Когда Клементина встретила Уинстона, ей было двадцать четыре года. К тому времени за ней закрепилась репутация необыкновенно красивой девушки, серьезной, умной, образованной и при этом общительной и очаровательной. Она обладала твердым, независимым характером, имела собственные убеждения — принадлежала к либеральному лагерю и сочувствовала суфражисткам. За эти замечательные качества Клементине прощали ее излишнюю требовательность (она дважды разрывала помолвку), пуританство (она ненавидела любимую Уинстоном рулетку), даже занудство (этим качеством прекрасную шотландку наделяли некоторые из коллег ее будущего супруга). Как бы то ни было, Клементина была верной соратницей своего мужа. За ней не дали большого приданого, но зато Уинстон всегда мог рассчитывать на ее помощь и рассудительность, ведь Клементина куда лучше разбиралась и в людях, и в ситуациях.
   Пышная церемония бракосочетания состоялась в церкви Святой Маргариты в Вестминстере. Это было настоящее событие в лондонской светской жизни. На торжественный прием после венчания пригласили полторы тысячи человек. Улицу наводнили зеленщики со своими тележками, которым Уинстон, будучи министром торговли, предоставил кое-какие льготы и традиционные привилегии. Затем молодожены отправились в свадебное путешествие на озера Италии и в Венецию. По правде говоря, женитьба не притупила ни ненасытного честолюбия Уинстона, ни жажды власти, ни страсти к работе, и его молодой супруге волей-неволей пришлось с этим смириться. Никто не поручился бы, что в ризнице церкви Святой Маргариты Черчилль не улучил минутки, чтобы перемолвиться парой слов с Ллойдом Джорджем о насущных проблемах государства, а во время медового месяца не бомбардировал многочисленными посланиями коллег-министров.
   Вернувшись в Лондон, Уинстон и Клемми, как он ее называл, обосновались в красивом особняке эпохи Регентства, расположенном на Экклстон сквер, неподалеку от вокзала Виктории. Новобрачная, не терпевшая расточительности, старалась экономно вести хозяйство, хотя ей это стоило огромных усилий. Вскоре в молодой семье случилось прибавление. В июле 1909 года у Черчиллей родилась дочь Диана. Уинстон, не помня себя от гордости, объявил Ллойду Джорджу, что никогда еще ему не приходилось видеть такой прелестной малютки. «Полагаю, она похожа на свою мать», — сказал министр финансов. «Нет, — ответил счастливый отец, — она вся в меня»[70]. А в мае 1911 года родился сын Рандольф, в октябре 1914 года — дочь Сара, в ноябре 1918 года — Мэриголд (девочка умерла от септицемии два с половиной года спустя), и, наконец, в сентябре 1922 года родилась Мэри. Союз Уинстона и Клемми был, безусловно, счастливым и подарил обоим (особенно Уинстону, в политической карьере которого было столько неверных ходов и неприятных неожиданностей) чувство покоя, стабильности и равновесия, хотя дети принесли им немало горя и разочарований. Лишь младшая дочь Мэри была отрадой для родителей.
   Клементина, Уинстон и генерал Гамильтон на военных учениях в Алдершоне. 1910.
 
   Рандольф Черчилль считал, что брак с Клемми служил его отцу «спасительным якорем», за который тот сумел ухватиться и уже не выпускал до конца своих дней. Такое сравнение вполне оправданно, ведь Уинстону приходилось лавировать в безбрежном океане политики, где нельзя верить союзникам и полагаться на договоры. А чета Черчиллей могучим утесом возвышалась над этим океаном, служа примером для многих. Всю свою жизнь Уинстон оставался верным и нежным мужем. Это был союз двух одиноких людей, почти не знавших родительской любви и, наконец обретших покой друг в друге. Тем не менее, их характеры были столь непохожи, что и в их совместной жизни случались размолвки. Властный, неугомонный Уинстон придерживался более чем традиционных взглядов на отношения полов. Он был твердо убежден в мужском превосходстве и в то же время вел себя, как испорченный ребенок, навязывая жене свои взгляды и мнения, не заботясь о чувствах своей супруги. Черчилль всегда был этаким домашним деспотом, заставлявшим принимать как должное свои желания и капризы.
   Клемми же отличалась волевым, независимым и упорным характером. Благодаря своей сдержанности и мудрости она сумела создать и сохранить прочную семью, не изменив ни своим принципам, ни убеждениям. Ей удалось отстоять свою независимость, и, охотно появляясь в обществе вместе с мужем, она сумела сохранить за собой свое собственное пространство. Нет оснований не верить Черчиллю, написавшему в своей автобиографии: «С тех пор как я женился, я всегда был счастлив»[71].

Спектроскопия политика

   До сих пор Уинстону сопутствовал успех. Между тем XX век только-только вступил в свои права, и пока рано было оценивать роль Уинстона, его вес в политической жизни эпохи, равно как и его перспективы на будущее. Кем, в сущности, был этот яркий, необыкновенно одаренный человек, всюду совавший свой нос, красовавшийся на первых полосах газет и в великосветских гостиных? Может быть, стоит поверить многочисленным поклонникам Черчилля, утверждавшим еще совсем недавно, что именно ему Англия обязана благотворными реформами общества и государства? Борьба мнений на этот счет не прекращается вот уже почти целое столетие. К согласию не могли прийти современники, к согласию до сих пор не могут прийти историки.
   Толкования роли Черчилля в истории Англии условно можно свести к двум направлениям. Сторонники первого направления считают, что, безусловно, именно Черчилль со свойственной ему энергией взялся за проведение серии смелых, прогрессивных реформ. Однако это была лишьтактика, продиктованная велением времени, сложившейся политической ситуацией, личными интересами честолюбивого политика, который своего не упускал, а отнюдь не твердыми убеждениями инициатора этих реформ.
   Если придерживаться этой версии, выходит, блистательные, умело выстроенные, хотя и лишенные глубокого содержания речи убежденного радикала всего-навсего скрывали трезвый расчет бессовестного человека, стремившегося преуспеть любой ценой и ради достижения своих целей готового говорить все что угодно, лишь бы это было в духе времени. Ведь как только он стал министром морского флота, его страсть к социальным реформам сразу улетучилась, Черчилль разом сбросил маску оппозиционера-радикала и примерил маску патриота-консерватора. Также бесспорным является тот факт, что он никогда не проявлял особой симпатии к некоторым пунктам либеральной программы, касавшимся, в частности, образования или ограничения потребления алкоголя — двух принципиальных вопросов, игравших немаловажную роль в дальнейшем развитии общества.
   В то же время социально-политическая стратегия Черчилля, напротив, была глубоко последовательна и логична. А потому нельзя сказать однозначно, был ли Черчилль расчетливым, эгоистичным оппортунистом или искренним человеком, не отступавшим от своих убеждений. Юный честолюбец сумел постичь законы истории, кроме того, он всегда был верен своему социальному классу, и если принять это во внимание, то проследить логику его действий совсем нетрудно. Он ратовал за реформы, стремился направить страну по пути прогресса, руководствуясь не столько желанием изменить общество к лучшему, сколько желанием упрочить его, обеспечить его жизнеспособность. Ведь правящему классу не удалось бы сохранить свою власть и свои преимущества, если бы правительство не отнеслось с должным вниманием к справедливым требованиям и жалобам масс. «Правительство, — говорил Черчилль, — напоминает пирамиду. (...) Задача либеральной партии — расширить основание пирамиды, тем самым повысив прочность всей конструкции. Это единственный способ предотвратить революцию»[72]. Тогда реформы перестают быть самоцелью, превращаясь в средство поддержания порядка в государстве и обществе.
   К этому следует добавить, что Уинстон, в силу особенности характера и традиций патернализма, сохранившихся в среде старой аристократии, испытывал искреннюю симпатию к «побежденным». Он был патрицием, и в его сознании прочно укоренилась идея о двуступенчатом обществе, обществе аристократов в поместьях и бедного люда в трущобах, обществе хозяев и слуг, офицеров и солдат. Но вот что такое «средний класс», Черчилль плохо себе представлял. Он не был знаком с миром промышленников и коммерсантов. Стоило чуть-чуть приподнять маску прогрессивно мыслящего человека XX века — и вы видели перед собой лицо старосветского помещика-вига.
   Нельзя не сказать о другом убеждении Черчилля, свойственном ему одному и определявшем большинство его политических решений. Уинстон верил в существование тесной связи между социальной и имперской политикой Британии, да и любой другой империи. Едва придя в политику, Черчилль вывел аксиому о взаимозависимости Британской империи и английского общества. Так, в одном из своих первых выступлений, еще будучи убежденным консерватором, Черчилль заявил: «Чтобы сохранить империю, мы должны опираться на свободный, образованный и сытый народ. Вот почему мы за социальные реформы». Десять лет спустя, уже будучи лидером прогрессивного либерализма, он с удвоенным красноречием убеждал аудиторию в необходимости социальных преобразований: «Если британский народ хочет по-прежнему оставаться во главе великой империи (...), он должен быть сильным, чтобы не сломаться под тяжестью этого бремени. Величественное здание Британской империи не может держаться на плечах миллионов людей, не имеющих самого необходимого, теснящихся в трущобах наших городов, барахтающихся в грязи тоскливых улиц. Не таким нам представляется будущее британского народа»[73].
* * *
   Черчилль, человек разносторонний и непредсказуемый, у кого-то вызывал раздражение, у кого-то — симпатию. Врагов у него было не меньше, чем друзей. В нем уживались жесткость и чуткость, суровость и мягкосердечие. Порой он бывал жесток и даже груб, а порой участлив и внимателен. Сирые и убогие могли растрогать его до слез. Вот почему те, кто встречался с Черчиллем в обществе, и те, кто встречался с ним в узком кругу, отзывались о нем весьма противоречиво. Как шутливо заметила его первая пассия, прелестная Памела Плоуден, впоследствии леди Литтон, «когда встречаешь Уинстона впервые, сразу же обращаешь внимание на все его недостатки, а потом тратишь жизнь на постижение его достоинств»[74].
   Черчилль по-прежнему был одержим честолюбием, определявшим все его поступки. Однако теперь он понял, что одной лишь активностью ничего не добьешься. Нужно было доказывать — своим характером, работой, практическими достижениями, — что ты чего-то стоишь, что отвечаешь требованиям, предъявляемым министру. Вскоре Уинстон изложил эту теорию в письме к своей матери. «В политике, — писал он, — успех зависит не столько от того, что ты делаешь, сколько от того, как ты себя ведешь. Дело не столько в уме, сколько в личности политика и его характере. (...) Выступления, связи, нужные друзья, имя, хорошие советы, не пропадающие даром, — все это важно, но поднимает тебя не выше определенного уровня. Тебя, как жокея перед скачками, взвешивают. Все жокеи должны пройти эту процедуру, и если твой вес окажется недостаточным, публика не поставит на тебя и пенни»[75].
   В то же время Черчилль по-прежнему легко увлекался, готов был идти за самой несбыточной мечтой, упорно не желая расставаться со своими навязчивыми идеями, какими бы нелепыми они ни были. Как заметил журналист Альфред Гардинер, Черчилль был «сам себе супермен», настолько поглощенный собой, что других он попросту не замечал[76]. Именно этот глубинный эгоцентризм мешал ему осознать, насколько провозглашаемые им принципы и идеи противоречили его собственному образу жизни и поведению.
   Так, в разгар сражения с палатой лордов, смешав с грязью свое сословие, Уинстон преспокойно отправился встречать Рождество в родовой замок Бленхейм. Там он любовался лепными потолками, купался в роскоши, вкушал изысканные блюда из золотой посуды, а за столом ему прислуживали напудренные лакеи в париках, гранатовых ливреях и панталонах, в шелковых чулках и туфлях с золотыми пряжками. Летом Уинстон жил в палатке в бленхеймском парке вместе с Оксфордширскими гусарами, находившимися на действительной военной службе. Ночь офицеры коротали за рюмкой и картами, вроде повес регента Филиппа Орлеанского, прославившегося своими дебошами в XVIII веке. Порой Уинстон вел себя, как испорченный ребенок, которому подарили новый красивый мундир и который, себя не помня от счастья, готов рассказывать об этом каждому встречному-поперечному. В 1913 году Черчилль получил почетный титул старшего брата «Тринити хаус» (братство «Тринити хаус» было основано Генрихом VIII для контроля за состоянием маяков и буев британского побережья). «Старшего брата» так и распирало от гордости, когда его облачили в великолепный мундир, а на голову нахлобучили треуголку, и в 1914 году он не преминул сообщить об этом какому-то генералу, с которым встретился в Дании, для пущей важности прибегнув к французскому языку: «Je souize oune frair ehnay de la Trinita[77]...»[78]
* * *
   Нам осталось выяснить, учитывая вышеизложенные события, произошедшие в последние годы правления короля Эдуарда, на что же мог рассчитывать Черчилль в дальнейшем. До сих пор ему неизменно сопутствовал успех. Доказательств, подтверждавших его таланты — таланты министра, оратора, журналиста и писателя, — он предъявил более чем достаточно. Кроме того, Черчилль вместе с Ллойдом Джорджем был излюбленным героем средств массовой информации. Казалось, ничто не могло помешать восхождению нашего удачливого «альпиниста» на вершину политического олимпа.
   Ан нет, если тот склон горы, по которому поднимался Уинстон, был залит солнечным светом, с противоположного склона надвигались сумрак и непогода. На политической арене путь Черчиллю преграждали два серьезных препятствия: граничившая с ненавистью враждебность консерваторов и все нараставшая, переходившая в недоверие подозрительность либералов. Консерваторы только ждали удобного случая, чтобы разрушить карьеру этого перебежчика, изменившего своему сословию, этого несносного гордеца и словоблуда.
   Кроме того, в лоне либеральной партии в тот момент преобладали сомнения, отсутствовало согласие, росло недоверие — все это ставило под угрозу политическое будущее Черчилля. Напрасно Уинстон, не щадя живота своего, защищал дело неолиберализма — соратники задумывались о его истинных мотивах, ловили каждое неверное слово или жест. Короче говоря, политик, завораживавший массы своим красноречием и приводивший окружающих в отчаяние своей непредсказуемостью, внушал не больше доверия, чем сфинкс из древнегреческой мифологии. И дело не в том, что его считали хитрым и вероломным, как Ллойда Джорджа, коллег куда больше пугали его непредсказуемость, внезапные перемены настроения, непоследовательность, ведь он мог в любой момент изменить свое решение. «В черчиллевском механизме слишком много лошадиных сил, а руль недостаточно крепок, чтобы выдерживать такую нагрузку», — говорил об Уинстоне брат Ллойда Джорджа. Не менее прозорлив был Асквит, жалевший, что у Уинстона напрочь отсутствовало чувство меры, равно как и чувство ответственности. В 1915 году премьер-министр говорил: «Я его очень люблю, но опасаюсь за его будущее. (...) Ему не добраться до вершины британского политического олимпа, несмотря на все его таланты. Он может всех затмить своим красноречием, он может день и ночь трудиться на благо государства, но если он не пользуется доверием — грош цена всем его стараниям»[79]. И действительно, если бы не Гитлер, мрачное предсказание Асквита непременно бы сбылось.
   В конце концов, разве Черчилль, несмотря на обличительные тирады в адрес соплеменников, сам не был тори по своей природе? Многие разделяли это мнение, среди них — Чарльз Мастерман, назвавший Уинстона «торийским аборигеном ныне и присно, и во веки веков»[80]. Тем не менее правда заключалась в том, что Черчилль никогда не был и не стремился стать благонадежным членом партии. Он искал тропинку, пролегавшую посередине политической арены, а потому находил общий язык с представителями любого лагеря. Черчилль пытался достичь взаимопонимания, невзирая на расхождения во взглядах, продиктованные принадлежностью к разным партиям. Поэтому его и упрекали в том, что он якобы ведет двойную игру. Уинстон всегда ратовал за коалиционное правительство, и хотя случалось, что работа такого правительства не давала положительных результатов, сам Черчилль, будучи его членом, работал не покладая рук на благо родины. Так было во время Первой мировой войны и так было, когда над Англией нависла угроза фашизма. А потому стихи Поупа, которые Черчилль выбрал в качестве эпиграфа к биографии своего отца, вполне могли бы стать эпиграфом к его собственной биографии:
 
Я не служу хозяину и в партиях не состою,
А если близится гроза, я в первую попавшуюся дверь стучу.
 

Во главе военно-морских сил Великобритании: 1911—1914

   На исходе сентября 1911 года Черчилль отправился в Шотландию, куда его пригласил Асквит провести с ним несколько дней на его загородной вилле. Уинстон сам сидел за рулем своего красного торпедо — шестицилиндрового «непера», купленного за шестьсот фунтов. На вилле министры коротали время за игрой в гольф, в которой Уинстон, надо сказать, никогда не блистал. Как-то в перерыве между партиями Асквит вдруг предложил Черчиллю стать министром военно-морского флота Великобритании (под носом у его коллеги по военному министерству Хэлдэйна, который также претендовал на этот пост). На самом деле речь шла о кадровой перестановке внутри кабинета министров: глава морского ведомства Реджинальд Маккенна, человек жесткий и суровый, должен был заменить Черчилля на посту министра внутренних дел.
   Первый лорд адмиралтейства[81]— Уинстон давно мечтал об этой должности. Отныне в его руках была судьба великой нации и безопасность империи. Тем более что только-только разрешился кризис в Агадире, затронувший многие страны мира. Кризис этот начался с того, что 1 июля в марокканский порт была выслана немецкая канонерская лодка «Пантера». Таким образом рейх намеревался утвердить свои права на Марокко. Готовый разразиться летом 1911 года европейский кризис взбудоражил не только государственные канцелярии. Вот почему для Черчилля вторая половина 1911 года, ознаменованная агадирским делом и его назначением в военно-морское ведомство, стала переломным этапом в жизни. В его сознании, стратегии, карьере все перевернулось с ног на голову. Министр иностранных дел сэр Эдвард Грэй рассказывал, как он с изумлением наблюдал за удивительными метаморфозами своего молодого коллеги[82]. Ведь до тех пор, если речь заходила о внешней политике, Черчилль высказывался за примирение и сокращение расходов на вооружение. И вдруг он избрал себе в качестве девиза латинское изречение «Si vis pacem, para bellum»[83]. Уинстон расстался с маской политика-радикала, заботившегося о реформировании общества и социальных преобразованиях, и превратился в страстного бескомпромиссного патриота, за которым стоял весь британский народ, а не отдельная партия. Отныне его больше заботили вопросы внешней политики, нежели внутренней. Он оставил в покое благосостояние граждан и занялся проблемами обороны.
   С той минуты как Асквит предложил Уинстону стать министром военно-морского флота, а тот немедленно согласился, голова первого лорда адмиралтейства была занята только одним: он постоянно думал об уготованной ему высокой миссии. Эта должность чудесным образом удовлетворяла сразу и его честолюбие, и жажду власти. Уинстон, заняв этот ответственный пост, поспешил поделиться своими чувствами с дочерью премьер-министра. «Это самое значительное событие, какое когда-либо со мной случалось, — заявил он ей, — выпавшую на мою долю удачу я бы не променял ни на что на свете. Теперь я смогу показать все, на что я способен»[84].
   Разумеется, Черчилль был хорошо знаком с проблемами национальной обороны. С 1909 года он состоял в комитете обороны империи, в котором, по своему обыкновению, развил кипучую деятельность. Комитет обороны империи был создан в 1904 году и являлся высшим органом безопасности Королевства. Во время Агадирского кризиса Черчилль по просьбе членов комитета составил предостерегающий меморандум, в котором подробно описал те ужасы, которые ожидали европейский континент в случае войны между центральными империями — Германией и Австрией с одной стороны и союзом Великобритании, Франции и России — с другой. В меморандуме Черчилль разъяснял, почему решающее сражение непременно должно было произойти между германской и французской армиями. Он также предсказывал — и здесь надо отдать должное его прозорливости, — что германские войска, завоевав Бельгию, пересекут Маас на двадцатый день после начала военных действий, а на сороковой день положение изменится в пользу французской армии, которая уже не даст немцам опомниться[85].
* * *
   К тому времени Уинстон был уже зрелым политиком, научился разумно использовать свои таланты и способности. В его жизни наступил счастливый период, совпавший с годами мирного управления адмиралтейством. Уинстон был воспитан в добрых традициях старой морской школы и верил в то, что могущество Британии покоится на небольшой, но сильной армии и военном флоте. Потому он и любил море, корабли. Жизнь в открытом море на борту надежного судна казалась ему сказкой. Да и строгая дисциплина, царившая среди военных моряков, не могла оставить его равнодушным. Воображение рисовало Уинстону подвиги, которые моряки совершали каждый день, борясь со стихией. Ему все нравилось — от изящных быстроходных катеров до величественных дредноутов. Первый лорд адмиралтейства обосновался в элегантном особняке XVIII века, в котором располагалось морское министерство, — рядом с Уайтхоллом. Однако он много времени проводил и на борту яхтыEnchantress(«Чародейка»), принадлежавшей министерству и служившей Черчиллю одновременно и плавучим кабинетом, и залом для игр. На ней он инспектировал базы и арсеналы военно-морского флота, а летом совершал путешествия.
   Черчилль и Асквит (читает газету) на яхте Адмиралтейства во время круиза по Средиземному морю. «Новости из Англии?» — вопрошает Черчилль. «Откуда им взяться, если вас там нет!» — отвечает премьер-министр. Карикатура, выполненная Ревеном Хиллом для юмористического журнала «Панч», была напечатана в номере от 21 мая 1913 года.
 
   Море стало настоящей страстью Уинстона, и он работал с еще большим увлечением, чем обычно, отдавая флоту все свои силы. Черчилль чувствовал, что от него многого ждут, и не жалел себя, с вдохновением исполняя свои новые обязанности. Ллойд Джордж даже в шутку попенял Уинстону, что «он все меньше интересуется политикой и что его все больше затягивает в топку министерского катера». А коллеги Уинстона, вынужденные работать без выходных, говорили, что одиннадцатая заповедь, регламентировавшая субботний отдых первого лорда, гласила: «В день седьмый занимайся делами твоими и не смей отдыхать»[86].