Но самой распространенной причиной безбрачия является стремление к свободе, особенно у некоторых самодовольных и привередливых людей, которые настолько чувствительны ко всякому стеснению, что готовы даже свои пояса и подвязки считать оковами и кандалами. Холостые мужчины -- лучшие друзья, лучшие хозяева, лучшие слуги; но не всегда лучшие подданные, ибо они скорее готовы покинуть свою страну, и почти все беженцы относятся именно к этой категории людей. Безбрачие хорошо подходит церковникам, ибо милостыня вряд ли оросит землю там, где сначала она должна заполнить пруд. Для судей и исполнителей власти не имеет значения, состоят ли они в браке или нет, ибо если они будут уступчивы и продажны, то у них будет слуга в пять раз хуже, чем жена. Что касается солдат, то известно, что военачальники в своих призывах напоминают солдатам об их женах и детях; и я думаю, что презрение к браку, распространенное среди турок, делает этих грубых солдат еще более низкими.
   Несомненно, жена и дети являются своего рода школой человечности; а одинокие, хотя они во много раз щедрее женатых, ибо обладают большими возможностями делать милость, вместе с тем все же более жестоки и бесчувственны (из них выходят суровые инквизиторы), потому что к их нежности не так часто взывают. Серьезные натуры, руководствующиеся обычаем и потому постоянные, обычно являются любящими мужьями; как было сказано об Улиссе: "Vetulam suam praetulit immortalitate"[40].
   Целомудренные женщины часто бывают горды и высокомерны, они слишком злоупотребляют этим достоинством -- своим целомудрием. Если жена считает своего мужа мудрым, то она привязывается к нему самыми лучшими узами -узами целомудрия и послушания, чего не будет, если она обнаружит, что он ревнив. Жены -- это любовницы и властительницы молодых, подруги зрелых и няньки стариков; так что мужчина может иметь причину для женитьбы в любом возрасте, когда ему захочется. Все же мудрецом посчитали того человека, который на вопрос, когда мужчине следует жениться, ответил: "Молодому еще рано, старому уже поздно". Часто можно наблюдать, что у плохих мужей очень хорошие жены; происходит ли это из-за того, что жены больше ценят доброту своих мужей, когда она редко проявляется, или же из-за того, что они гордятся споим терпением, но это всегда справедливо, если плохие мужья выбраны ими самими, вопреки совету друзей, ибо тогда, конечно, им приходится делать хорошую мину при плохой игре. IX. О зависти
   Никакая страсть так не околдовывает человека, как любовь и зависть. Им обеим свойственны пламенные желания, обе во множестве порождают вымыслы и соблазны, и обе выражаются во взгляде, особенно в присутствии своего предмета; а это всего более способствует колдовским чарам, если они вообще существуют. Недаром Писание говорит о дурном глазе, а астрологи называют пагубное излучение светил дурными аспектами. Как видно, признано, что зависть проявляется в некоем излучении. Иные подметили даже, что завистливый глаз всего опаснее, когда созерцает свой предмет в час его торжества, ибо зависть от этого обостряется; к тому же в эти часы дух счастливца более всего устремляется наружу и становится, таким образом, более уязвим.
   Но оставим эти диковинки (не вовсе, впрочем, недостойные рассмотрения в надлежащем месте) и посмотрим, кто именно склонен к зависти, кто всего чаще становится ее предметом и чем различается зависть в общественной и частной жизни.
   Человек, лишенный достоинств, неизменно завидует им в других, ибо душа человеческая питается либо собственным благом, либо чужим несчастьем; кому не хватает первого, тот будет упиваться вторым; кто не надеется сравняться с ближним в достоинствах, старается сквитаться с ним, нанося ущерб его благополучию.
   Человек любопытный и докучливый обычно также и завистлив, ибо вряд ли он так вникает в чужие дела потому, что это касается его самого; нет, он дивится на чужое счастье. И напротив, кто знает лишь свои дела, мало находит пищи для зависти. Ведь зависть -- зевака; она бродит по улицам, а дома ей не сидится: "Non est curiosus, quin idem sit malevolus"[41].
   Люди знатного рода замечены в зависти к людям новым при их возвышении; ведь расстояния при этом меняются, а им, как это бывает при обманах зрения, кажется, будто они сами идут назад, потому только, что другие ушли вперед.
   Завистливы уроды, евнухи, старики, незаконнорожденные. Ибо кто не в силах помочь собственной беде, обращает свои усилия на то, чтобы вредить другому, исключая, впрочем, те случаи, когда в уродливом теле живет геройский дух, который и уродство свое стремится обратить к своей чести, чтобы заставить людей говорить: "Вот какие великие дела мог свершить евнух или хромец". Так было с евнухом Нарсесом, с Агесилаем и Тамерланом[42], которые оба были хромые.
   Завистливы люди, перенесшие бедствия, а также те, кто не в ладу с временами, ибо горе других они считают возмещением за собственное.
   Неизменно завистливы те, кто из прихоти и тщеславия желает преуспеть во всем сразу. У них всегда найдется кому позавидовать, ибо невозможно, чтобы многие хоть в чем-нибудь их не превосходили. Таков был нрав императора Адриана, снедаемого завистью к поэтам, живописцам и всякому мастерству, в котором он сам стремился блистать.
   Наконец, завистливы близкие родичи и те, кто вместе рос или вместе начинал службу, если вчерашняя родня или ровня их опередит. Это им как бы постоянный укор; это им колет глаза и нейдет из ума, да и людям всегда заметно; а ведь зависть усиливается от чужих речей и похвал. Зависть Каина к брату Авелю тем более гнусна, что, когда жертва Авелева оказалась угоднее Богу, свидетелей при этом не было. Таковы те, кто склонен к зависти.
   Обратимся теперь к тем, кто становится ее предметом. Меньше завидуют возвышению людей достойных, ибо оно представляется лишь должным воздаянием; а кто же позавидует уплате долга? Завидуют только дарам и щедротам. К тому же в зависти всегда таится сравнение; а где невозможно сравнение, нет и зависти -- вот почему королям завидуют одни короли. Следует, однако ж, отметить, что недостойным больше завидуют поначалу, а потом примиряются; достойным же, напротив, всего более завидуют тогда, когда счастье их длится долго, ибо с течением времени если не самые достоинства их, то слава о них идет на убыль, и новые люди являются им на смену.
   Менее завидуют возвышению высокородных, ибо оно как бы подобает им по праву рождения, да и не столь уж много прибавляет к их благоденствию. А ведь зависть, как солнечный луч, сильнее бьет по возвышенности, чем по ровным местам. По той же причине возвышение постепенное менее возбуждает зависть, нежели внезапное, per saltum[43].
   Менее завидуют тем, кому почести достались ценой тяжких трудов, забот или опасностей; ибо эту цену люди считают высокой и склонны таких пожалеть, а жалость исцеляет от зависти. Заметьте, что наиболее благоразумные из высоких сановников на вершине своего величия вечно жалуются на тяжелую долю и стонут: quanta patimur[44] -- не потому, чтобы они на самом деле так думали, но чтобы несколько оградить себя от зависти. Разумеется, так говорить они могут только о делах, возлагаемых на них, но отнюдь не о тех, за которые берутся сами; ибо ничто так не возбуждает зависть, как излишнее честолюбивое стремление все дела захватить в свои руки, и ничто так ее не смиряет, как соблюдение важным сановником всех прав своих подчиненных, ибо этим приобретает он в их лице заслоны против завистников.
   Всего более навлекают зависть те, кто в высокой должности держит себя надменно и гордо и никому не дает забыть о своем величии либо внешней пышностью, либо подавлением противников и соперников; тогда как мудрый готов приносить умягчительные жертвы зависти и для этого порой намеренно уступает в вещах маловажных. Впрочем, пользуясь высоким положением открыто и прямо (лишь бы без заносчивости и чванства), меньше возбуждаешь зависть, нежели пускаясь на хитрости; ибо в последнем случае как бы отрекаешься от щедрот судьбы и сознаешься в своей недостойности; а ведь это и создает завистников.
   В заключение этой части скажем: коль скоро зависть сродни колдовству, то и средство против нее таково же, а именно: отвлечь злые чары на другого. Вот для этого-то мудрейшие из великих мира всегда выдвигают рядом с собой кого-либо, на кого и направляется зависть: иногда чиновника или слугу, иногда соратника или помощника; ибо всегда найдутся неистовые натуры, которые дорогу к власти оплатят любой ценой.
   Что касается зависти в общественной жизни, то в ней есть и хорошие стороны -- чего никак не скажешь про зависть личную. Ибо зависть в жизни общественной есть род остракизма, поражающего тех, кто чрезмерно вознесся, и служит поэтому уздой для облеченных властью.
   Такая зависть по-латыни зовется "invidia", а в новых языках именуется недовольством; о ней мы еще скажем, говоря о мятежах. В государстве она подобна моровой язве, ибо, как моровая язва постепенно заражает все здоровое, так и зависть, раз появившись в стране, порочит самые благие дела и толкует их дурно. Тогда мало пользы и от уступок, ибо они лишь укажут на слабость правителей и страх перед завистью, а от этого бывает только хуже, опять-таки как с заразой, которую, чем больше бояться, тем легче схватить.
   Зависть в общественной жизни направлена большей частью на главных чиновников и министров, а не на государей и государство. Но если недовольство каким-либо чиновником сильнее, чем он того заслуживает, или же распространяется на все их сословие, это есть верный признак того, что недовольство втайне направлено против самого государства. На этом покончим с завистью в общественной жизни, или, иначе, недовольством, и с отличиями ее от зависти в частной жизни, о которой была речь вначале.
   Вообще же добавим, что зависть из всех страстей самая упорная и неугомонная. Для других страстей есть час и время; о зависти же недаром сказано: "Invidia festos dies non agit"[45]. Замечено также, что любовь и зависть иссушают человека, -- не то, что другие страсти, действующие не столь постоянно. Зависть также есть гнуснейшая из страстей -недаром является она главной принадлежностью дьявола: он и есть тот завистник, который, "когда люди спали, пришел, и посеял между пшеницею плевелы, и ушел"[46]. Ибо зависть всегда творит свое дело во мраке и втайне, на погибель добрым посевам. X. О любви
   Сцена более благосклонна к любви, чем человеческая жизнь. Ибо на сцене любовь, как правило, является предметом комедий, и лишь иногда -- трагедий; но в жизни она приносит много несчастий, принимая иногда вид сирены, иногда -- фурии. Можно заметить, что среди всех великих и достойных людей, (древних или современных, о которых сохранилась память) нет ни одного, который был бы увлечен любовью до безумия; это говорит о том, что великие умы и великие дела, действительно, не допускают развития этой страсти, свойственной слабым. Тем не менее необходимо сделать исключение в отношении Марка Антония, соправителя Рима, и Аппия Клавдия, децемвира и законодателя, из которых первый был действительно человеком сластолюбивым и неумеренным, а второй -- строгим и мудрым. А поэтому нам представляется, что любовь (хотя и редко) может найти путь не только в сердце, для нее открытое, но и в сердце, надежно от нее защищенное, если не быть бдительным. Плохо говорит Эпикур: "Satis magnum alter alteri theatrum sumus"[47] -- как будто человек, созданный для созерцания небес и всех благородных предметов, не должен делать ничего, как стоять на коленях перед маленьким идолом и быть рабом, не скажу, низменных желаний (подобно животным), но зрения, которое было дано ему для более возвышенных целей.
   Интересно отметить эксцессы, свойственные этой страсти, и то, как она идет наперекор природе и истинной ценности вещей; достаточно вспомнить постоянное употребление гипербол в речи, которые приличествуют только когда говорят о любви, и больше нигде. И дело не только в гиперболе; ибо хотя и хорошо было сказано, что архильстецом, в присутствии которого все мелкие льстецы кажутся разумными людьми, является наше самолюбие, однако, безусловно, влюбленный превосходит и его. Ведь нет такого гордого человека, который так до абсурда высоко думал бы о себе, как думают влюбленные о тех, кого они любят; и поэтому правильно сказано, что "невозможно любить и быть мудрым". И нельзя сказать, что эту слабость видят только другие люди, а тот, кого любят, ее не видит: нет, ее видит прежде всего любимый человек, за исключением тех случаев, когда любовь взаимна. Ибо истинное правило в атом отношении состоит и том, что любовь всегда вознаграждается либо взаимностью, либо скрытым и тайным презрением. Тем более мужчины должны остерегаться этой страсти, из-за которой теряются не только другие блага, но и она сама. Что касается до других потерь, то высказывание поэта действительно хорошо их определяет: тот, кто предпочитает Елену, теряет дары Юноны и Паллады. Ведь тот, кто слишком высоко ценит любовную привязанность, теряет и богатство, и мудрость. Эта страсть достигает своей высшей точки в такие времена, когда человек более всего слаб, во времена великого процветания и великого бедствия, хотя в последнем случае она наблюдалась меньше; оба эти состояния возбуждают любовь, делают ее более бурной и тем самым показывают, что она есть дитя безрассудства.
   Лучше поступает тот, кто, раз уж невозможно не допустить любви, удерживает ее в подобающем ей месте и полностью отделяет от своих серьезных дел и действий в жизни: ибо если она однажды вмешается в дела, то взбаламучивает судьбы людей так сильно, что люди никак не могут оставаться верными своим собственным целям. Не знаю, почему военные так предаются любви; я думаю, это объясняется тем же, почему они предаются вину, ибо опасности обычно требуют того, чтобы их оплачивали удовольствиями. В природе человека есть тайная склонность и стремление любить других; если они не расходуются на кого-либо одного или немногих, то, естественно, распространяются на многих людей и побуждают их стать гуманными и милосердными, что иногда и наблюдается у монахов. Супружеская любовь создаст человеческий род, дружеская любовь совершенствует его, а распутная любовь его развращает и унижает. XI. О высокой должности[48]
   Высокая должность делает человека слугой трех господ: слугой государя или государства, слугой людской молвы и слугой своего дела; он уже не хозяин ни себе, ни своим поступкам, ни своему времени. Не странно ль стремиться к власти ценой свободы или к власти над людьми ценой власти над собою? Возвышение стоит трудов; а там одни тяготы влекут за собой другие, тягчайшие; возвышение требует порой унижения, а честь достается бесчестьем. На высоком месте нелегко устоять, но нет и пути назад, кроме падения или по крайней мере заката -- а это печальное зрелище: "Cum non sis, qui fueris, non esse, cur velis vivere"49. Нет, люди не в силах уйти на покой, когда хотели бы; не уходят они и тогда, когда следует; уединение всем нестерпимо, даже старости и немощам, которые надо бы укрывать в тени; так, старики вечно сидят на пороге, хотя и предают этим свои седины на посмеяние.
   Высоким особам, чтобы считать себя счастливыми, необходимо справляться о мнении других, ибо сами они не могут чувствовать счастья. Им надо думать о себе то, что думают о них другие, кто охотно оказался бы на их месте, и тогда они счастливы или слывут таковыми. Но втайне они, быть может, иного мнения; ведь они первыми узнают о своих горестях и последними -- о своих ошибках. И всегда высокие особы -- чужие самим себе; в сутолоке дел им недосуг позаботиться о здоровье телесном или душевном: "Illi mors gravis incubat, qui notus nimis omnibus, ignotus moritur sibi"[50]. Высокая должность позволяет творить как добро, так и зло; в этом смысле она -- проклятие, ибо, чтобы уберечься от зла, мало не хотеть его, надо еще и не мочь. Зато возможность делать добро есть подлинное и законное оправдание властолюбию, ибо добрые помыслы, конечно, угодны Богу, но людям от них не более проку, чем от сладостных снов, покуда помыслы не воплощены в дела; а это невозможно без высокого сана и власти, служащих удобной позицией. Заслуги и добрые дела есть цель наших трудов, а сознание таковых -- венец нашего отдыха. Кто может, как господь Бог, созерцать свои творения, может и почить от трудов своих. "Et conversus deus, ut aspiceret opera, quae fecerunt manus suae, vidit quod omnia essent bona nimis"[51] -- а там и отдохнул в день субботний.
   В отправлении должности следуй лучшим образцам, ибо примеры стоят целого сборника прописей. А спустя немного, возьми за образец себя самого и со всей строгостью выясни, не лучше ли шло у тебя дело вначале. Не пренебрегай и примером тех, кто в той же должности выказал себя дурно -- не для того, чтобы порочить их память и тем прибавлять себе заслуг, но чтобы знать, чего надлежит избегать. Итак, вводи улучшения без похвальбы и без поношения предшественников и прежних порядков; но возьми себе за правило не только следовать достойным примерам, а и самому создавать их. Возводи все установления к первооснове и старайся проследить, в чем и как подверглись они искажениям; но совета ищи и у старых времен и у новых: у старых заимствуй, что лучше, у новых -- что пригоднее. По возможности будь последователен, дабы люди заранее знали, чего ожидать; но не будь чересчур самонадеян и своеволен и разъясняй свое поведение, если отступаешь от обычных своих правил. Блюди подобающие тебе права, но не взывай при этом к законам; лучше утвердиться в своем праве молча и de facto, нежели заявлять о нем громко и вызывающе. Блюди также права своих подчиненных и считай за большую честь руководить в главном, нежели вмешиваться во все. Привлекай помощников и советников и не гони за докучливость тех, кто осведомляет тебя, но, напротив, встречай их приветливо.
   Власть имущим присущи четыре главных порока: промедления, подкупность, грубость в обхождении и податливость. Чтобы не было промедлений, облегчи к себе доступ; держись назначенных сроков; не откладывай повседневных дел и без крайней нужды не берись за несколько дел сразу. Чтобы не было подкупов, свяжи не только руки берущие -- т. е. свои и слуг своих, но также и руки дающие -- своих просителей. Для первого надо лишь быть неподкупным, для второго же -- открыто о том заявлять и клеймить лихоимство. Избегай не только проступка, но и подозрения. Кто переменчив и меняется без видимой причины, может быть заподозрен в подкупности. Поэтому всякую перемену во мнениях или образе действий провозглашай открыто, вместе с причинами, к ней побудившими, но не вздумай утаивать. Доверенный слуга или любимец, если по видимости ничем не заслуживает доверия, всеми считается обычно за пособника в тайном лихоимстве. Что касается грубого обхождения, то это ненужный повод к недовольству. Строгость рождает страх, но грубость рождает ненависть. От властей и порицание должно быть степенным, а не оскорбительным. Что до податливости, то она хуже лихоимства; ибо взятки берут лишь от случая к случаю, а кто поддается назойливости или пустой лести, того никогда не оставляют в покое. Как говорит Соломон: "Быть лицеприятным -- нехорошо: такой человек и за кусок хлеба предаст истину"[52].
   Справедлива древняя поговорка: "Место кажет человека". Только одних оно кажет в хорошем виде, а других -- в плохом. "Omnium consensu capax imperii, nisi imperasset"[53], -- сказал Тацит о Гальбе; но о Веспасиане он говорит: "Solus imperantium, Vespasianus mutatus in melius"[54]. Правда, в первом случае речь идет о способностях; во втором -- о нраве и обхождении. Кого почести изменяют к лучшему, тот наверняка по природе великодушен. Ибо почести подобают -- или должны подобать -- именно добродетели; и как в природе все движется стремительно к своему месту и спокойно -- по достижении его, так и добродетель стремительна, когда одержима честолюбием, и умиротворяется, когда облечена властью. На большую высоту всегда восходят не прямо, но по винтовой лестнице; и если имеются партии, то при восхождении нужно искать опоры, а взойдя на вершину -равновесия. К памяти предшественника будь справедлив и почтителен, ибо иначе этот долг наверняка отдадут ему после тебя. К соратникам имей уважение; лучше призвать их, когда они того не ждут, чем обойти, когда они надеются быть призванными. В личных беседах с просителями не следует слишком помнить о своем сане или напоминать о нем; но пусть лучше о тебе говорят: "Когда он в должности, он совсем другой человек". XII. О бойкости
   Следующая ходячая школьная притча заслуживает, однако, внимания человека вдумчивого. Однажды Демосфена спросили: какой дар всего нужнее оратору? Тот ответил: "Жест". А затем? -- "Жест". А еще? -- "Опять-таки жест". Так говорил тот, кто лучше всех мог судить об этом, хотя сам природой не был предназначен для успеха в том, что так восхвалял[55]. Не странно ли, что этот дар, внешний и относящийся, скорее, к искусству актера, ставится выше других благородных талантов: воображения, дара речи и прочих, и даже как бы объявляется единственным. Причина, однако ж, ясна. Человеческой натуре вообще более сродни глупость, нежели мудрость; а потому и качества, пленяющие людскую глупость, имеют наибольшую силу воздействия.
   В прочих житейских делах такую же точно силу имеет бойкость. Что нужнее всего? -- Бойкость. А что во-вторых и в-третьих? -- Опять-таки бойкость. А между тем бойкость -- дитя низости и невежества и не идет в сравнение с другими талантами; и все же она прельщает и покоряет всех, кто либо слаб разумом, либо робок духом -- а таких всегда много; в минуты же слабости подчиняет себе и мудрых. Вот почему бойкость творит чудеса при народовластии, но меньше при сенатах и монархах; и всегда бойкие достигают большего при первом своем появлении, чем в дальнейшем, ибо бойкость плохо держит свои обещания.
   Как есть шарлатаны, обещающие исцеление телу, так есть и шарлатаны в политических исцелениях. Они сулят чудеса и бывают, быть может, удачливы раз или два, но, не зная основ всей науки, не могут удерживаться долго. Не раз приходится бойким свершать чудо Магомета. Магомет уверил народ, что призовет к себе гору и с вершины ее вознесет молитвы за правоверных. Народ собрался. Магомет вновь и вновь взывал к горе; когда же гора не тронулась с места, он, ничуть не смущаясь, сказал: "Если гора не идет к Магомету, Магомет придет к горе". Так и эти люди, посулив чудеса и потерпев постыдную неудачу, умеют, если вполне овладели искусством бойкости, ловко отвести глаза, да на том и кончить дело.
   Конечно, для людей мыслящих бойкость представляет забавное зрелище, да и в глазах толпы она смешна; ибо если смешным почитается нелепое, то крайняя бойкость с нелепостью почти неразлучна. Особенно забавно видеть, как бойкий бывает приведен в смущение и как лицо его при этом вытягивается и деревенеет; оно и неудивительно: кто скромен, тому не привыкать смущаться; но на бойких в подобных случаях находит столбняк -- вроде пата в шахматной игре, когда и мата нет и с места сойти нельзя. Последнее, впрочем, составляет скорее предмет сатиры, нежели серьезных наблюдений.
   Надо хорошенько помнить, что бойкость всегда слепа: она не различает опасностей и препятствий, а потому непригодна советнику, но нужна исполнителю; так что бойких лучше не выдвигать на первое место, но ставить под начало других, ибо при обсуждении дела полезно видеть все его опасности, а при выполнении лучше не видеть их, разве когда они очень уж велики. XIII. О доброте и добродушии
   Под добротой я разумею заботу о благе людей, называемую у греков "филантропией"; слово "гуманность" (как оно употребляется ныне) для нее несколько легковесно. Добротой я называю деяние, добродушием же -- природную склонность. Изо всех добродетелей и достоинств доброта есть величайшее, ибо природа ее божественна; без нее человек -- лишь суетное, вредоносное и жалкое создание, не лучше пресмыкающегося. Доброта соответствует евангельскому милосердию; излишество в ней невозможно, возможны лишь заблуждения. Чрезмерное властолюбие привело к грехопадению ангелов, чрезмерная жажда знания -- к грехопадению человека; милосердие же не бывает чрезмерным и не может ввести в грех ни человека, ни ангела.
   Склонность творить добро заложена глубоко в природе человеческой; когда она не изливается на людей, то направляется на другие создания; это видим мы у турок, народа жестокого, который, однако же, добр к животным и подает милостыню собакам и птицам. Как рассказывает Бусбек[56], дело доходит до того, что однажды в Константинополе христианский мальчик едва не был побит камнями за то, что из шалости заткнул клюв птицы. Но в добродетели милосердия, или доброте, таится опасность заблуждения. Есть у итальянцев злая поговорка: "Tanto buon che val niente" -- "Так добр, что ни к чему не годен". А один из ученых итальянцев, Никколо Макиавелли, имел дерзость прямо написать, что "христианская вера делает добрых добычею несправедливости и тирании"[57]. Это могло быть сказано потому, что ни один закон и ни одно учение так не превозносит доброту, как это делает христианство.
   Во избежание как подобных дерзостей, так и указанной опасности следует знать, какие именно заблуждения свойственны столь превосходному качеству. Стремись ко благу ближних, но не будь рабом их прихотей или притворства, ибо это будет всего лишь податливость, или слабоволие, обращающие в рабство отличных людей. Не одаривай также жемчугом Эзопова петуха[58], когда ячменное зерно его более осчастливило бы. Пред тобой пример Господа твоего: "Он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных"[59]; но он не изливает богатств и почестей на всех без различия. Необходимое должно быть доступно всем, но особые блага надлежит распределять с разбором. Остерегайся также разбить оригинал, делая слепок; оригиналом же, согласно Писанию, является любовь к самому себе, а любовь к ближнему -- лишь слепком. "Все, что имеешь, продай и раздай нищим... и приходи, последуй за мною..."[60]. Но не продавай всего, что имеешь, если не готов последовать за мной, т. е. если нет призвания, которое позволит тебе с малыми средствами делать столько же добра, сколько с большими; иначе, питая потоки, осушишь ключи.