— Ладно, — помолчав, сказал полицейский. — Посмотрим, какой ты сапожник. Подбей косячки. Как у немцев. Чтоб шел — издали было слышно: идет начальник полиции, а не хрен собачий. Понял?
   — Ясно, — сдержанно ответил Агеев, уже понимая, что, по всей видимости, перед ним сам Дрозденко, о котором он слышал от Молоковича. И это его первые клиенты — фашист и его прислужник с их пустячным ремонтом. Если только дело действительно в этом ремонте. — Вот беда, новых косячков нет!
   — сказал он, покопавшись в жестяной коробке с гвоздями. Среди проржавевших гвоздей выбрал три ржавых, видно, оторванных от старых каблуков косячка. — Вот такие пойдут?
   — Ладно, пойдут, — сказал Дрозденко и снова вблизи пристально заглянул в лицо Агеева. Тот, делая вид, что не замечает этого взгляда, примерял косячок на заметно стесанный каблук начальника полиции. — Ты кто по званию? — вдруг тихо спросил тот, опершись локтем на колено разутой ноги. Оба полицая из-за ограды — один белобрысый, пожилой, в немецкой пилотке и второй, молодой крепыш в кепке — заметно навострили уши, и начальник полиции метнул строгий взгляд в их сторону. — Эй, вы там! Расстарайтесь-ка мне молочка попить…
   Застучав сапогами, полицаи ринулись во двор, но Дрозденко сразу остановил их зычным окриком:
   — Не сюда, обормоты! Здесь ни черта нет! У соседей!..
   Когда полицаи выбежали, вламываясь в калитку к соседям, он снова наклонился к Агееву.
   — Так какое звание? Лейтенант, старший?
   — Старший, — сказал Агеев.
   — Не политрук, часом?
   — Нет, не политрук. Начальник боепитания.
   — Ого! Специалист по оружию. А я вот из танковых войск. Был начштаба батальона.
   — Что ж, большое начальство, — пробормотал Агеев, в душе проклиная этого разоткровенничавшегося собеседника. Он заколачивал железные гвозди в каблук, сапог вздрагивал вместе с чугунной лапой, на которую был надет, и каждый удар больно отдавался в его распухшей ноге. Начальник полиции закурил «Беломор», пуская в беседку дым, и Агеев с жадностью вдохнул знакомый запах этих папирос, хотя сам никогда не курил.
   — Было! — со вздохом сказал Дрозденко. — Было начальство да сплыло. Как дым, как утренний туман. Теперь другое начальство, немецкое. Кто бы подумал, а? Сказал бы кто год назад, что стану начальником полиции, я бы тому в морду плюнул. А ведь стал. Почему? Потому что за других погибать не хотел. Слушай, ты откуда родом?
   — Я? Я издалека, — сдержанно ответил Агеев. — А вы?
   — А я здешний. Из местечка. Ну и какие планы?
   — Да какие планы. Нога вот! — шевельнул коленом Агеев и поморщился.
   — Что, здорово садануло?
   — Здорово, — сказал Агеев, возвращая сапог. — Вот посмотрите. Пойдет?
   Дрозденко взял сапог, придирчиво осмотрел каблук и вдруг тихо, зло выпалил:
   — Говно ты, а не сапожник! Кто же так подбивает? Надо подложить кусочек кожи. А то ведь криво!
   — Была бы она у меня, кожа, — развел руками Агеев. Действительно, он не нашел в поповском ящике ни кусочка подошвенной кожи.
   — Да-а… Ну ладно, подбивай второй. Не ходить же так.
   За изгородью на улице показались оба полицая, один остался с винтовкой у входа, а второй в вытянутых руках нес кринку молока, которую осторожно протянул начальнику.
   — Вот, только надоенное. Парное, — белобрысое лицо полицая подобострастно расплылось в угодливой улыбке. Дрозденко обеими руками благодушно облапил кринку.
   — Что ж, попьем парного. Говорят, полезно для здоровья.
   — Очень даже полезно, — еще более осклабясь, подтвердил полицай, закидывая на плечо сползший ремень винтовки, и Дрозденко вдруг уставился на него немигающим взглядом.
   — Уже испробовал? Хотя бы пасть вытер, скотина!
   С запоздалой поспешностью полицай провел рукой по толстым губам, и его начальник брезгливо опустил кринку.
   — Вот с кем приходится работать! — пожаловался он Агееву. — С этакими вот курощупами. Он же в армии дня не служил. Не служил ведь?
   — Так забраковали по здоровью, — сказал полицай, дочесывая у себя под мышкой.
   — Потому что кретин. А в полицию взяли. Потому что некому. Ответственности гора, а возможности крохи. Ладно! Марш на улицу. И смотреть мне в оба! Как инструктировал!
   Подержав кринку в руках, он все-таки поднес ее к губам и, отпив, поставил на землю возле скамьи. Тем временем Агеев кое-как пригвоздил к каблуку и второй косячок, после чего начальник полиции с усилием вздел сапог на ногу.
   — Вот другое дело! Тверже шаг будет! А то…
   Он пружинисто прошелся туда-сюда по двору, звонко цокая каблуками по каменной вымостке. Агеев глядел на его сапоги — первую свою работу в новом положении, и сложные чувства овладевали им. Он почти презирал себя за эту мелкую угодническую услугу немецкому холую, от которого, однако, зависел полностью, тем более что тот раскрыл его с первого взгляда, можно сказать, раздел донага. Именно эта его обнаженность сделала Агеева почти беззащитным перед полицией и прежде всего перед ее начальником в лице этого бывшего танкиста. Как было с ним поладить, чтобы не вызвать его гнев и не погубить себя? Без особой нужды Агеев перекладывал инструменты на своем шатком столике, искоса наблюдая, как Дрозденко прохаживается по двору. И вдруг тот резко остановился напротив.
   — Тебя как звать?
   Агеев весь напрягся, соображая, как лучше ответить этому полицаю — по своей железнодорожной версии или как есть в действительности.
   — Ну, по документам, я Барановский…
   — Хрен с тобой, пусть Барановский. Нам все равно. Пойдешь работать в полицию.
   С нескрываемой тревогой в глазах Агеев взглянул в ставшее озабоченно-решительным лицо начальника полиции, который, произнеся это с утвердительной интонацией, однако же, стал ждать ответа — согласия или отказа. И Агеев шевельнул коленом больной ноги.
   — Какая полиция! Нога вот! Едва передвигаюсь по двору, около дома…
   — Ничего, заживет!
   — Когда это будет?! — сказал он, почти искренне раздражаясь.
   Дрозденко сдвинул набекрень фуражку, оглянулся в глубину двора.
   — Ладно. А ну зайдем в дом!
   Агеев не знал, где Барановская (с утра она не появлялась во дворе), и, медленно выбравшись из-за стола, направился к двери. Дверь на кухню была не заперта, на прибранном столе под чистым полотенцем стояли миска и кувшин, подле лежала вчерашняя краюшка хлеба — наверное, его сегодняшний завтрак. Хозяйки нигде не было слышно.
   — Тут что, никого нет? — спросил Дрозденко и, растворив дверь, заглянул в горницу. — Никого. Вот какое дело! — он вплотную шагнул к Агееву. — Жить хочешь?
   Агеев помялся, не зная, как ответить на этот идиотский вопрос, и не понимая, куда клонит этот блюститель немецких порядков.
   — Ну как же… Понятно…
   — Я тебе помогу! — с живостью подхватил начальник полиции. — Помог раз, помогу и второй. Все-таки мы оба военные и должны стоять друг за друга. Иначе… Сам понимаешь! Немцы в бирюльки не играют. Так что, лады?
   — Ну, спасибо, — неуверенно протянул Агеев, почувствовав, что это лишь часть разговора. Главное, пожалуй, еще впереди.
   — Но и ты должен нам пособить.
   — Что ж, конечно…
   — Вот и хорошо! — оживился Дрозденко. — Тогда это самое… Небольшая формальность. Садись!
   Ухватив за гнутую спинку стул, он широким хозяйским жестом переставил его к Агееву, который, все еще мало что понимая, неуверенно присел к столу. Дрозденко вытащил из кармана френча потертый, наверно, еще довоенный блокнот с рисунком парусной яхты на обложке.
   — Так, небольшая формальность. Немцы, они, знаешь, бюрократы похлеще наших. Им чтоб все оформлено было. Вот чистая страница, вот тебе карандаш… Пиши!
   Не сразу, в явном замешательстве Агеев взял из его рук исписанный, тупой карандаш, повертел в пальцах. Он уже явственно понимал, что это его писание не принесет ему радости, но и не знал, как отказаться. Все это произошло так неожиданно, что никакой подходящей причины для отговорки не подвернулось в памяти.
   — Пиши: я, Барановский… как там тебя? Олег? Пусть будет Олег… Значит, Олег Батькович, настоящим обязуюсь секретно сотрудничать по всем нужным вопросам. Написал? Что, не согласен? — насторожился он, увидев, что Агеев замер с карандашом в пальцах. — Ты брось дурить! Иного выхода у тебя нет. Фронт под Москвой, а немцы на соседней улице… Чуть что, загремишь в шталаг [3].
   Почти не слушая его, Агеев лихорадочно соображал, что делать. Конечно, он не мог не понять пагубного значения этой подписки, которая запросто могла изувечить всю его жизнь. Но, и отказавшись подписаться, он рисковал не менее просто распроститься с этой своей жизнью. Дрозденко, обеими руками опершись на стол и нависая над ним, с напором диктовал, не давая передышки, чтобы подумать или заколебаться.
   — Пиши, пиши: секретно сотрудничать с полицией, а также службой безопасности и эсдэ. Вот и все! Написал? Теперь подпись и дату!
   Уже явственно ненавидя этого немецкого холуя, облеченного, однако, властью, и его помятый, со следами пальцев блокнот, а заодно себя тоже, Агеев поставил в конце какую-то закорючку вместо фамилии и вывел дату.
   — Вот и прекрасно! — одобрил Дрозденко. — Ты нам, а мы вам. В долгу не останемся. Только это… Фамилию напиши разборчивее. Бара-нов-ский! Вот так. Теперь другое дело. Ну, а кличка? — вдруг спохватился Дрозденко. — Какую кличку возьмем?
   — Какую еще кличку?
   — Ах ты, святая простота! Не понимаешь? Для конспирации!.. Ну так как назовемся?
   Агеев пожал плечами. Он уже плохо стал соображать — наверное, за это утро начал превращаться в идиота.
   — Не поймешь? Глупый? Скоро поумнеешь. А пока так и назовем: Непонятливый.
   — Да, но… В чем я могу вам помочь? — стараясь сохранить спокойствие и превозмогая мелкую дрожь в руках, сказал Агеев. — Я тут никого не знаю, нигде не бываю.
   — Не имеет значения! — парировал Дрозденко, торопливо запихивая блокнот в карман синего френча. — Ты сапожник! У тебя будут люди. И они будут искать с тобой связь.
   — Кто они? — почти искренне удивился Агеев.
   — Большевики, кто же! Те, что в лесу. Теперь они в лес перебазировались. Вот ты вечерком нам и стукнешь. Я буду наведываться. Понял?
   — Но, понимаете…
   Все внутри у него протестовало против этого предательского закабаления, последствия которого легко предвиделись в будущем, но он не находил слов, чтобы отвести беду. Да, пожалуй, было уже поздно что-либо исправить. Близко к переносью посаженные глазки Дрозденко нещадно буравили его, словно стараясь проникнуть в сокровенный ход его растрепанных мыслей.
   — Что, дрейфишь? Большевиков боишься? Не дрейфь! У тебя защита. Полиция всей округи! Эсдэ! Немецкая армия. А большевикам все равно крышка. В самом скором времени.
   — Но…
   — Не но, а точно! Немцы окружают Москву. К зиме война кончится.
   — Да-а! — выдохнул Агеев, лишь бы нарушить наступившую гнетущую паузу в этом, не менее угнетавшем его разговоре, и подумал, что если этот человек не оставит его через пять минут, то, пожалуй, все для обоих закончится на этой кухне. Он уже заглянул за печь, где находились тяжелые вещи — ухваты, кочерга, но увидел за рамой кухонного окна подобострастную рожу белобрысого полицая, бесцеремонно заглядывающего в кухню.
   Дрозденко, однако, скоро вымелся, пообещав на прощание наведываться, и даже совсем по-дружески потряс его руку. Проводив полицаев, Агеев сел на вкопанную под кленом скамейку и подумал, что, кажется, влез в дерьмо, из которого неизвестно как будет выбраться. Проклятая рана, как она стреножила его! Будь он здоров, он бы теперь был далеко от этого злополучного местечка с его полицией и от этого подонка из танковых войск. Может, он навсегда лег бы в сырую землю, зато у него было бы честное имя, которое теперь неизвестно как отмыть от фашистской грязи.

 
   Наверное, он долго просидел под кленом, сокрушенно переживая коварные события этого злополучного утра. Утро между тем незаметно перешло в день, из-за крыш соседних домов выглянуло и стало пригревать солнце, хотя двор еще весь лежал в густой тени от деревьев. Барановская нигде не появлялась, и он подумал, что, по-видимому, она уехала. Куда только? Но это ее дело, он не имел ни возможности, ни особого желания вникать в ее, видать, тоже непростые заботы — ему доставало собственных. И, когда на выходе со двора тихо появилась девушка в вязаном зеленом жакете, погруженный в горестные переживания Агеев недоуменно взглянул на нее, не понимая, что от него требуется.
   — Вот принесла туфельки…
   Только увидев у нее в руках пару светлых туфель, он узнал свою вчерашнюю знакомую Марию и вспомнил, кем он недавно стал в этом местечке. Он сапожник, и это налагало на него определенные обязанности, за которые, по-видимому, и следовало держаться.
   Он доковылял до беседки, молча забрался за стол, даже не взглянув на девушку, которая тоже молча стояла напротив. Усевшись на табуретку, протянул руку.
   — Дайте, что там?
   — Да вот, видите, немножко прорвалось.
   Озабоченный своими неприятностями, Агеев бегло оглядел туфлю: на изгибе возле подошвы была небольшая дыра, на которую следовало наложить заплатку. Он покопался в сапожном ящике отца Кирилла, нашел мягкий кусочек кожи, из которого косым ножом вырезал небольшую, размером с березовый листок заплатку. Все это время девушка выжидательно стояла напротив, и он сказал:
   — Да вы сядьте. Сейчас попробуем залатать.
   С помощью шила и нетолстой дратвы он пришивал заплатку, а Мария молча сидела рядом, пристально наблюдая за его работой. Работа, однако, не слишком спорилась, в узкий носок туфли пролезали лишь два его пальца, которыми очень неудобно было ухватить иголку. Скоро он больно укололся ею, и Мария сказала:
   — Наперсток надо.
   — Какой наперсток?
   — Наперсток. Женский, с которым шьют толстую ткань.
   Агеев с любопытством взглянул в ее нежное, почти не загоревшее личико с крохотными сережками в ушах и вдруг понял, что она не здешняя, вполне возможно, как и он, заброшенная сюда коварными путями войны.
   — Давно тут? — спросил он тихо.
   — Я? С июня. Уже третий месяц. А почему вы спрашиваете?
   — Да так. Вижу, не здешняя вроде.
   — Так ведь и вы не здешний. Откуда про меня знаете?
   — А откуда вы знаете, что я не здешний? — спросил он, не поднимая головы от туфли.
   — А мне Вера сказала. Та, что вчера со мной приходила.
   — Вера — здешняя?
   — Почти здешняя, — вздохнула Мария, обтягивая на коленках подол сарафанчика. — Учительница, в школе работала. А я из Минска. Приехала на свою голову и вот застряла.
   — К родственникам приехала?
   — К родственнице. Вера же — моя двоюродная сестра, здесь живет, у жестянщика Лукаша, вон на соседней улице. Мужа на войну взяли, теперь она с двумя детьми.
   — Да, это нелегко. В такое время и с детьми, — тихо рассуждал Агеев, сосредоточенно колдуя над туфлей. Он хотел сделать все поаккуратнее, но аккуратно у него не получалось — стежки выходили неровные, кожа заплатки морщилась, а главное, продернуть внутрь иголку было чертовски неудобно. Мария, видно, заметив это, виновато сказала:
   — Плохо получается? Задала я вам работы…
   — Ничего. Как-нибудь.
   — Конечно, вы еще только учитесь. Когда-нибудь и получится.
   Он с некоторым удивлением посмотрел на девушку.
   — Это почему вы так думаете?
   — А что ж, разве не видно? Какой вы сапожник? Командир, наверное…
   Вот те и раз, подумал Агеев, неприятно задетый ее словами. Второй клиент подряд сомневается в его сапожном умельстве, с первого взгляда видит в нем командира — это уже никуда не годилось. Надо было что-то придумать, отрастить подлиннее бороду, что ли? Или усовершенствовать это проклятое ремесло, которое ему почему-то неожиданно трудно давалось.
   — А ты в Минске чем занималась? — грубовато спросил он, задетый ее проницательностью. Мария, однако, не обиделась.
   — Я в педагогическом училась. Готовилась математику преподавать. Да вот, видать, не придется, — сказала она, и лицо ее помрачнело.
   — Ничего, как-нибудь. Главное, чтоб остановить его, — сказал он почти доверительно, и она подхватила с горячностью:
   — Да? Вы так считаете? Говорят, за Смоленском уже остановили, какой-то город освободили. А тут что делается!..
   — Евреев побили?
   — Расстреляли всех до единого. Сперва сказали, в город погонят, велели ценности взять, деньги и на трое суток продуктов. А самих в тот же день в торфяниках постреляли. Зачем продукты?
   — А чтоб не догадались, куда погонят, — сказал он, сразу разгадав эту уловку немцев. Мария удивилась.
   — Ой, как вы сообразили! А я вот не смогла. Все думала: ну они же неглупые, к тому же все у них продумано до мелочей — зачем продукты? Ведь все с убитыми побросали в ямы.
   — Дурное дело нехитрое, — сказал он и, может, впервые за утро внимательно посмотрел на нее. Ее юное личико, взгляд серых, широко раскрытых глаз были уже тронуты страданием, видно, досталось и ей в этом местечке. — В Минске родители есть?
   — Мама была. Семнадцатого июня уехала в Ставрополь к тете. Не знаю теперь, вряд ли вернулась.
   — Вряд ли успела.
   — Не успела. Кто думал, что фронт так быстро откатится. Покатился без удержу.
   — Да, на фронте теперь не малина. Кровавое месиво!
   — А вас на фронте? — кивнула она в его сторону с вдруг загоревшимся любопытством во взгляде.
   — Что на фронте?
   — Ну, ранило на фронте?
   — А откуда знаешь, что ранен?
   — А с палочкой. Вчера видела. С улицы подсмотрела.
   — Вот как! Ты уже и подсматриваешь?
   — Да нет, я не нарочно. Просто проходила мимо, а вы шли с палочкой. Так хромали, так хромали, что мне жалко стало.
   Агеев озадаченно промолчал. Сегодня после всего, что произошло у него с этим начальником полиции, ему самому было жалко себя, и неожиданно сочувствие Марии тронуло его.
   — Ничего, ничего. Как-нибудь, — грубовато утешил он девушку, но больше себя самого. Заплатку он уже дошивал, на довольно сношенные каблучки ее туфель надо было подбить и набойки, но у него не было, чем подбить, и он тряпкой старательно начистил их светлые носки.
   — Уже сделали? — обрадовалась Мария, вскакивая со скамейки. — Ой, как хорошо!
   — Не слишком хорошо, — откровенно признался он, в самом деле мало довольный своей работой, и улыбнулся — впервые за сегодняшний день. — Авось как-нибудь научусь! Не пройдет и месяца…
   Прижав к груди обновленные туфельки, Мария тихо спросила:
   — Наверное, пока заживет рана?
   — Именно, — сказал он. — Пока заживет.
   — А потом?
   — Потом видно будет.
   С внезапной грустью в глазах она бросила взгляд на улицу.
   — Завидую вам. Если бы я знала, куда… Ни дня бы здесь не осталась. Я бы на фронт пошла, я бы их убивала…
   Это уже было серьезно, и он промолчал. Что-то поняв, она замолчала тоже, однако не уходя от него и все сжимая в руках отремонтированные туфельки.
   — На фронте есть кому бить. А для вас и тут должно найтись дело…
   — Какое? — быстренько спросила она.
   — А это надо подумать. Сообразно обстоятельствам.
   Она еще недолго постояла молча, о чем-то размышляя или, быть может, ожидая услышать от него что-то. Но Агеев подумал, что и так сказал лишнее, что ему теперь следовало остерегаться — кто знает, не значится ли и ее подпись в блокноте начальника полиции Дрозденко?
   Наверное, она поняла его молчание по-своему.
   — Как вам заплатить?
   — А как хотите. Можно хлебом, можно картошкой. Или яблоками.
   — Ну, яблок у вас своих вон сколько!
   — Тогда поцелуем.
   — Ну скажете!..
   Немного постояв молча, она, не прощаясь, повернулась и выскользнула на улицу. Он остался в беседке. Очень хотелось ее увидеть, услышать ее то радостный, лукавый, то опечаленный голос; что-то она заронила в его омраченную душу, какое-то душевное родство стало медленно, но явно сближать их, этих двух разных людей, волею случая оказавшихся в одном местечке. Когда спустя четверть часа Мария вернулась с туго набитой авоськой, лицо ее, уже без тени былых забот, светилось радостным дружелюбием; торопясь, она стала выкладывать на стол какие-то куски и свертки, обернутые в клочья старых газет.
   — Вот это вам… за работу. Это чтоб заживали раны… Это варенье, грибы сушеные…
   — Зачем столько! — воспротивился он. — Вы что, в самом деле? За одну заплатку?..
   — Вот это масло. У тетки же коровы нет, так что понадобится.
   — За одну заплатку?! — едва не взмолился Агеев.
   — Не за заплатку. За то, что вы… Что вы есть такой…
   Она выложила все на стол поверх его инструментов и метнулась к выходу, радостно озадачив его своей добротой и трогательной признательностью за ерундовую, в общем, услугу. Но, видимо, в этой услуге она увидела нечто большее, чем заплатанная туфля, и эта ее прозорливость невольно отозвалась в нем тихой, робкой еще благодарностью.
   Недолго посидев в беседке, он проковылял в сарайчик и занялся раной, которая тупой болью неотвязно беспокоила его с ночи. Особенно когда он пытался ходить. Агеев размотал сбившуюся, со следами гнойных пятен повязку, конец которой, однако, основательно присох к верхнему краю раны, и, пока он отдирал его, почти взмок от пота и боли. К его удивлению, опухоль над коленом уменьшилась, болезненно набрякшие ткани по обе стороны раны потеряли напряженную плотность. Агеев выбросил расползшиеся ломтики сала, подумав, что теперь, может, обойдется и так, и туго перетянул ногу прежней повязкой, подложив под нее чистую, сложенную вчетверо тряпицу. Наверное, надо было перекусить, он давно уже ощущал сосущую пустоту в желудке и с палочкой в руке вышел из хлева.
   Возле его беседки на скамейке сидела старушка в темном толстом платке, с такой же, как у него, палкой в руке. Она явно дожидалась кого-то, и Агеев приковылял к ней сзади.
   — Вам кого, бабушка?
   Бабуся не спеша обернулась, взглянула на него отсутствующим взглядом глубоко упрятанных под костлявые надбровья глаз.
   — Мне во ботиночки внучке… Каб починить… Одна внучка осталась, ни отца, ни матери. Дык, сказали, тут чинять в поповской хате.
   — Чинят, да. А что, ботиночки сильно поношены?
   — Дык паношаны… Вот! Новых жа няма, где я возьму. Теперь жа не купишь.
   — Теперь не купишь!
   Он взял из ее рук связанные узловатыми шнурками детские ботинки, до того разбитые — с проношенными подошвами и сбитыми задниками, с дырами на сгибах, — что ему стало тоскливо: как их починить? Но бабка будто приговора ждала его слова, и он, вздохнув, не смог отказать ей.
   — Ладно, как-нибудь сделаем. Сегодня к вечеру.
   — Дякуй табе, сынок, дякуй. Я ж в долгу не останусь, отблагодарю. Хай тябе бог ратуе…
   Он проводил бабку и подошел к беседке. Надо было браться за дело, но хотелось есть и было гадко и боязно на душе — все от того утреннего визита полиции. Что она сулит ему, та его подлая подписка? Конечно же, работать на них он не намеревался, но он чувствовал, в какую западню попал и как трудно будет выкручиваться теперь из фашистской кабалы. Обязательно надо было предупредить о том Волкова или хотя бы Кислякова, рассказать, в какое дело втягивает его полиция, и совместно придумать, как ему действовать. Потому что… Потому что эта двойственность его положения может очень скоро вылезть боком для этих людей, да и мало ли еще для кого, но прежде всего для него самого. Он ясно понимал всю сложность своего положения, но что он мог сделать? Разве что проклинать войну или этого ублюдка Дрозденко? Но, и проклиная его, сетуя на войну и свою злополучную долю, наверно, придется жить и делать что-то в соответствии со своей совестью и своими обязанностями командира армии, которая теперь истекает кровью на огромном фронте от севера до юга. Наверное, тем, кто под Москвой или за Смоленском, не легче, тысячами ложатся навсегда в братские могилы — ему ли сетовать на свою участь? Придется терпеть и, пока есть возможность, делать какое-то дело — против них, но только бы не повредить своим. Хотя это будет, наверно, нелегко.
   Наскоро перекусив на кухне, он вспомнил Барановскую и пожалел, что в такой час ее не было дома. Он уже стал привыкать к этой своеобразной женщине — своей хозяйке, наверно, в таком деле она бы что-то ему подсказала или хотя бы сообщила, чего он не знал. Она же как местная жительница знала тут все и, кажется, неплохо разбиралась в людях. А люди ему, пожалуй, скоро понадобятся. Без людей в его положении — гибель.
   Все оставшееся до обеда время он провозился с детскими ботиночками и кое-как слепил их на живую нитку. Для более капитального ремонта нужны были материалы — кожа, подошвы, которых он не имел, и думал, что с таким обеспечением его ремонтное дело непременно зайдет в тупик. Чем тогда он будет кормиться? Сидеть на скудном иждивении хозяйки? Дожил, нечего сказать, бравый начбой Агеев, то есть инженер Барановский Олег Кириллович. Он совсем уж начал путаться в своих именах и не знал, какое из них будет для него предпочтительнее.
   Бабка пришла после обеда, к вечеру, когда он, поставив на угол стола ботиночки, сучил впрок дратву — для новой починки. Но больше заказов не было, никто к нему не пришел, и он, насучив дратвы, собирался выбраться из-за стола. Ощупывая посошком дорогу, бабка, будто слепая, свернула с улицы и молча остановилась перед беседкой.
   — Вот, бабка, готовы!
   — Готовы? Дякуй табе, касатик, дякуй боженьку. Вот за труды твое с бедной бабы…
   Она бережно положила на уголок стола сложенный почти до размера почтовой марки советский рубль и взяла ботинки.