Зона, 1 мая. Роман Гримович по прозвищу Гримо.
Жизнь внутри порядка. Служение порядку – часто синоним служения начальству.
   – Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
Юлиан Семёнов

   «Семнадцать мгновений весны»
   Я, Роман Алексеевич Гримо, не люблю праздники.
   Что насупились? Некоторые с таким же пафосом говорят: «Мне сорок два года и я алкоголик». Но по мне это куда глупее, чем честно сказать, что ты не плывёшь по течению.
   Мне многие за это пеняют, а я всё равно не люблю. И больше прочих я не люблю странный промежуток между майскими праздниками, который не любил ещё с детства. Время между Первомаем и Днём Победы было всегда странным, нелегальным выходным днём, растянувшимся на неделю.
   Это потерянное время, потому что никто не работает, а те, кто работают, вернее – вышли на работу, только смотрят в окно или пьют чай. Раньше меня вывозили на дачу, где росли такие же берёзы, как здесь (ну или почти такие же), и ход моей детской жизни нарушался.
   Я говорил маме: «Нужно сделать домашние задания», но она всегда говорила, что успеется, и конечно, ничего не успевалось, и я стоял, красный от стыда, у доски, с зажатой в кулаке запиской: «Мой сын Роман был болен», и понимал, что всё это враньё и будет плохо.
   А ведь потом это стало прекрасным временем для спокойной работы. В эти несколько дней в лаборатории все компьютеры были свободны, начальства не было и я спокойно мог подготовить и распечатать все отчёты…
   Мне нравится, когда всё в порядке, и мне нравится подчинение. Мне нравится подчиняться, а тот, кто хорошо подчиняется, хорошо командует.
   Мне нравится мой начальник, моя работа и чёткое планирование.
   Это всё врут, что в Зоне планирование невозможно. Я знал людей, что планировали свою жизнь с учётом выбросов. Накануне они писали служебную заявку, расставляли датчики, шла телеметрия и был выброс. Они всё чувствовали. Потому что у них в душе был порядок.
   Порядок определяет всё.
   А науку губят болтуны. Сначала болтуны погубили науку в восьмидесятых, когда вышли на митинги. Когда учёные выходят на митинги, они кончаются как учёные. Когда они начинают болтать, то в головах у них поселяется мозговая чума. Их нельзя вылечить, а нужно сразу уволить.
   Они говорят на митингах, и с каждым движением языка чума в их головах разрастается. Она заражает других, и порядок исчезает. Остаётся только царство энтропии.
   Потом болтуны погубили науку в девяностые, когда оставшиеся только болтали по телевизору, и потом – в нулевые, когда, спохватившись, стали болтать о национальных программах.
   Это была ужасная болтовня, потому что она зачищала остатки порядка.
   Я устроился в «RuCosmetics» поневоле. Косметика это было пошло, это было стыдно. У меня было две медали в армии, а я шёл на работу в косметическую фирму. Это было унизительно, как боевому офицеру прислуживать в борделе. Я скрипел зубами по ночам от позора, но у меня была жена и две девочки – пять и восемь лет.
   И наука тогда кончилась в бормотании телевизора, в визге чиновников, и бессильном скрипе зубов по ночам.
   Поэтому я был благодарен начальству, что подняло меня из праха.
   Будто вернулись два самых счастливых года моей жизни, когда я печатал шаг, двигаясь мимо трибуны с гербом, строй колыхался и вместо «ура» над плацем плыло раскатистое «а-а-а-а»… У меня с тех пор приличная зарплата, мы с женой откладываем.
   И это честные технологии – обработка артефактов, медикаментозные добавки, дозированные воздействия.
   Я нужен фирме, но и фирма нужна мне – она островок стабильности в море бессмысленной болтовни.
   Поэтому я молился на Николая Павловича. Потому что Николай Павлович был гарант стабильности. Куда он, туда и я.
   Шаг за шагом я стал незаменим – потому что я могу организовать починку электронного микроскопа и никто не отведёт мне глаза умными словами. Я могу координировать работу групп и меня не обманут фальшивыми отчётами дармоеды.
   Наконец, я могу работать в поле. С тех пор как «RuCosmetics» откупила себе место в исследовательском центре Зоны, я часто работаю в поле.
   Армейский опыт помогает мне общаться со сталкерами. В армии меня долго учили работе с местным населением, пока я не понял, что все эти демократические штучки придуманы для журналистов. Строгость и порядок – вот что решает в диалоге со сталкером. Если ты говоришь с ним выпивши или небритым, он решает, что ты такой же, как он.
   После этого ты обнаруживаешь в контейнере труху, а не «ведьмины слёзы», ты обнаружил, что принял по описи двенадцать «заячьих яиц», а в контейнере их всего десять.
   Три года назад я застрелил сталкера, взбунтовавшегося в специальном маршруте. Нет, я расстрелял его как зачинщика бунта. И по тому, как посмотрел на меня Николай Павлович, как посмотрел на меня тогда товарищ Гольцев, я понял, что он меня никогда не уволит.
   Это важно, потому что у меня жена не работает, а старшая пошла в колледж.
   Много ещё гнилья среди наших сотрудников, но это ничего. Гнильё-то мы повыведем.
   Этот пришлый мужик мне не нравился, я вообще ненавижу этих мальчиков из интеллигентных семей, собственно, они и развалили страну, выпустив джина беспорядка из бутылки.
   Они не могли справиться с работой в своих лабораториях, а быстро пересели в министерские кресла.
   Этот-то ещё свалил за бугор, пережидая наш голод и унижения. Теперь вот вернулся и тут же вляпался во что-то, наверняка, в дело с наркотиками. Они все связаны с наркотиками, эти мальчики-мажоры, оттуда у них всё – половая распущенность, клички их эти дурацкие…
   А Николай Павлович даёт слабину и покрывает своих друзей юности – это чувство ложного товарищества, вот что я скажу.
   Этот Баклаков со своей развратной кличкой Арамис так вообще выскочил как чёртик из бутылки.
   Вчера он встретил меня во дворе и спросил, считаю ли я массовые демократические расстрелы по национальному признаку спасением для наших стран.
   – Я думаю, что надо продавать билеты, – говорит. – Только смотрите, объявятся какие-нибудь лохотронщики и будут мухлевать. Напишут «партер», а места окажутся у стенки. А ведь знаете, как при военном порядке? Это в одной пьесе хорошо описано: там приговорённый возмущается: «Думаю, что у вас могло хватить совести поступить со мной как с военнопленным и расстрелять меня как человека, а не вешать как собаку», а ему один генерал и отвечает: «О, извините меня, но это рассуждение штатского. Вам не известно, видимо, каков средний процент попаданий у стрелков армии его величества короля Георга Третьего. Знаете вы, что произойдет, если мы вышлем взвод солдат расстрелять вас? Половина промахнется, а остальные такого натворят, что начальнику охраны придется приканчивать вас из пистолета. Тогда как повесить вас мы можем с совершенным знанием дела и к полному вашему удовлетворению», а потом так дружелюбно и заключает: «Я вам от души желаю быть повешенным»…
   Ну вот зачем он это мне говорит?
   Ну да, я люблю армию и на днях говорил, что, если бы расстреливали за растрату и воровство, ну и наркоманов всяких, было бы гораздо лучше.
   А он ведь не обсудить это хотел, а с издёвкой, издёвкой.
   Потом он анекдот рассказал о старике, которого спрашивают, когда ему лучше жилось: при Сталине, при Хрущёве, при Брежневе или сейчас. Ну и старик, ветеран такой, и отвечает без раздумий:
   – Конечно, при Сталине!
   – Да ты чё, дед, – суетятся социологи. – Там же тюрьмы, лагеря…
   – Да при Сталине мне все девки давали, не то что сейчас!
   Это дурацкий анекдот, потому что он против порядка. Этот анекдот над порядком издевается.
   Мне часто говорят, к примеру: «Жить стало лучше». Подразумевая, что они стали лучше и разнообразнее питаться. (Это ещё не факт, что пища стала более здоровой.) Я таким скажу, что жить стало хуже, потому что вот у моей семьи в доме который год нет отопления.
   Или там говорят, что теперь свобода слова, можно прочитать всяко разные штуки и съездить за границу. А вся эта заграница завернулась бы в блин, а слова у народа только матерные – потому что денег нет.
   Это шулерство. Они меняют карты частного на карты общего. Вот, скажем, тема о том, что все беды нынешнего предопределены СССР. Это одновременно так, и нет. Потому что у Ходорковского было комсомольское прошлое, а у некоторых кандидатов в президенты – нет. У них было две ходки на зону. Но их поступки в чем-то похожи.
   При Брежневе членство в ВЛКСМ было проформой (в отличие от того же самого в тридцатые годы) – ну да, это было что-то вроде подписки на лояльность, что-то вроде прописки, современной «регистрации». Надо было иметь хитрый поворот судьбы, что-то совсем уж нонконформистское, чтобы тогда его не иметь. Но в современный институт тоже не примут, если ты нигде не прописан, да. И не примут без денег. Сложнее сейчас поступить в МГУ? Или легче – без всякого на то комсомола? Ответ ясен.
   Ясно, что коррупция и воровство сейчас более распространены – на это есть специфические причины. На это находится контраргумент – не важно какой. Иногда начинают говорить: «Всё в твоих руках, теперь-то всё в твоих руках». Мне, честно говоря, это как красная тряпка для быка – вне зависимости от знания иностранных языков. Имущественное и социальное неравенство очень хреновая среда – преодолеть его очень сложно. Попытки выбраться из нищеты по рекомендации: «Выйди за город, накопай глины, налепи фигурок, продавай туристам» ничем не кончаются.
   А мне ничего никто не обещал.
   Это у Арамиса этого может помрёт американский дядюшка и завещает миллион.
   Ненавижу.
* * *
   Месяц назад до меня довели новый список артефактов на розыск, список там был прежний, за одним исключением. У меня хорошая память на индексы, но что такое Е665, я не помнил.
   Пришлось смотреть в базе. Оказалось, что Е665 – это «аксельбант», в первый раз обнаружен 23.07.2000, Роман Шухов (Подлин. фамил. неизв., ум. 12.09.2002(?), отчёт отсутствует), продолговатый, веретёнообразной формы, слабогнущийся, на вид – полупрозрачное стекло, белый или жёлтый на концах.
   Фотография была отвратительная – сразу было видно, что кто-то, снимавший артефакт, делал это ночью, и вспышка залила белым весь снимок.
   Вот дармоеды, а туда же! Наверняка человек получал зарплату. Ему даже платили за выход. Или за условно-боевые. А он вот что в базу загнал! Отчего, интересно, статьи в базе не подписаны – прав был Лазарь Моисеевич Каганович: «Каждая авария имеет своё имя, фамилию и отчество». Тьфу!
   Впрочем. На людях я бы не стал никогда выражаться так эмоционально.
   Итак «аксельбант» или «подвеска» – свойства не выявлены, радиационный фон отсутствует. Заявки на изучение – «2003 – 0», «2004 – 0», «2005 – 0», «2006 – 0»… Ну, в шестом году вообще не до этого было… Но и дальше были сплошные нули, кроме последних трёх лет, когда заявки под себя оформлял лично Николай Павлович – это понятно.
   Я начал смотреть на свойства – свойства были хорошие. То есть в высшем смысле о свойствах я судить не берусь, не моё это дело и не моя должность. Не положено мне об высшей науке рассуждать – мне нравилось то, что «аксельбант» не радиоактивен, не уменьшает работоспособности, не приваживает упырей и мутантов. То есть он лёгок в сборе и транспортировке. Людей не погробим, спецконтейнеров заказывать не надо, да и бумаги будет легче оформлять. Красота.

Глава седьмая
Зона, 5 мая. Олег Мушкетин по прозвищу Мушкет.
Однокурсники держатся рядом, даже если одни любят науку по-прежнему, а другие больше любят мотоциклы. Бар и ресторан – инфраструктура еды на Зоне. Молитва Амону и пусть никто не уйдёт обиженным.

   Какая-то шальная девка привязалась к Штирлицу. Девка была пьяная, толстая и беспутно красивая. Она все время шептала ему:
   – О нас, математиках, говорят, как о сухарях! Ложь! В любви я Эйнштейн! Я хочу быть с вами, седой красавец!
Юлиан Семёнов

   «Семнадцать мгновений весны»
   Что я бы себе купил, так это мотоцикл.
   Я всегда выглядел внушительно: когда у меня байк был и когда его не было. Я когда учился, даже стал шить на заказ байкерские куртки – они были тогда в дефиците. Джинсы варил, не без этого, но куртки – это была моя страсть. «Если ты читаешь эту надпись, значит, эта сука свалилась с моего байка», и все дела.
   Я мотоциклы люблю. На мопеде ещё в школе начал ездить, потом у меня была «Ява».
   Как у нас говорили в школе: «Красное, вонючее, между ног болтается, на три буквы называется» Что? Правильно, мотоцикл «Ява».
   А после армии у меня как-то не было возможности мотоцикл купить. Да и ездить негде было.
   А я скорость люблю.
   Я бы в байкеры пошёл, пусть меня научат. У байкеров жизнь известно какая: три правила есть у байкеров. Первое правило: возить только баб, второе: села – дала, а третье: уронил – женился.
   Проста жизнь у байкера, вся по мне.
   Я подумал об Арамисе и подивится его загадочности. Я-то прост-прост, а всё равно не верю, что он Мишаню завалил. Не то чтобы наш Арамис был очень добр, я от него ничего доброго не видел, но вот бабу завалить – это я понимаю, в это я верю. Такой родную мать завалит, по крайней мере у него репутация была такая. Но вот убивать он не будет, это не стильно.
   Не верю я в его виновность.
   Он пижон и любит стиль во всём, так Арамису и положено.
   Я запомнил, как на встрече однокурсников к нему подвалили наши и стали предлагать на яхтах в Турции кататься. Я сам скорость люблю, но тут как-то мне уже показалось, что дело чересчур. Я люблю не эти штучки новых русских, а бензиновый запах, хороший мотор… Мотоциклы я люблю.
   А вот поминки…
   Я на поминки Тревиля… то есть, на поминки Маракина всё равно бы не приехал, что мне отсюда ехать. Он меня не любил, да и выехать отсюда сложно.
   Я и на встречи одноклассников-однокурсников перестал ходить. Что мне тупо глядеть, как подурнели наши бабы и на расстоянии угадывать, знакомы ли мне эти лица?
   Но Арамиса теперь я узнал сразу – хотя внешне он такой неприметный, и для Дон-Жуана даже невысокого роста. В пору лихих девяностых я потерял его из виду и внезапно встретил в кафе музея Актуальной Политики. Выяснилось, что он снимает офис прямо в этом музее.
   – Даже не спрашивай, даже не спрашивай, – отвечает.
   А я его спросил, чем занимается, а про себя думаю, не надо мне этого знать, не надо.
   Потом он, кажется, уехал в Европу. Ну или в Америку – для меня отсюда это всё равно. Я-то знал, что для меня это невозможно, никому я там не нужен, без языка, с троечным моим дипломом, скукота одна. А полы мыть я и тут могу.
   Ну да ладно, хотя у меня было смутное подозрение, что наш Арамис сбежал от должников. Было у нас как-то такое время, когда кредиторы бегали от должников – и убрать кредитора стало самым лёгким способом расплатиться с долгами.
   Какой-то у него там бизнес-шмизнес, даже несколько бизнесов, которыми он особо не занимался, только подаивал с них деньги. Была и какая-то частная клиника, где он занимался экспериментами по передаче информации от клетки к клетке.
   На встрече однокурсников он всё-таки выпил и разговорился:
   – Мы очень продвинулись в лечении герпеса, – гордо так говорит. – А вот раком мы заниматься не будем, потому что для этого нужен крупный центр, много больных и статистика.
   Тут подвалили наши шумные однокурсники. Множество моих знакомцев занялось яхтенным спортом. Всё это, по-моему, дело дурное, забава для богатых. Видел я, как после кризиса в девяносто восьмом пытались эти яхты продавать. Один даже жил в яхте на Пироговском водохранилище, потому что его из квартиры за долги и общее безденежье выперли. А пока над ними не висел дамоклов меч русского разорения, они с разной степенью профессионализма бороздили моря и океаны мира, оставаясь в своей обыденной жизни банковскими служащими.
   И вот они хлопали Арамиса по плечу и спрашивали:
   – А ты ведь тоже яхтами занимался?
   – Да, – он им так, с усмешечкой. – Только я этим как спортом уже не занимаюсь.
   – Что, – спрашивают его сочувственно, – проблемы со здоровьем?
   – Да нет. Я когда выиграл чемпионат мира, то как-то потерял к этому интерес.
   Банковские служащие звучно клацнули челюстями.
   – Так это ты был в Гамбурге в две тыщи втором, в классе «микро»?
   – Да, это мы – только что построили яхту и решили опробовать. Вот так и получилось. А за несколько лет до этого, в Канаде, меня взяли на борт, чтобы пройти на юг вдоль американского побережья. И когда я взял в руки фал, то будто игла вошла в вену наркомана – я понял, что это моё. Безо всякого соревнования и спортивного интереса.
   Ну, ё-моё, думаю, такие люди и без охраны.
* * *
   Но так или иначе, он приехал сюда.
   Потом я узнал подробности, но – нет, не мог он Мишаню завалить.
   Даже если бы они поругались, даже если б напились и вспомнили былые обиды – а я знаю, что им было, что делить.
   Да и корысти ему нету никакой.
   Не тот стиль, вот что я скажу.
   И тут вижу, как он себя ведёт. Зона-то всё показывает, она сразу человека выявляет – то ли он для понтов сюда залез, то ли бабла пришёл порубить, то ли вовсе с глузду съехал.
   А так-то я любил всех. Я Атоса любил – Атос был благо-о-о-ородный, он всем помогал.
   Он нам всем сильно помог, и мне в том числе.
   Я-то довольно давно обретался в научном городке. Квартира в Москве была продана, семейная жизнь не сложилась, я начал попивать и сразу же согласился поехать в Зону.
   Если бы мне предложили ехать лаборантом, я бы и то согласился. Но контракт был на инженера-исследователя, что даже тешило моё самолюбие.
   Я не подозревал, в какую банку со скорпионами я попаду.
   Тогда русская группа была небольшая, несколько человек, в числе которых одна женщина.
   Начальником у нас был Шершень, человек весьма своеобразный.
   Владислав Кимович был человек очень старательный, я помню его ещё в те времена, когда он воевал с несчастным Маракиным, и с небожьей помощью разных партийных товарищей этого самого Маракина и загасил. Моё-то дело сторона, я был просто наблюдатель, но маракинских мушкетёров мне тогда было очень жалко. Но – высоко взлетел, так больнее падать.
   Владислав Кимович был всегда тщательно выбрит и носил причёску, которая называется «внутренний заём», когда одна прядь накладывается на начинающую лысеть голову. Это, впрочем, была единственная его слабость. Был он полноват, если не сказать толстоват.
   Про Владислава Кимовича говорили разное, некоторые были недовольны, что он подписывает своим именем все работы группы, да и все гранты были оформлены на него.
   Но тут претензии дело сложное – я знал ещё с университетских времён закон о братских могилах научных публикаций. В эти могилы валились все – и теоретики, и экспериментаторы. Как сюда не включить начальника, непонятно. Он всё-таки принимал участие, и иногда его помощь, даже административная, была куда важнее, чем лишняя серия экспериментов. Но недовольные всегда находятся – отчего Шершень и Шатрова, Шершень и Аврерин, отчего так? Ну я бы не моргнув глазом внёс бы начальство в список авторов – но самостоятельных исследований у меня не было. Я больше сидел в баре и ходил на выходы. Выходы были делом опасным, как ни крути.
   Да и в таких случаях начальство всегда отмазывается, и отмазывается довольно правильно: вот скажет Шершень, что молекулярный биофизик Кравец великолепный специалист, только у него недостаточно опыта. Скажет начальство, что при огромном, интереснейшем наблюдательном материале практически нет квалифицированного анализа результатов. И что, неправда? Правда. И всем до боли жалко этот пропадающий материал (а там двадцать выходов, геном кровососа и даже препарация беременной самки этого самого кровососа, а опубликовать это в сыром виде нельзя). А французы на пятки наступают, в Бельгии даже по кровососам нашим публикации есть. Ну и Владислав Кимович обрабатывал результаты, куда деться.
   Когда я начал работать тут, мне в общем было пофигу как они там собачатся, я учёным себя не считал, но потом пошли дрязги.
   Владислав Кимович при этом говаривал, что, дескать, народ у нас после Перестройки то хамоват, то бросается в другую крайность – псевдощепетилен. Работа готова, пора закрывать грант, нужно публиковать и отчитываться – так нет! Все чем-то недовольны, что-то кажется необоснованным… Все хотят ещё раз проверять, и нужны деньги, а у него, Шершня, денег нет, он их не печатает. И вот получается глупое положение, подрывающее возможность получать новые гранты…
   В коридорах или в баре я слышал только раздражённые разговоры типа:
   – А тебя это не касается! Понимаешь? Совершенно не касается!
   – Нет, меня это касается! Потому что это мои деньги!
   – Я уже слышал, и надоело! Я прошу только одного: дайте мне отработать мой контракт, и провалитесь вы в самые глубокие тартарары…
   Потом и вовсе люди перестали разговаривать друг с другом, писали какие-то бесчисленные доносы. Объяснялись они через меня, но я быстро это прекратил. У меня был свой способ – я просто переводил все полагающиеся деньги на карточку, а с карточки они каждый день падали на счета бара «Пилав». Этим скопидомам было меня не понять, но в итоге один я сохранил рассудок.
   Один мушкетёр так и говорил, когда его спрашивали: «Что вас вынуждает пить?», отвечал: «Трезвое отношение к жизни». Или это был не мушкетёр? Впрочем, не важно.
   Важно было, что рецепт оказался верным.
   Затем двое наших не поделили девушку. Я так вообще считаю, что женщинам, тем более молодым, на Зоне не место, а у нас была не просто девушка, а довольно красивая. Этакая Лара Крофт – ходила в Зону, вся увешанная оружием, в составе группы, конечно, но всё равно.
   Французы её сманивали, те же бельгийцы… Но укатали сивку наши крутые горки – не начальство, собственно, укатало, а весь этот современный НИИЧАВО, все эти грёбаные пауки в банке, я-то помнил её в тот момент, когда она приехала, а вот через два года у неё было по-прежнему милое, но уже какое-то безнадежно усталое лицо.
   Мы как-то оказались вдвоём в прозекторской и на фоне большого цинкового стола, слава богу пустого, проговорили всю ночь. Оказалось, что она жутко боится, что с ней разорвут контракт, а Шершень не раз намекал ей на это. Шершень был вообще единственный из научной группы, кто не воспринимал её как женщину, она была для него только участником общей работы. А она очень боялась вернуться к себе в Новосибирск – работа на Зоне была шансом вырваться куда-то, работать за настоящие деньги в настоящих лабораториях. Ей очень не хотелось возвращаться в вымершие и вымерзшие корпуса захиревших институтов.
   А это было чревато сменой специальности.
   Тут-то она писала диссертацию, тут-то она была на переднем крае науки, в группе у если не знаменитого, то известного учёного.
   Тогда, сидя на цинковом столе, на который завтра положат пойманного зомби и будут резать его по частям, чтобы наблюдать за процессом регенерации, я объяснил ей следующее.
   Я объяснил ей, что мне нет смысла перебегать дорогу, я никогда не буду учёным, я давно забил большой болт на все эти их публикации и мне интересно только то, как начинается у меня адреналиновый шторм, когда на краю болота начинает что-то копошиться и вдруг из чёрной воды показывается слепая голова очередного урода.
   Я объяснил ей ещё, что фактически здесь проездом. И никакой я не друг начальства – ни прошлого начальства, ни будущего, а обыкновенный раздолбай.
   И тогда она, красивая баба, начала реветь как девочка.
   Ночью она пришла ко мне в комнату, и мы любили друг друга – я, потасканный и пьяный, и она, молодая и красивая.
   Она приходила ко мне много раз, и эти дураки вокруг ничего не замечали. Я клянусь, что ничего они не заметили, потому что бегали в своей воображаемой банке друг против друга, норовя укусить.
   Так вот, и двое наших устроили из-за неё дуэль. Хорошо ещё на морозе, из пистолетов Макарова, чистили они их плохо, как настоящие теоретики. В результате этого только ранили, но – поэт роняет молча пистолет, на грудь кладёт тихонько руку и падает…
   Началось разбирательство, и вот тогда, вместе с Генеральным инспектором приехал Атос.
   Генеральный инспектор был лицом, по традиции назначаемым МАГАТЭ, но эта фигура была номинальная. Генеральный инспектор сидел в кресле за столом на общем совещании, и лицо у него было такое старое и жалкое, что я как-то растерянно оглянулся на Атоса. Но Атос еле заметно кивнул мне.
   Этот кивок означал, что он меня помнит и даёт понять, что теперь всё будет хорошо.
   Генеральный инспектор только кивал головой, а Атос невозмутимо зачитывал донос за доносом, и все вжимали голову в плечи.
   Оказалось, что даже наша Лара Крофт писала какие-то гадкие письма начальству, и она снова бессильно плакала. Но, чёрт возьми, я вовсе не изменил своего мнения о ней.
   Шершень ещё огрызался, когда Генеральный инспектор стал нас стыдить. Выглядело это устыжение не очень убедительно. Он говорил:
   – Все это до того омерзительно, что я вообще исключал возможность такого явления, и понадобилось вмешательство постороннего человека, чтобы… Да. Омерзительно. Я не ждал этого от вас, молодые. Как это оказалось просто – вернуть вас в первобытное состояние, поставить вас на четвереньки. Всего три года, один честолюбец и один интриган. И вы согнулись, озверели, потеряли человеческий облик. Молодые, веселые, честные ребята… Какой стыд!