь, чувствую, липкой стала… Меня такой ужас обуял! Выскочил, ничего не соображая. Вот вы у меня отпечатки пальцев сняли, чтобы идентифицировать с теми, что на ручке двери остались. Да я и не сомневаюсь, что мои. Это я уже потом, в подъезде, достал носовой платок, вытер руки. Таксист спрашивает, что, мол, и здесь нет? Я только кивнул, и мы опять в Москву поехали. Он заговорить пытался, мы же всю дорогу с ним разговаривали, но я сказал, что с сердцем плохо…
   — Что ж, Григорий Иванович! Будем надеяться, таксист этот существует реально и мы его сможем найти. А пока вынуждены вас задержать.
   — Ну, что? — спросил Коля Артемов, когда подозреваемого увели.
   — Да то, Коля, что если таксист не миф, у Грачева стопроцентное алиби. Убийство произошло где-то от пяти до семи вечера, а он к девяти только до города добрался. Так что завтра и займись поисками этого водителя, а я еще с Митрохиным побеседую с утра. Что-то там меня беспокоит, а что, сам не пойму, не нащупаю никак. Если нащупаю, завтра отпускать его надо, трое суток на исходе.
* * *
   — Ну что, Митрохин, продолжим нашу беседу. На чем мы с вами остановились? Про Гелю вы мне рассказывали. Вот и продолжайте.
   — Да что ж о ней рассказывать? Росли вместе, это я говорил.
   — А что за семья была у Гели?
   — Отец тихий такой человек, ученый. Он и внешне был бесцветный, почти альбинос — ни бровей, ни ресниц не видно. А мать, наоборот, яркая, крупная женщина, черноволосая, усики на верхней губе, знаете, бывают такие у восточных женщин.
   — А она восточная?
   — Мы-то все считали ее грузинкой, звали ее Нина Арчиловна.
   — Считали? А на самом деле?
   — А на самом деле грузинкой она была только по отцу, а мать — еврейка. Между прочим, в Израиле национальность по матери считается. Вот Нина Арчиловна и затеяла… Не сразу, конечно. Началась перестройка, муж перестал зарплату приносить, не платили им по полгода. У Гели с детства щитовидная железа была увеличена и порок сердца, болезнь прогрессировала, поэтому Нина Арчиловна никогда не работала, но копейку живую всегда имела — шила хорошо, а еще ее на свадьбы приглашали торты печь или что-нибудь из грузинской кухни приготовить. Мастерица была на все руки. Но тут и у нее дела пошли неважно. В магазинах шмотья появилось полно импортного, а что касается свадеб… Те, что богатели, как на дрожжах, рестораны снимали хоть грузинские, хоть японские, а кто нищал, так тем не до заказных тортов было. Вот она и решила всей семьей в Израиль уехать. Муж не хотел, Геля ни в какую. Она тогда студенткой была, в университете на инязе училась, но в семье мать командовала, ее никогда никто ослушаться не мог. Помню, Геля еще школьницей говорила мне: «Вырасту, уйду от мамы и никогда не буду пить молоко с йодом и рыбий жир». Она очень худенькая была, но хорошенькая. Вы когда-нибудь видели настоящих, не крашенных блондинок с черными глазами? И я не видел никого, кроме Гели. Волосы белые, вьющиеся, а глаза черные, брови и ресницы тоже… Ну ладно, отвлекся, вспомнил просто… Геля плакала, истерики устраивала, говорила, что выросла на русской культуре и Израиль ей ни с какой стороны не нужен. К тому же год остался до окончания университета. В конце концов пошли на компромисс: родители квартиру свою трехкомнатную в престижном районе продают, ей на год снимают однокомнатную, уезжают, обживаются там, а Геля по окончании вуза сразу едет к ним. Мне казалось, что она хитрила — пообещала, но уезжать не думала. А тут такая трагедия…
   — Какая трагедия?
   — Родители прилетели в Израиль и на третий день, нет, вы только представьте — на третий! — отправились на туристическом автобусе в Иерусалим, а автобус взорвал террорист-смертник. Геля осталась совершенно одна, даже похоронить родителей не смогла, потому что загранпаспорта не было…
   Павел разволновался, рассказывая о судьбе Гели, и Дмитрий перебил его неожиданным вопросом:
   — Вот вы как-то не очень хорошо отзывались о покойном. А между тем именно он стал заботиться о Геле, когда болезнь сделала ее инвалидом. Да и вам в коньячке не отказывал, не важно, отдадите вы потом или нет. Разве это не свидетельствует о нем как о человеке добром, отзывчивом?
   — Да какой он добрый! Просто боялся…
   Павел осекся, а Дмитрий весь напрягся: горячо, кажется, горячо…
   — Договаривайте. Боялся чего? Что вы его будете шантажировать? Чем?
   Павел молчал.
   — Говорите, молчать не в ваших интересах.
   — Я, гражданин начальник, никогда никого не смог бы шантажировать.
   — Предположим, что не смогли бы. Но он в этом сомневался, потому что было чем?
   — Ну, можно сказать, что так. Чтоб Геля никому не говорила, и чтоб я — тоже, потому что я знал… А впрочем, теперь, когда его уже нет в живых, какой прок молчать?
   — Да о чем, черт возьми?
   — О том, что Графов — отец сына Гели, этого больного мальчика.
   Боже мой, Геля! Что-то словно перещелкнуло в голове у Дмитрия, он даже застонал, не сдержавшись.
   — Как это случилось? Когда они познакомились?
   — Геля по телевизору услышала о теракте, по-моему, даже увидела, как на носилках несли мать. Обезумела от горя — одна, в чужой квартире… И побежала, не помня себя, сюда… Ко мне прибежала, а меня здесь, как на грех, не было. Я тогда только женился, жил у жены, в мастерской бывал редко. Но я бы ее горем, как этот старый козел, не воспользовался, хоть и любил Гелю. А он увидел, что она в мою дверь бьется, увел к себе, пожалел, так сказать, и обогрел, коньячком напоил, под одеяло уложил, она же прибежала полураздетая, в мороз… Сам, понятно, тоже залез под одеяло. Геля у него недели две жила, потом он ее выгнал.
   Павел рассказывал что-то еще, но Дмитрий не слушал. Напряжение последних дней навалилось на него страшной усталостью, однако отдыхать было некогда. Он достал пропуск, подписал его и протянул Митрохину.
   — Идите…
   — В каком смысле?
   — Идите домой, вы мне больше не нужны.
   — Ну спасибо, гражданин начальник.
   — Да что вы все заладили: «гражданин начальник», «гражданин начальник», словно зек бывалый. Дмитрий Дмитриевич меня зовут.
   — До свидания, Дмитрий Дмитриевич!
* * *
   Капитан постоял у квартиры, где жила Геля, но позвонил в соседнюю. Дверь открыла пожилая женщина.
   — Извините, я к вашей соседке, Геле, она что-то не открывает.
   — Не открывает? Значит, ненадолго выскочила в магазин. Так она никуда не уходит, раньше хоть на работу, и то ненадолго, к обеду уже дома. А если задержится на час какой, мне звонит, чтоб за сыном приглядела. Ждите, сейчас придет.
   — А у вас нельзя подождать? Сквозит в подъезде, промерз совсем.
   — Заходите, пожалуйста. Вы из собеса, что ли?
   Дмитрий неопределенно повел плечом, но женщина уже приняла свою версию.
   — Надо же. Обычно женщины ходят из собеса. Там, говорят, мало платят, мужчины разве будут работать…
   Уже переступив порог Дмитрий выговорил доброй старушке:
   — Сомневаетесь, а в дом пускаете, — но увидев испуг в ее глазах, поспешил успокоить: — Из милиции я, капитан Прозоров, вот мое удостоверение. Хотел бы задать вам несколько вопросов, если позволите. Вы сказали, что Геля никогда не задерживается на работе. Действительно никогда?
   — Да за все время только раз пришла поздно, где-то в восемь вечера. С ней на улице плохо сделалось, она упала, ее «скорая» в больницу отвезла. Но она как в себя пришла, сразу домой. Хотя могла бы мне позвонить, я бы переночевала у нее, приглядела бы за сыном. Он же спокойный, его накормить да поменять под ним, и будет лежать да улыбаться.
   — А давно это с ней случилось? В больницу-то попала?
   — На этой неделе.
   — День помните?
   — Во вторник.
   — Так вот точно и запомнили?
   — А это из-за сериала бразильского, «Мясной король» называется. Знаете, он быков выкармливал на мясо, богатый такой, а она девушка бедная.
   — Так сериал каждый день идет, почему же запомнили?
   — Не каждый. Со вторника по четверг. И знаете, там на таком месте остановились, я уж еле дотерпела до вторника, но тут, как назло у меня телевизор сломался. На другой день мастера вызвала, оказалось, всего-навсего, предохранитель сгорел, да я ведь не понимаю. Ну, думаю, пойду к Геле, досмотрю у нее, ключи Геля мне всегда оставляла, мало ли что…
   — И что же, вы посмотрели у Гели? — перебил Дмитрий.
   — Ну да. Позвонила тоже сначала, не отвечает, а время поджимает, вот-вот начнется. Я открыла сама, зашла. Батюшки! Свет нигде не включен, мальчик хнычет, я пощупала — мокрый. И знаете, сразу догадалась, что с Гелей что-то случилось, она очень уж о сыночке беспокоится, всегда бегом бежит…
   — Вам Геля странной не показалась, когда пришла?
   — Как же не показалась! Очень даже показалась. Вроде как не в себе. Видно, сильно ушиблась, у нее и рукав был в крови, и платье все забрызгано. Я ее спрашивала, а она сказала, что из носа долго кровь шла, остановить не могли. Попросила меня сына покормить, сама в ванну пошла, мыться. Я говорю, позвонила бы мне да осталась в больнице, а я тут бы переночевала. Она, верите, ничего мне не ответила и вообще больше не разговаривала. Точно, не в себе была.
   — Ну спасибо вам. Звать-величать вас как?
   — Антонина Поликарповна.
   — До свидания, Антонина Поликарповна. Может, еще свидимся.
   Последние сомнения оставили капитана после разговора с соседкой. Он позвонил в квартиру Гели. Она, увидев его, кажется, поняла все — обреченность прозвучала в ее тихом «проходите».
   Капитан вошел, осмотрелся. Небольшая полка с книгами, фотография на столе. Дмитрий без труда узнал родителей Гели. Хорошо описал их Митрохин! Белесый мужчина с невыразительным лицом — таких, обычно, трудно запомнить, полная женщина с пышными, густыми волосами над высоким лбом и темными усиками над верхней губой. А вот Геля… Прелестное большеглазое личико, обрамленное светлыми локонами, высокая, стройная шейка.
   Геля, заметив, что он разглядывает фотографию, сказала: «Это последняя, перед отъездом родителей в Израиль». Капитан с трудом оторвался от фотографии и посмотрел на ту Гелю, которая стояла перед ним. Как же болезнь может изуродовать человека!
   — Ну что, Геля, будете рассказывать?
   — Буду. Только хочу сказать, я бы ни за что недопустила, чтоб обвинили Митрохина. Ну, если бы просто не раскрыли, тогда бы молчала. А чтоб Митрохина — нет, так что не думайте обо мне слишком уж плохо.
   Капитан усмехнулся, и Геля поняла, как нелепо прозвучала из уст убийцы фраза «не думайте обо мне плохо». Спросила:
   — С чего начинать?
   — С самого начала. Узнав о гибели родителей, вы побежали к Митрохину, но оказались у Графова. Это я знаю. Остальное рассказывайте сами.
   — Первые дни помню смутно. Рыдала без конца, он поил меня какими-то микстурами, но больше коньяком, говорил, что это поможет снять стресс. Жалел: бедная девочка…
   — Простите за вопрос, но он для меня важен. Как скоро Графов стал спать с вами?
   — По-моему, с первой же ночи. Я была в таком состоянии, да еще одурманенная питьем, мне было все равно. Для меня было важно, что взрослый человек, наверное, старше моего отца, рядом со мной и заботится обо мне…
   — С его стороны это было похоже на влюбленность?
   — Да, кажется, да. Я была белокурой, и он говорил, что именно такой представлял Дездемону. И что когда я перестану плакать, он напишет мой портрет.
   — Что же случилось потом?
   — Когда я потихоньку стала успокаиваться, по крайней мере, могла хотя бы отвечать на вопросы, как-то поддерживать беседу, он спросил, почему родители не взяли туристическую поездку в другую страну, зачем надо было ехать туда, где воюют? Я объяснила, что они были не туристы, уехали на постоянное место жительства, а в туристический автобус сели, чтобы посмотреть Иерусалим. Он вдруг пришел в неописуемую ярость. Стал кричать:
   — Так, выходит, ты еврейка? Вы что, всю жизнь меня будете преследовать?
   Я ничего не могла понять. Какая разница? Мне никогда не приходилось сталкиваться с антисемитизмом. Писалась по отцу — русская, фамилия Колесникова, да и еврейкой себя не чувствовала. А тут такая ненависть! Потом-то я уже узнала, что он шизанутый на этой почве. Почему — не знаю… Кто-то мне сказал, что у него приемные родители евреи были. Может, они над ним издевались? Ну, а тогда он меня выгнал. Да я бы и сама у него не осталась. Потом… Потом узнала, что беременна. У меня еще были деньги, которые оставили родители, кое-как жила. Учиться бросила, хотела устроиться на работу, но чувствовала себя плохо, тяжелый токсикоз. Ребенок родился больным, неполноценным, мне предлагали от него отказаться, но я не смогла. Думала, это от того, что сама с детства больная. Да что теперь об этом рассуждать… Роды спровоцировали резкое ухудшение здоровья. Я толстела, как на дрожжах, хотя ела очень мало, так, лишь бы не умереть с голоду. Зоб, который не был заметен раньше, стал расти, базедова болезнь развивалась, а я даже в больницу лечь не могла. Лекарства купить было не на что. Год прошел — с квартиры попросили… Была совсем на грани отчаяния, когда Пашу случайно встретила, окликнула, а он смотрит и не узнает меня. Поняв, наконец, кто перед ним, верите, заплакал, и я рассказала все, как есть. Он мне тогда еды притащил, денег дал, снял другую квартиру и еще пообещал, что так поговорит с этим «старым козлом», что тот всю жизнь будет заботиться обо мне и о ребенке. Мне не хотелось, чтоб он Графова о помощи просил, но и деваться было некуда. Как-то они все-таки поговорили.
* * *
   Поговорили они так.
   Паша пришел в мастерскую Графова. Увидев, что ключ торчит снаружи, вытащил его и запер дверь изнутри.
   — Что это значит? — возмутился Виктор Иванович. — Ты что, нажрался с утра?
   — Трезв. Имею к тебе разговор. Ты знаешь, что Геля родила ребенка?
   — Я и Гели никакой не знаю.
   — Не знаешь девочку, которую изнасиловал, когда у нее погибли родители?
   — Во-первых, я ее не насиловал.
   — Ага, значит, вспомнил. Ладно, пусть не изнасиловал, есть другое определение: воспользовался беспомощным состоянием, совратил, наконец. Если для уголовного кодекса этого будет мало, то для того чтобы позолоту с тебя смыть, точно хватит. Я на каждой тусовке с художниками, — каждому встречному буду рассказывать, какой ты подонок — бросил и ее, и больного ребенка. Я напишу во все газеты — не напечатают, так хоть почитают. А впрочем, почему не напечатают? Сейчас журналисты только и ищут такого чего-нибудь… жареного, желтенького, да еще про известного человека. Это раньше вас партбилеты да звания защищали, а теперь совсем наоборот.
   — Надо еще доказать, что ребенок мой.
   — Слушай, а это идея! Я сейчас при деньгах, подзайму, если надо, поедем в Москву, проверим на ДНК. Еще лучше! Вот тогда ты уж точно повертишься, как вошь на гребешке, заслуженный ты наш!
   — Павел, тебе во всем этом какой прок?
   — Такой, которого тебе не понять.
   — Чего ты хочешь?
   — Ты должен их содержать, причем так, чтобы они не перебивались с хлеба на воду.
   — Я обдумаю, зайди завтра.
   На другой день Виктор Иванович был настроен по-деловому.
   — Значит, так… Геля пусть приходит, возьму ее уборщицей, платить буду из своего кармана.
   — Она очень больна.
   — Ничего, часа два утром поработать сможет. Как уберет — так уберет, претензий не будет. Хочу, чтобы была на глазах. Для всех — дальняя родственница, которую я взял, чтобы помочь ей. Нуждаться не будут. Условие одно: информация о ребенке, которого вы считаете моим, не должна просочиться никуда и никогда. То есть сам факт ребенка не надо скрывать, но не связывать со мной никак. Если условие будет нарушено, я снимаю с себя все обязательства, так как плачу только за молчание. Пусть потом доказывает через суд, если хватит сил, здоровья и денег, а я посмотрю, что у нее получится.
   — Умный ты, Графов. И тут сумел дивиденды получить. Благодетель… Ладно, ладно. Условие принимается. И я, и Геля будем молчать, а больше никто о тебе не знает.
* * *
   — Графов согласился взять меня на работу, — продолжала Геля, — Правда, с условием, чтобы я никому о сыне не говорила. Конечно, по-своему его тоже можно понять. Если бы был здоровый красивый мальчик, может, и признал бы… В общем, рада я была очень и благодарна. Мог ведь и отмахнуться от нас совсем. Поэтому прослезилась и Паше говорю: «Благодетель, оказывается, этот Графов, спасибо ему…» Он рассмеялся: «Ага, точно. Я ему вчера то же самое сказал».
   Когда утром пришла к нему вместе с Пашей, он меня тоже не узнал, даже психовать начал, что вроде бы его разыграли. Пришлось паспорт показывать. В отличие от Паши он не скрывал своего отвращения. Это я потом, с годами, привыкла, что люди ко мне неприязнь испытывают, а тогда еще больно было… Платил исправно, я старалась. Руки трясутся, с уборкой справлялась плохо, бывало, два-три раза пройдусь шваброй по полу, чтобы было чисто. Я его про себя так Благодетелем и звала, сначала искренне, потом уж с иронией, потому как многое видела и слышала. Он меня за человека не считал, моего присутствия вроде как и не замечал, оттого и не остерегался. Человек он был, конечно… О мертвых плохо не говорят, но… Одна ненависть в душе. Уж как евреев ненавидел — это вопрос вообще особый, всяких «черных» тоже, погрубее называл. Думаете, русских любил? Вот в том-то и дело, что нет. Сколько судеб переломал, пока был у власти придворным художником и вхож в любые кабинеты. Никого он не любил, даже подумать страшно, как можно было такую жизнь прожить. Когда началась перестройка, он стал рваться во власть, в депутаты Госдумы, хотя уже не молод был. И появились возле него всякие скинхеды. Я раньше и слова такого не слышала, а еще русские фашисты. Они сами себя так называли, представляете? А для меня фашисты — это вторая мировая, миллионные жертвы, Гитлер… Листовки всякие в мастерской сочинялись. Эти-то, бритоголовые, почти безграмотные, так Графов их в основном и сочинял. Но я не о том, да? Ладно, только еще расскажу, как эти скинхеды студента африканского убили, потому что все одно с другим связано, вы потом поймете. Утром пришла, они все там, пятеро их было. Я так поняла, что всю ночь у него в мастерской прятались, и он домой не уходил, все наставлял их, как себя вести и алиби обеспечить. Потом сказал: «Послушаем новости. Может, он живой и все еще обойдется». А один из бритоголовых, здоровый такой бугай, ответил: «Это вряд ли… Я слышал, как у него об асфальт черепушка треснула». Как будто вообще не о человеке…
   Теперь к главному перехожу, к тому самому дню. Графов велел, чтоб я шторы сняла, постирать. Я замешкалась с ними, стала в сумку укладывать, а он торопит, потому что дочка к нему должна прийти, и он не хочет, чтоб меня застала. И не знаю, что на него нашло, но стал надо мной издеваться.
   — Ты видела, какая она красавица? А ты на меня своего урода вешаешь. Да от меня такие идиоты родиться не могут.
   У меня от слов этих да от того, что на стул взбиралась шторы снимать, одышка началась, никак с собой не справлюсь. Графов меня почти вытолкал, правда, и денег сунул сверх положенного, лишь бы ушла скорее. Я машинально села на маршрутку, как-то доехала до Центрального рынка, помню, что надо бы купить домой продуктов, ничего толком не соображаю, и вдруг вижу, бритоголовые. Одного узнала, из тех, что был тогда в мастерской. Теснят они какого-то парнишку черненького, то ли цыганенка, то ли таджиченка, и тут что-то со мной случилось, потому что все остальное помнится, как в тумане.
* * *
   Геля огляделась вокруг, есть ли милиция, увидела человека в форме, подбежала, стала объяснять, что вон там, за тонаром…
   — Драка, что ли? — спросил милиционер.
   — Нет, но они его будут бить, вот увидите.
   — Будут — увижу, — ответил милиционер, с подозрением оглядывая страшную тетку с двумя кошелками.
   Геля стала обращаться к продавцам, к покупателям, но все от нее шарахались, никто не слушал. Тогда сама побежала, переваливаясь на больных толстых ногах. Мальчишка уже валялся на земле, его с остервенением пинали ногами. Геля полезла в кошелку, где под шторами лежал зонтик, но никак не могла его вытащить. Наконец выдернула вместе с зацепившейся шторой. Из горла ее вырвался клокочущий хриплый крик. Парни невольно обернулись и в ужасе бросились врассыпную. На них двигалось, размахивая нераскрытым зонтом, обмотанное, как саваном, белым тюлем, какое-то чудовище с выпученными глазами и всклокоченной головой. Мальчишка, которого избивали, тоже испуганно закричал, закрыл лицо руками, но Геля не стала его успокаивать, прошла мимо. Обе кошелки она потеряла, зонт тоже, штору, сдернув с себя, выбросила и пошла, не разбирая дороги. Сколько шла, не знает, а пришла, как оказалось, снова в мастерскую. Единственная мысль, которая запомнилась ей из сумбура, «я объясню этой дочке…».
   Дочки не оказалось, Графов сидел в ожидании один за письменным столом. Увидев Гелю да в таком виде, оторопел, а она с воинствующим кличем пошла на него, только в руках у нее теперь почему-то был не зонтик, а ножницы… Опомнилась, когда силы оставили ее, а художник уже сполз с кресла, лежал на полу, весь залитый кровью. Но и полностью обессилев, Геля не могла разжать пальцы, которыми стискивала ножницы. Кое-как дошла до ванны, долго держала руку под струей горячей воды и, наконец, освободилась от них.
* * *
   — Поверьте, Дмитрий Дмитриевич, я даже не помню, как шла домой, а ведь шла пешком. Когда соседка стала спрашивать, почему я так поздно и что со мной случилось, ко мне стало возвращаться сознание. Я даже придумала, что была в больнице. Ночью уснула. А утром уж и не знала, где правда, а где кошмарный сон. Пошла на работу, увидела, и не то чтобы вспомнила, нет, просто поняла — вчера почему-то вернулась и убила своего Благодетеля. Когда вы забирали Пашу, я чуть не призналась, но побоялась, что вы меня, как его, сразу заберете, а я даже соседку предупредить не успею. Чтоб хоть накормила, чтоб немного позаботилась о сыне, пока его не сдадут в Дом инвалидов. Но там он долго не протянет.
   — А сейчас предупредили соседку?
   — Да. И денег ей дала, какие были. Конечно, про убийство не сказала, а на случай, если упаду где да не встану. Сама же решила: если не дознаетесь, это у вас, кажется, висяк называется, буду молчать. А если Пашу обвините, пойду признаюсь.
   — Геля, кроме Митрохина, подозреваемыми были еще два, по-моему, неплохих человека… Но давайте лучше поговорим о вас. Я, конечно, не судья, но думаю, много вам не дадут, возможно даже, срок будет условный. Сын инвалид, вы сама инвалид, врач, скорее всего, установит состояние аффекта. В общем, сделаем так. Я сейчас возьму подписку о невыезде…
   — Дмитрий Дмитриевич! Я и одна-то далеко не убегу, а с ним куда же?
   — Так положено, Геля. Потом сосредоточьтесь, напишите признание и завтра к десяти часам сами приезжайте в управление. Оформим как явку с повинной. Я поговорю с начальником, он у нас мужик понимающий, чтоб мерой пресечения осталась подписка о невыезде.
   Возвращался Дмитрий с тяжелым чувством. По дороге позвонил по мобильному Коле Артемову:
   — Таксиста нашел?
   — Еще нет. Вернее, почти нашел, но пока не встретился, он сейчас в поездке, вернется часа через два.
   — Отбой, Коля, Грачева отпускай.
   — Почему, капитан?
   — Завтра. Все, Коля, завтра. А сейчас иди и отсыпайся.
   Поехал домой и сам. Маруся на звонок не открыла, плескалась в ванне. Дмитрий под дверью ванны громко запел: «Мыла Марусенька белые ноги…» Она заторопилась, вышла, кутаясь в махровый халат.
   — Ты сегодня рано, а, капитан? И лучше бы уж «Мурку» пел.
   — Почему лучше?
   — Потому что ее ты поешь в хорошем настроении. А про белые ноги — в плохом.
   — Все-то ты у меня знаешь, Маруся Климова! Прости любимого…
   — Что, Митя, никакого просвета?
   — Просвет полный, Маруся. А вот глубокого морального удовлетворения нет…
   В десять часов Геля не пришла в управление, в десять тридцать капитан начал нервничать, а в одиннадцать, поймав такси, поспешил по знакомому адресу, обзывая себя последним идиотом. Звонить не стал, просто толкнул дверь, заранее предполагая, что она будет незапертой. Геля лежала на постели, обняв сына, оба не шевелились и не дышали. На столе пустые упаковки от сильнодействующих транквилизаторов и наполовину пустая бутылка коньяка. Чуть поодаль листок бумаги — признание в убийстве, написанное грамотно, по всей форме, с датой и подписью, и записка, адресованная лично ему, Прозорову: «Спасибо вам за добрые слова и сочувствие, которое странно было видеть в человеке, чья задача — найти убийцу. Но как бы гуманно ни отнесся ко мне суд, я все равно не проживу с сыном на мизерные пенсии, их не хватит даже на оплату квартиры. Отдавать же его в Дом инвалидов — это обрекать на смерть мучительную, лучше уж так, сразу и вместе. Выходит, что при всем при том, Графов был действительно моим Благодетелем.
   Понятно, что в смерти моей прошу никого не винить…»
* * *
   Илья Валентинович сдержал слово, данное своему другу Дмитрию два года назад: не только вылечить Лидию, избавить ее от комплексов, но и жениться на ней. Тогда Дима попросил его, опытного врача-психиатра, поприсутствовать при беседе с художницей и помочь ему разобраться в некоторой неадекватности ее поведения. Именно там, в кабинете следователя, и сразила наповал доктора любовь.
   Так странно начавшееся знакомство привело к счастливому браку, а сегодня Илья с Лидией ждали гостей на день рождения дочки, их маленькой Сонечке исполнился годик. Пригласили самых близких друзей — Дмитрия Прозорова, теперь уже майора милиции, и его жену Марусю. Пригласили и родственников — Григория Ивановича с Софьей Николаевной. Сонечка для них — внучатая племянница. Конечно, если Графов действительно был отцом Лидии. Но она не хотела особо разбираться в кровном родстве, уж очень симпатична была Лидии эта пожилая чета. Софью Николаевну она обожала, оттого и дочку назвала ее именем. Даже призналась однажды мужу: если в этом возрасте женщина может быть такой очаровательной, то и стариться не страшно. Что же касается пожилого интеллигентного сапожника, то его Лидия уважала за то, что он способен на поступок: отказался от наследства, отдал дом Розенблатов под приют для беспризорников, раздал школам и библиотекам картины, взяв себе только пару старых пейзажей да коня с перебитым крылом со странным названием «Автопортрет».
   Сама Лидия после родов немного пополнела, но это не портило ее, наоборот, сделало более женственной. А ведь врачи пугали, первые роды в сорок два года — это рискованно, готовились к кесареву, но Лидия благополучно родила здоровую, красивую девочку. Маруся, которая раньше и слышать не хотела о детях, теперь не чаяла души в Сонечке, и когда приходила в гости к друзьям, не спускала ее с рук, целовала и тискала. А однажды призналась Дмитрию, что хочет ребенка.
   За столом было весело, Илья чего только ни наготовил, даже торт испек. Лида, как оказалось, готовить почти не умела. Впрочем, за годы холостяцкой жизни Илья так пристрастился к стряпне, — а поесть вкусно любил всегда, — что была ему эта забота вовсе не в тягость. Он любил жену самозабвенно, угодить ей, побаловать ее было для него радостью. Выпили по рюмке, по другой — не пила только Лида, она еще кормила грудью Сонечку, и, как случалось всегда, если они собирались вместе, вспомнили об убийстве Графова. Вспомнили, хотя Дмитрий об этом вспоминать не любил. Хоть и быстро раскрыл он преступление, дело это считал провальным: не сумел предусмотреть и предотвратить самоубийство Гели, с тех пор оно камнем лежало на сердце. Но сегодня для разговора об убитом художнике был повод. Разбирая бумаги брата, Григорий нашел старый, пожелтевший от времени листок, на котором было написано два слова: «Кощеевка. Агафья». Агафьей звали мать Лидии. Теперь они пришли на день рождения как совершенно законные, а не принятые условно родственники.
   — Кстати, о записках, — неожиданно вступил в разговор Дмитрий. — Когда мы делали обыск в мастерской Графова, я тоже наткнулся на одну любопытную запись. Мне для расследования она не понадобилась, но вот чертовщина: все вспоминаю и вспоминаю прочитанное, пытаюсь найти в нем смысл и не могу. Не знаю, может, это по части Илюши?
   — А что там? — спросил Илья.
   — Дайте листок бумаги, — попросил Дмитрий, — хочу написать их так, как они были написаны, в три строки.
   Написал, показал и прочел вслух:
 
Тоска на вырост.
Тоска на вырост?
Тоска на вырост!!!
 
   Все замолчали и молчали долго. Даже Сонечка, беспрестанно лопочущая что-то невнятное, вдруг притихла.
   Может быть, каждый почувствовал где-то внутри маленькую присосочку возле сердца, которая, если не знать секрета, может и вырасти…
    2006 г.