Отказы от „зимнего странствия“ привели: к порабощенью в застенках — тончайших и лучших из нас; вот их всех, как преступников, в зимнюю ночь повлекли чрез поля и леса к льдом покрытым окопам; чугунные пальцы — гранаты — трещат и клюют их разорванный мозг, проломавши им череп; поют дружным хором отряды бесправных рабов, выступая из города в зимнее странствие, — песню:
 
Eine Kr?he ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
 
   Испытание, если мы гоним его изнутри, нападает извне: сумасшествием, мором, войною и голодом.
32
   Запустения мерзости не увидели мы: посредине нам данного „куба“ культуры; „когда же увидите мерзость запустения… стоящую, где не должно, тогда… да бегут в горы“ (Марк)… „Кто на кровле, тот не сходи в дом… И кто на поле, не обращайся назад…“ Мы же все — обращаемся; но обращение наше на мерзость — начало себя повторения в ней.
   Не в стоянье с мечом — охранение идеалов культуры, завещанных Ницше; и не в нападенье на нижележащее (нападением на Регера ничего не докажешь в Бетховене; и искажением чего бы то ни было во славу Гете не выявишь Гете); восходя от лежащего ниже, его побеждаем; мы с мельницами кругового движения ничего не поделаем, разве что… попадем в положение Дон-Кихота; опишем на крыльях ее полный круг, ударившись больно о камень, с которого возлетели: ударился Ницше о вечный возврат; начал жизнь, как герой; кончил жизнь — Дон-Кихота.
   Вспомним — первая весть возвращения начинается возгласом Ницше: „На ноги, ты, голову кружащая мысль, явленная глубиной существа моего“… Странная нота веселья охватывает одинокого странника, Заратустру: не эта ли странная нота веселья охватывает другого, нам близкого, странника — странника „Winterreise“ — при встрече с шарманщиком; этот странный шарманщик, которого, избегая, не слышим мы, не подавая ему ничего, — и есть искус возврата: стоит он там именно, где начинается в нашем пути поворот на себя, поворот Заратустры на тень! „Не высоты пугают, а — склоны“… „Самое время есть круг“ [„Так говорил Заратустра“.]:
 
Keiner mag ihn h?ren,
Keiner hat ihn gern —
Und sein kleiner Teller
Bleibt ihm immer leer.
 
   Странник, увидевши странного старца, шарманщика („Самое время есть круг“), восклицает:
 
Wunderlicher Greise
Soil ich mit dir gehn;
Wirst zu meinen Liedern
Deine Leier drehn.
 
   (Странный старец, я пойду за тобой, ты завертишь шарманку для песен моих.) Далее обрывается цикл „Winterreise“. Что следует дальше? Сумасшествие Заратустры, не выдержавшего испытания вечным возвратом, воскликнувшего, как и Странник, из зимнего странствия: „Ты завертишь шарманку для песен моих“.
   Головокружение, Vertige, начинается далее: „На ноги, ты, голову кружащая мысль“ [„Так говорил Заратустра“.].
   Встречу с вечностью переживает он „вечным возвратом“; что-то в нем искажает зов вечности: это что-то — иль Ницшева черная точка — переживание „я“ не как внеличного Индивидуума, а как распухшей и выросшей личности: „я“ — заснувший дракон» [Idem.]…
   Это есть та же страшная Kr?he — ворона сознания (личное «я»), потянувшаяся из Базеля в горы за Ницше:
 
Eine Kr?he ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
Мог бы воскликнуть он:
Kr?he wunderliches Tier!
 
   Kr?he каркает Ницше: «вернулся — значит, ты и прежде бывал: если бывал, то и будешь».
   Под луною нет нового.
   И Заратустра терзается: «А, оставь… Отвращение!..» Далее наступает немое молчание Ницше: его тихий час; тихий час повторяется; Ницше становится сам тихим часом; культура за ним — есть сплошной тихий час… перед взрывом всех зданий: каркасов культуры.
   Но мы тихий час принимали за пастораль кабинета, тихий час
   — нагнетание атмосферного электричества перед громом грозы; гром последовал: комфортабельный кабинет ваш разорван, глухой культуртрегер! тогда вы не слушали, слышите ли вы… хоть теперь: еще время вам есть — убегайте, спасайтесь скорей из-под обломков комфорта [В 1912 году я писал культуртрегерам: «…нагнетая атмосферное электричество у себя в кабинете, мы превращаем атмосферу этого кабинета в атмосферу грозы: как бы не было молнии… Молния среди стен — молния, поражающая нас в сердце» (см. статью «Круговое движение» в журнале «Труды и дни»). Мне ответили из Москвы приблизительно следующее: «Автор статьи „Круговое движение“ есть безответственный жеребец!» События оправдали меня.].
33
   Ницше есть острие всей культуры; его острие — встреча с карликом «возвращения». Увлечение Ницше и Ибсеном было подлинно в нас; на одно лишь мгновение захотели мы в горы: в горах оказались сырыми и теплыми мы; пар столбом, клуб душевности занавесил туманом тропу восхождения к духу; прорезались странности в нас (посредине горы
   — меж долиной и верхом горы — обитают кретины, спаленные молнией духа); мы стали кретинами; в Ницше увидели мы не тело, ломимое духом: литературную форму; и — стали мы ей подражать, гримассируя символом; наш хронический кретинизм развивался для нас в культуртрегерство; всякий раз нас звали рискнуть всей жизнью во имя вершинных заданий, мы зовы зовущих передаем… переплетчику; так, в муаровом переплете пред нами лежали творения: переплет раздавил зовы жизни.
34
   Ницше есть разговор вопиющего Бога с… кретином; он — Бог и «кретин»; отпечатками «странности» говорит «Заратустра»: воображение одухотворяется в нем до… пункта встречи с «шарманкой» возврата. Шарманщик, он говорит:
 
Wunderlicher Greis
Soil ich mit dir gehn;
Wirst zu meinen Liedern,
Deine Leier drehn.
 
   Орел духа в нем борется с страшным удавом: змеею возврата; борьба гадины и орла продолжается годы; она — безысходна: соединение гадины и орла есть дракон; в глубине его личности, на пороге грядущей культуры, из недр, вырастает дракон: «я — заснувший дракон».
   Сумасшествием, или драконом, предстали пред нами последние вехи когда-то огромной культуры; импульс жизни нисходит во ад нашей жизни, чтоб нас приподнять до себя; в приподымании жизни прежнего импульса — перелом нашей жизни; «кубический» кабинет с тихим часом, таящимся в нем, — гроб и ад: выход в зимнее странствие всей человеческой жизни — вот что знаменует страдание Ницше; он — распят в своем кабинете, куда возвратился из гор с «полпути» (не дойдя до вершины). С ним вместе культура от первого до двадцатого века нарисовала градацию.
   Свет, низошедший в Распятого, Павел, Плотин, Августин, Леонардо, двоящийся Фауст, распавшийся в Канта и Ницше (Кант «есть кабинеты культуры», и «Ницше» — попытка начать восхождение). Через строй этих личностей (от Августина до Ницше), их всех проницая, проходит невидимо скрытый источник, построивший палитру красок, градацию фуг и соборов; вот он запевает из Баха, рыдает в Бетховене; в нашем веке прорылся он вглубь, до источника, скрытого в нас, чтобы вырвался этот плененный источник; и — брызнул на небо; чтоб полпути, описавши спираль и отлагаясь то в линии, то в окружности, стало: путем — нашим странствием к «Вечери».
35
   Ницше приняли мы; и все странности Ницше мы приняли, как бациллы болезней, точащих наш мозг; мог он быть и дрожжами для нас, если б поняли мы, что и круг, и линейность культуры есть ложь; «ворон» времени, «круг» безвременности (или — «шарманщик») суть искусы; искус пытался осилить неистовый «Фридрих»; привил себе яд повторений; не удалася прививка; и — повторение Ницше осилило; раздавила его тяжеловесная косность «культуры»; «кубический» кабинет — комфорт, «Кант».
   Наше спасение в резвости; резвости этой название — борьба «не на живот, а на смерть»; мы опять подменяем ее суррогатами, тарантеллами рассудочной мысли (происхождение «тарантеллы» — укусы тарантула); кто «тарантул»? Кант, Кант — разумеется!
   Современная философия научила нас резвости; в ней очищенный разум, или кантовский разум (в котором, заметим, от Канта почти ничего не осталось), кидается в пропасти безбытийного смысла: летит вверх пятами; и модернист-гносеолог летит вверх пятами — за ним, продолжая держать том почтеннейшей «Критики… разума» полуоткрытым и — читая навыворот: справа налево; и снизу наверх. Получается какая-то восточная ерунда: «Амузар оготсич акитирк» (вместо: «Критика чистого разума»).
   «Амузар» есть восточное слово.
36
   «Кант был идиот», — сказал Ницше: но «идиот» — победил «мудреца»; завершение кантианства есть теория, обосновывающая «круговое движение» (пусть смеются философы!). Построение фразы «сознание есть форма формы сознания» кантианизирует наше воззрение на сознание, преломляяся в философии Ласка (увы, Ласк убит на войне!); модернизм философии — круговое движение, здесь сознание оплодотворяет себя: гермафродитно сознание; гермафродитен — «философистик-философутик» культуры, исшедший из Ласка и Когена; среди компании «снобов, сатиров, эйленшпигелей» современной культуры воистину он занимает в рядах этих чертиков не последнее место, их всех оформляя и ориентируя в «Канте»; при этом он выглядит: ни ребенком, ни мужем, а — развращенным мальчишкою, Ницше отведавшим; мозг его, разбухая, ломает свою черепную коробку, вываливаясь лопастями и протягиваясь во все стороны; туловище атрофируется; новоиспеченный «тарантулик», закружась на ногах (лопастях долей мозга), кидается в стороны скачущих «сатиров» и порхающих «эйленшпигелей» — сынков миллиардеров, коллекционеров и библиографов.
37
   В выси мы не отправились, а — скатились: к «культуре», из недра которой теперь бьют в нас пушки: безумие гор подменили мы «Кантом» и «Крупном», предварительно (для комфорта) заставив обоих «полотнами» горных ландшафтов.
   Переживание подъема в себе подменили мы: переживанием созерцания гор (или — просто сидением на верандах швейцарских отелей); не на горы взбирались мы: просто пошли в диораму; такой диорамою оказался театр: драма Ибсена; там увидели мы и актера, изображавшего Рубека и — зашагавшего по деревянным подмосткам по… направлению к коленкоровым ледникам, чтобы быть опрокинутым: белой лавиною… из… прессованной ваты; перемещение жизни сказалося — разве: заменою олеографических декораций — иными, построенными по принципу: треугольников, кубов и девяностоградусных, жестикуляционных углов; зашагали театры на этих углах к ледникам; люди в них поприклеились фресками к стенкам театра; так со сцены сошел, забродя среди нас, стилизованный гений культуры; невероятно упрощенный — в неупрощаемом вовсе.
   Нельзя безнаказанно упрощать человеческий жест; упрощая его в человеке, приходим к звериному жесту; упрощенность в человеке рождает кретина; кретин появился на сцене (смотри «Драму жизни»); и — зверь появился (негр пьесы «У жизни в лапах»): тот негр, что проткнул своим острым штыком (при сражении в Эльзасе) профессора Базельского университета: занявшего кафедру… Якова Бурхардта!
   Не Заратустра вошел в нашу жизнь, а ворвался в нее Страшный Негр (будет день, и — ворвется Китаец); «арлекинадою» обернулся в нас Ницше; и «маскарадом» войны проливаются в душу культуры: Китайцы и Негры.
38
   Другая особенность пресловутой реформы театра (пересоздание жизни свели мы к театру) в вертящейся сцене; здесь vetige возвращения выявлен: круговращением репертуара на сцене; описан им круг: театральное опьянение от стадии легкой веселости (отыскание новых форм) перешло к отысканию несуразностей и — кретинизма (явление «Анафемы» или Зеленого Змия на сцене); последовал сон; и за ним пробуждение: Островский; пересоздание жизни в нас сценою, подменяя пересозданием жизни на сцене, окончилось: сценой в трактире; вращаясь, довольная сцена пришла: от заданий мистерий — к… мистерии анекдота кулис; пока шло превращение сцен, зазевавшийся зритель вращался в обратную сторону: от «Строителя Сольнеса» к… увеселениям кабаре; «Диониса» нашел он в шантане: в блистательном танго,
   Увы, современная сцена не зацепилась за зрителя, а современная философия не зацепилась за жизнь, превращая замерзшую мысль в хоровод категорий, рассудка подобно тому как ледник превратился на сцене в куски коленкора; лавина — в летящие части перепрессованной ваты.
   Вдруг грянули выстрелы там, где была диорама; диорамный экран опирался на толстую пушку, которая заплавала гранатой. Культура искусства прозияла дырой.
   Разум наш сорвался: возвращение к «Критике чистого разума» — пастораль над чудовищным кратером; уголь, селитра и сера — полезны; но — следует помнить: мешая в себе их, мы… действуем… с порохом; менуэт с философией — взрыв.
39
   Мы вступили за Ницше на выси сладчайшего чаяния; и мы видели: Ницше погиб. Не одно ль осталось: начать с того места, где кончил он — так, как он кончил (погибнуть для нижележащего), чтобы кончить, как начал он.
   Начал с мистерии он; и оттого, что он начал с мистерии, мог говорить он: «Я — благостный вестник… я знаю задачи такой высоты, для которых… недоставало понятий; впервые с меня… существуют надежды» [ «Ессе Ноте».].
   Задания наши — в обнаружении импульса, данного Ницше культуре, и в совлечении с этого импульса завесей: сенсуализма, «научности» «естестознания д-ра Рэ», безразумности, браковавшей рассудочно мысль (Диониса Второго); задания Александрии не поняты; и — упрощен Ренессанс.
   Совлекши все это с сознания Фридриха Ницше, мы видим лишь… «Символы: молча кивают они… проницающим импульсом». Ницше зовет: к голубям и к цветам [ «Так говорил Заратустра». ]; облаками любви опускаются голуби [Idem.]; символы светятся солнцем; и «Civitas Soils» спускается в сердце; и он говорит теперь: «Слышишь без поисков…»; и — «как молния вспыхивает мысль, с необходимостью… без колебания»; приподнимается золотая старинная чаша из «счастья, где… и… жестоко действует… внутри… избытка света» [ «Ессе Ноте», стр. 88].
   Словом, мысли теперь словно мыслят себя.
   И такие вот мысли суть струи источника: импульса Ницше.
40
   Состояние оживления и очищения мысли есть нерв «Эннеад»; исходя из проблемы души, восходя к очищению мысли. Плотин проповедует: созерцание умственных пейзажей вселенной; преображенно сверкает в нем орфико-пифагорейская школа: поэзией мысли, экстазом; здесь линия мысли натянута; и — струна — извлекает свой звук она; далее эта струна, вдруг заплавясь, как ясная змейка бежит: живоносным источником; мы, бросаясь с него, пролетаем: в ландшафты феорий.
   И говорит Рудольф Штейнер об этом же состоянии мысли:
 
In deinem Denken leben Weltgedanken…
In deinem Fuhlen weben Weltenkr?fte,
In deinem Wollen wirken Willenswesen.
 
   В таком состоянии сознания к Фридриху Ницше пришел Заратустра.
41
   Здесь, под Базелем, вспоминаю текучие мысли мои; и текучие мысли мои переносят меня в Христианию, в Льян, где с женою мы прожили под лучами норвежских закатов, над фиордом, в уютнейшей комнате, не имевшей четвертой стены; там стеклянная дверь на балкончик, висящий над фиордом, да окна бросили пространства воды в чересчур освещенную комнату; впечатление, что она — только лодка, не покидало меня; мне казалось: на двух перевязанных лодках из досок устроили пол; на пол бросили столики, кресла; на креслах сидели (с ногами): с утра и до вечера, погружаясь то в думы, то — в схемы, пестрящее множество в беспорядке лежащих листов; два окна и стеклянная дверь в нашу комнату наполняли пространствами бирюзового воздуха; и казалось: незамкнутой стороной зачерпнет наша комната бирюзового воздуха, опрокинется (не успеем вскричать); и — очутимся в ясных пространствах.
   Норвежским закатом, отряхивающим окрестности, я удивляюсь: спокойная ясность пресуществляет фиорды; дыханием воздуха тянутся дали; висит яснолапое облако; желто-лимонные полосы влаги льются, туманясь; и — гаснут.
   Бывало, закутавшись в плащ, прочернев силуэтом высокого капюшона и прыгая с камня на камень, жена опускается к водам: прислушиваться к разговору испуганных струечек, плещущих в камни; и, жмурясь от света, следим за медузами; вспыхивает невероятный закат; и — не хочет погаснуть.
   Размышления наши, которым отдались мы в Льяне, продолжили линию мысли, чертимую в месяцах; мимо неслись города: Мюнхен, Базель, Фицнау, пооткрывались откуда-то издали галереи, музеи: суровый Грюнвальд, Лука Кранах, блистающий красками, Дюрер и младший Гольбейн нам бросали невыразимую мысль своей палитры; плакало темной зеленой струей Фирвальдштетское озеро, над которым задумался некогда Вагнер из «Трибшина»; Рудольф Штейнер гремел своим курсом из Мюнхена, Базеля; острая линия мысли нам рыла колодезь; пронесся и Страсбург: готический стиль «flamboyant» нас обжег; пролетел Нюренберг; прошумели над Штуттгартом сосны в немом Дегерлохе; промчалися Кельн и Берлин; приоткрылись «послания» Павла и дивная «Гита» из Гельсингфорса и Кельна; из Дрездена поглядела Мадонна; и — вот: Христиания, Льян.
   Переменялись места: непеременчивый центр оставался — работа над мыслью.
42
   Перемещенья сознания нас посещали; и мыслили мысли себя; и в потоках из мысли вставали потоки из мысли жены моей, Аси; бывала она в существе моих мыслей; и узнавали друг друга: друг в друге; и схемами невыразимейших состояний сознания мы проницали друг друга до дна; мысле-образы Аси мне стали: меня посещавшими существами души; и в альбоме у Аси я видел начертанными все мои мысле-образы: вот — распинаемый голубь из света, гексаграмма, и крылья без глав, и крылатый кристалл, и орнамент спиралей (биение эфирного тела), и чаша (иль горло-Грааль), и… я знаю: рисунки — лишь символы мысленных ритмов живейшего импульса, перерезавшего нас.
43
   Я садился в удобное кресло на малой терраске, висящей над соснами, толщами камня и — фиордом; сосредоточивал все внимание на мысли, втягивающей в себя мои чувства и импульсы; тело, покрытое ритмами мысли, не слышало косности органов: ясное что-то во мне отлетало чрез череп в огромность, живоперяяся ритмами, как крылами (крылатые образы — ритмы: расположение ангельских крылей, их форма, число — эвритмично); я был многокрылием; прядали искры из глаз, сопрягаяся; пряжею искр мне творилися образы: и распинаемый голубь из света, безглавые крылья, крылатый кристалл, завиваясь спиралями, развивались спиралями (как полюбил я орнамент спиралей в альбоме у Аси); однажды сложился мне знак: треугольник из молний, поставленный на светлейший кристалл, рассылающий космосы блеска: и «око» — внутри (этот знак вы увидите в книге у Якова Беме).
   Все думы, сжимаяся, образовались во мне, как спираль; уносясь, я буравил пространства стихийного моря; закинь в этот миг свою голову я — не оттенок лазури я видел бы в небе, а грозный и черный пролом, разрывающий холодом тело, вобравший меня, умирающего… в невероятных мучениях; понял бы я, пролом в никуда и ничто есть отверстие правды: загробного мира; зажегся бы он мне лазурями, переливаяся светами (сферу лазури я видал в альбоме у Аси), втягивая меня сквозь себя; излетел бы из темени, паром взлетающим с шумом в отверствие самоварной трубы; стал бы сферою я, много-очито глядящею в пункт посредине; и, щупая пункт, ощущал бы, как холод, дрожащую кожу; и тело мое мне бы было, как косточка сочного персика; я — без кожи, разлитый во всем — ощутил бы себя зодиаком.
   (Зодиакальные схемы в альбоме у Аси меня убеждали, что наша работа вела нас единым путем.)
   В звездоглазые существа я распался бы: был бы во мне звучный рой; был бы духом я звездно-пчелиного роя; мои золотистые пчелки слетелись бы в пункт, расширяемый куполом тельного храма (иль улея): знал бы, влетая я всем роем в отверстие купола (или в отверстие темени), — знал: вот мысли мои перестают себя мыслить; и — медитация кончена.
   Вновь возникала терраса с верхушкой сосны; поворачивал голову к Асе; и видел ее: точно струночка в беленьком платьице с блесками глаз, разрывающими все лицо и льющими ясность здоровья на весь ее облик, — смеялась мне радостно; взявшись за руки, мы шли на прогулку; вот, жмурясь от света и прыгая с камня на камень, сбегаем к фиорду: глядеться в плескание струй, любоваться медузами.
   Роями сквозных звездо-пчел мы сливались в одно звездопчелие, переносясь в сферу мысли; и — разлеталися вновь к… куполам наших тельных, оставленных храмов; мы знали, что призваны поработать над храмами, вырезая работою мысли из дерева чувственных импульсов великолепные капители канонов сознательной жизни; я знаю, что Ася, бывая во храме моем, надо мною работала тяжеловеснейшим молотком и стамескою: вырезала в моем существе те страннейшие формы воспоминаний о дорожденной стране, из которых сложился впоследствии «Котик Летаев».
   Мы потом заработали в Дорнахе над деревянными формами пляшущих архитравов и гигантских порталов Иоаннова здания: вооруженный стамеской, срезая душистые стружки тяжелого американского дуба, отчетливо пахнущие то миндалем, а то яблоком (от присутствия в дереве ароматичных бензольных эфиров), узнал я в градации граней, слагающих формы, градации мысленных ритмов; страну живомыслия: в ней побывали мы с Асей, работая в Льяне над мыслью; и купол «Иоаннова Здания» стал для меня символом: купола феоретических путешествий моих, оплотнения мыслелетов, слагающих здание новой культуры.
   Культура и есть: кристаллизация живых ритмов парений — себя замышляющей мысли; арабески, спирали ее оплотневают впоследствии только простейшими формами: круговых, прямолинейных движений.
   И возникают теории: линий культуры; и возникают теории: ее плоских кругов.
   Но в источнике мысли нет схем, есть живые, яснейшие арабески; спираль есть простейшая линия мыслелета; но в рассудочной мысли нет вовсе теорий спирально растущих культур; теория перевоплощения первично положенной мысли в теориях культуртрегеров разлагается на: теорию эволюции и — теорию догмата.
44
   Вечная смена мгновений и жизнь во мгновении — есть линия эволюции; и философия «мига» протянута линией в ней; декадент, проповедник мгновения, защищается, в сущности… Гербертом Спенсером.
   Круг отрицает мгновение; философия линий, себя укусивших за хвост, — догматизм: эволюция свернута внутри круга из мысли; и в догмате бегает вечное возвращение мигов; в движении вперед не имеет плода; под луною нет нового.
   Правда спирали соединяет круг с линией. Соединение трех движений — в умении управлять всеми способами передвигать свои мысли; культура, которую чаем, дана в двух проекциях: в параллелях из труб, закоптивших нам небо, в кругах государственных горизонтов, сжимающих творчество.
   Ареопагит нарисовал три движения мысли: прямое, ведущее нас к сверхчувственной мысли; спиральное и круговое; последнее, завершаясь экстазами, сковано в догматы.
   Эти колеса из мысли не суть аллегории: образы ритмов; чинов иерархической жизни отцы называли «умами»: «Сего ради и в нашем священническом предании первые умы называются… светодательными… силами» [Дионисий Ареопагит. «О Небесной Иерархии». Изд. 1786 года. Стр. 57.].
   Говорит Рудольф Штейнер: «По отношению к существам… которые достигают ступени бытия уже в духовном мире… у человека бывает такое чувство, что эти существа состоят всецело из субстанции мысли… что существа… живут… в ткани мысли… И это их мыслебытие… действует обратно на мир. Мысли, которые суть существа, ведут беседу с другими мыслями, которые суть также существа» [Рудольф Штейнер. «Порог духовного мира». Стр. 87. Изд. «Духовное Знание». 1917 год.].
   Образование ритмов, колес есть попытка представить сверхчувственность мысли в материи чувств; «образования у людей духовно-опытных носят наименования колес (чакрамов), или также — „цветов лотоса“. Они называются так по… сходству с колесами и цветами… Когда… ученик начинает… свои упражнения, то… они начинают вращаться» [Рудольф Штейнер. «Путь Посвящения».]. «Надлежит… рассмотреть, что суть… колеса… Можно… истолковывать описание умных колес» [Дионисий Ареопагит. «О Небесной Иерархии». Стр. 105. Изд. 1786 года. ] и т. д. «И вот… по одному колесу перед четырьмя лицами их… и по виду их, и по устроению их казалось, будто колесо находится в колесе… А ободья их… ободья их у всех четырех вокруг полны были глаз» [Книга пророка Иезекииля. Гл. I.]…
 
И вспыхнула, и осветилась мгла:
Все — вспомнилось… не поднялось вопроса.
В какие-то кипящие колеса.
Душа моя, расплавясь, протекла.
 
45
   Сказанное в вечных книгах есть правда и жизнь; и потому-то все вечные книги — не книги, а сваянные создания из искр; самый видимый мир — только сердце какого-то существа, брошенного от вселенной к вселенной.
   Книга есть существо; пересекая трехмерность, четвертое измерение книги и образует куб книги: или — книжечку in octavo; страница есть плоскость; строка — это линия.
   В чтении производим движение: мы проводим по линии строчку; перенося строку, мы почти образуем движением глаз полный круг; присоединяя к странице страницу, мы чертим спирали, правдивая книга — спиральна; в ней вечная перемена бессменно лежащего; правда: перевоплощение неизменного в ней.
   Если бы линия эволюции осуществляла бы жизнь, книг бы не было: пока пишешь, уж все изменилось в тебе. Если в мире господствует круг, то до создания мира уже созданы книги; писать было б нечего; все Написанное бы имело вид плоскости: плоскость есть круг. Лишь в спирали возможности книги — в перевоплощении однажды написанной книги: Судеб.
46
   Душа времени есть единство себя сознающего центра; тот центр
   — наше «я»; душа строк есть единство себя построящей мысли (мысль наша в нас строится). Строки — первые в мысли телесности; они — нервное волокно, облекающее электрический ток мозгового удара; в ударах — пульсация строк; строки бьют по предметам; и тело мелькающих строк есть страница, она оплетает все строки (из соединительной ткани построены кости). Вся сумма страниц — толща мускулов; и заглавный лист — кожа. Так, книжечка есть последнее облечение плотью живого создания и проекция в три измерения четырехмерного существа.