— Ну что? Что? Что вам от меня надо? — слабо крикнул он, уставясь на них сквозь застившие взгляд слезы. Что-то давящее подкатывало к горлу, и он продолжал стоять на стежке в пяти шагах от изгороди.
   — А ну иди ближе! — спокойно, с едва заметной угрозой сказал Гуж. Длинное, на этот раз, похоже, трезвое лицо полицая словно одеревенело, и Петрок почувствовал, что его игра кончена, на этот раз не обойдется.
   — Чего вам? Чего вы ко мне цепляетесь? Какого рожна вам надо? Гады вы, немецкие прихвостни…
   — А ну спокойно! — зарычал Гуж, вскидывая винтовку. — А то мы…
   — Что, что вы? Застрелите? Стреляйте, черт вас бери! — с неожиданной решимостью, от которой сделалось страшно, закричал Петрок и потряс в воздухе сжатыми в кулаки руками. — Стреляйте!!
   — Это мы успеем, — спокойнее объявил Гуж. — Иди сюда!
   — А вот не пойду! Не пойду к вам и слушать не стану. Сволочи вы!
   Гуж спокойно забросил за плечо винтовку, кивнул Колонденку.
   — А ну дай ему!
   Тонкий длинноногий Колонденок легко сиганул через верхнюю жердь изгороди, по растоптанным бороздам картофельного поля подошел к нему и размахнулся. У Петрока зазвенело в ухе, хутор качнулся в глазах, и он неожиданно оказался на жестких холодных стеблях картошки.
   — Встать!
   — Сейчас! Сейчас! Встану… Еще встану. Но за что бьете? Что я, не человек?
   Не успел он, однако, подняться на ноги, как следующий удар в правое ухо свалил его на другой бок в грязную, растоптанную борозду.
   — Где водка?
   — А вот хрена вам, а не водки! — сказал Петрок, сплевывая наземь кровь, кажется, ему выбили последние зубы. — Вот, нате! — ткнул он Гужу фигу. — Бейте! Я вас не боюсь! И Гитлера вашего не боюсь! Вот и ему тоже! Кол в глотку всем вам!
   Колонденок снова подскочил к нему и размахнулся, но Гуж из-за изгороди крикнул:
   — Стоп! Пока хватит! Мы его это… Показательно.
   — Репрессию, что ли? — тонким голосом спросил Колонденок.
   — Репрессию. На веревке, — сказал Гуж и тоже полез через изгородь. — А ну поднимайся!
   — Не поднимусь. Стреляйте!
   — Поднимешься, старый пень! Самогоночку разбазарил? Роздал кому не следовало? А своим фигу теперь! Нет уж, я тебя взгрею. За обман. И за оскорбление фюрера. За фюрера знаешь что полагается?
   — А хоть что! Я и фюреру плюну в его немецкую морду! И тебе тоже, предатель!
   — Цыц!
   Гуж коротко ткнул его сапогом в грудь, Петрок вскрикнул и скорчился на боку в борозде. Несколько минут он не мог ни вздохнуть, ни сказать что-либо, дыхание перехватило, в глазах все пошло кругом. Конец? Скорее бы, чтобы не мучиться, пронеслось в мыслях, которые только еще и были способны как-то реагировать на его незавидную участь, может, в последние минуты жизни.
   — Встать!
   Но встать он не мог, как уже не мог и что-нибудь крикнуть, он только отчаянно хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная из воды на берег. Гуж, подойдя ближе, сильно тряхнул его за плечо.
   — Встать!
   С усилием, но он все же глотнул воздуха раз и другой. Гуж снова грубо тряхнул его, вдвоем с Колонденком они поставили Петрока на ноги и, ухватив подмышки, поволокли через огород к дровокольне. Он едва переставлял ослабевшие ноги, шапка его осталась на земле, очень мерзла на ветру голова с реденьким белым пухом — остатком волос. Но, кажется, ему уже не понадобится ни шапка, ни хлипкое его здоровье, ни даже сама голова, и он не жалел себя. Он думал только: что еще сказать этим сволочам? Но как назло нужные, главные его слова не шли в голову, и он тупо бубнил:
   — Погодите… Подождите… Еще будет вам!..
   — Это тебе будет! Это ты чуток подожди, — со скрытой угрозой пообещал Гуж.
   Больше, однако, они не били его, привели во двор к привязанным возле тына двум лошадям. Колонденок все держал его под руку, а Гуж зачем-то побежал в хату. «Не возьмут ли они и Степаниду?» — подумал Петрок. Он думал, что сейчас увидит ее и они пойдут вместе на последнюю свою Голгофу, где и примут смерть. Но вскоре Гуж выскочил из сеней один.
   — Так, садись! — крикнул он Колонденку. — Времени мало.
   Прежде чем сесть на своего понурого коника, Колонденок подвел Петрока к воротцам под липами и взвизгнул:
   — Марш! Туда! — и махнул в сторону большака.
   Петрок постоял, стужа и свежий промозглый ветер позволили ему немного отдышаться, прийти в себя; впервые после запальчивого возбуждения пришла испугавшая его мысль: куда? Куда его поведут? Те двое повскакивали на лошадей, чтобы выехать со двора, а он стоял в воротцах и не мог ступить ни шагу. Да и зачем он добровольно пойдет с ними на муку, пусть убивают здесь, на пороге его жилища, зачем напоследок угождать им своим послушанием?
   — Ну, марш!
   — Не пойду. Убивайте…
   — Как это — не пойду? — искренне удивился Гуж, объезжая его на лошади.
   — Я тебе задам такого «не пойду», что побежишь как подсмаленный.
   И он злобно хлестнул Петрока прутом по голове, будто кипятком ошпарило лысину, Петрок пошатнулся, но устоял на ногах.
   — Не пойду, сволочи! Что хотите, а не пойду!!
   В нем снова поднялась и подхватила его гневная волна обиды и отчаяния, она придала силы, и он решил не сдаваться. Отсюда он никуда не пойдет, если намерены убивать, пусть убивают здесь.
   Гуж покрутился с конем по двору, видно, не зная, что делать с этим привередливым дедом, но больше не бил, крикнул Колонденку:
   — Вернись, глянь какую веревку!
   «Свяжут? Повесят? Пускай! Лишь бы не идти никуда. Пускай погибать, но дома», — горько подумал Петрок, совсем уже готовый к смерти. Степаниду он так и не увидел, может, они убили ее.
   — Не хотел по-хорошему, висеть будешь! — пригрозил Гуж. Длинные ноги его в испачканных грязью сапогах низко болтались под брюхом у лошади. — За оскорбление полиции. И фюрера.
   «Пусть! Пусть! Если такая жизнь, пусть», — думал Петрок, не отвечая ему. Он уже не оглядывался на свою усадьбу и на двор, он думал, что милости у них не попросит, как бы ни довелось ему худо. Только бы выдержать. Лишь бы не долго терпеть.
   — Руки! Руки! — взвизгнул над ухом Колонденок и, не дожидаясь, когда он послушается, сам ухватил одну руку, другую, сложил их на животе и начал скручивать концом длинной веревки. Петрок слышал, как он сопит, напрягается, склонившись перед ним, и не сопротивлялся, только взглянул на веревку и подумал: вот для чего пригодилась… Это были его вожжи. Когда-то, в коллективизацию, старые отдал в колхоз, а новые припрятал в истопке, иногда привязывал ими корову, что-нибудь закреплял на возу, а больше они висели на толстом гвозде в сенях. Теперь ими связывают его руки. Пригодились.
   Наконец Колонденок завязал на руках тугой узел, другой конец свободно раскинул на истоптанной копытами, развороченной автомобильными колесами грязи, и Петрок удивился: зачем? Но тут же все стало понятно — с другим концом в руках полицай взобрался на лошадь.
   — Пошел! Живо! — скомандовал Гуж, однако далеко не отъезжая. Тронулся один Колонденок, вожжа на грязи распрямилась, зависнув в воздухе, натянулась и сильно дернула его за руки. — Живо, сказал!
   Гуж снова огрел его прутом по голове, острая боль пронизала ее насквозь. Чтобы не упасть от натяжения веревки, Петрок вынужден был побежать за Колонденком, который ногами пинал в бока лошадь, а Гуж, размахивая прутом, погонял его сзади.
   — Быстро! Быстро! Ах ты, большевистский пень!
   Петрок не успевал, спотыкался, едва не падал, бросался из стороны в сторону, опорки его вязли в грязи, но упасть теперь на дороге было бы, верно, хуже погибели. И он бежал с прискоками, дергаясь на веревке, которая, сдирая с рук кожу, тянула, волокла его к большаку. Лицо его снова стало мокрым от слез, и порывисто дувший навстречу ветер уже не успевал их осушать.
   — Сволочи! Душегубы! — захлебываясь ветром, глухо кричал Петрок. — Погодите! Мой Федька придет! Он вам покажет!.. Не надейтесь… Мой сын придет…


22


   Петрок пропал, исчез с этого света, как и для него пропали хутор, жена Степанида, Голгофа, пропал целый мир. И остались только воспоминания о нем, если есть еще кому вспомнить его человеческие страдания, мелкие и большие невзгоды. Всю жизнь он хотел только одного — покоя. Чувствуя себя слабым и от многого зависимым человеком, жаждал как-нибудь удержаться в стороне от захлестывающих мир событий, переждать, отсидеться. Мудрено, конечно, и наивно было на это рассчитывать. Жизнь распоряжалась по-своему, в соответствии с жесткими законами жестокого века, и вот однажды воля случая едва не вовлекла Петрока Богатьку в самый эпицентр человеческой драмы.
   А что же Петрок?
   Хорошо это или плохо, но он был человеком определенных качеств, наверно, малоприспособленным для новой эпохи, и поступал сообразно своему характеру. Хотя, может, оттого и вдоволь настрадался в жизни.
   …С рождества в тот год валил густой снег, а за три дня до крещения началась такая вьюга, какой тут не знали, может, от сотворения мира. Снега намело полон двор, несколько дней невозможно было выбраться из хаты. Но надо было принести воды, нарубить дров, досмотреть скотину, и Петрок, прежде чем открыть двери в хлев, каждый раз вынужден был откапывать их; чтобы протиснуться внутрь. Спустя полчаса, однако, от его работы не оставалось и следа — сплошь во дворе громоздилась толща тугого, спрессованного ветром снега.
   В тот день, правда, сверху не сыпалось, больше мело низом, надуло на дворе длинный сугроб от хлева до дровокольни, немного поменьше возле колодца, под тыном. Верх колодезного сруба оказался вровень с сугробом, Петрок едва добрался до него с ведром, но набрать воды было невозможно — в срубе чернела лишь узенькая, будто нора, дырка-отдушина. Петрок про себя выругался. Настроение его и без того было скверным — только что поругался с женой. Ссора вышла из-за хлеба, который чрезмерно берегла Степанида, домешивая в него картошку, отруби, и его уже нельзя было взять в рот, такой он был жесткий, невкусный. Конечно, у Степаниды была на то причина: ржи в засеке осталось чуть больше мешка, а до весны и первой травы было не меньше четырех месяцев. Как тут не беречь! Но через эту ее бережливость можно было вытянуть ноги, не дожив до весны, а Петрок хотел еще маленько пожить и сказал сегодня о том Степаниде.
   Притоптав снег у колодца, он пристегнул к цепи ведро, которое сразу застряло в снежной норе, не доставая воды. Чтобы протолкнуть его, нужна была палка, Петрок оглянулся, да так и застыл над заметенным колодцем. По снежной целине от большака пробирались три темные фигуры, ступая след в след, люди медленно шли под ветром, который бешено курил от их ног снегом, нес его через все поле к сосняку, где чернели на большаке две легковушки. Возле них тоже кто-то копошился. Ну, ясно, замело, там всегда заметало зимой, особенно на въезде в сосняк, вряд ли там сейчас пройдут легковушки, подумал Петрок, снял рукавицу, высморкался. Теперь уже не было сомнения, что приезжие с большака направлялись к хутору. Надо было встречать гостей.
   Вытянув из колодца легкое, со снегом ведро, Петрок отвернулся от ветра и подождал немного, пока люди подойдут к воротцам. Первый был уже близко, свободно шагал сильным размашистым шагом, на его плечах чернела блестящая на морозном солнце кожанка, под мышкой он держал такой же черный портфель. Возле воротец Петрок разглядел второго, это был среднего роста мужчина в черном бобриковом пальто и присыпанной снегом каракулевой шапке; на его покрасневшем от ветра лице выделялись небольшие подстриженные усики, тоже белые от снежной пыли. Третий был в длинной красноармейской шинели и шлеме с опущенными ушами, подпоясанный ремнем с наганом, который в такт шагам тихо подрагивал на правом боку.
   — Можно к вам, хозяин? Немножко обогреться? — спросил первый, подходя к воротцам.
   — Почему же нет! Такая завел, оно конечно, — сказал Петрок, догадываясь, что, по всей видимости, это начальство, и, верно, не малое — из округа, а то и выше.
   Он взялся за верх сколоченных из жердей воротец, но раскрыть их не мог, они только немного отклонились в глубоком снегу, и гости друг за другом протиснулись во двор. Затем Петрок привел их в сени, где все дружно затопали сапогами, сбивая намерзший снег. Когда раскрыли дверь в хату, из-за занавески с какой-то тряпкой в руках выскочила Степанида и ойкнула от неожиданности, увидев на пороге столько незнакомых мужчин. Тут же она бросилась назад, в запечье. Там второй день лежала больная Феня, простудилась, кашляла, и они не пустили ее в школу: шутка ли — по такой метели плестись за три километра в местечко. Федя был здоров и в школу пошел, а Феня лежала, надеялись, может, поправится. Пока Петрок возился по хозяйству, Степанида растопила трубку, но в хате было еще прохладно и пахло дымом, дрова разгорались плохо. Конечно, сырая ольха больше тлела и дымила, скупо отдавая тепло.
   Петрок закрыл дверь. Гости понемногу осваивались в хате. Старший, с усиками, отряхнул возле печи заснеженную шапку, обнажив лысую или чисто побритую голову, и тихонько сел на скамейке, положив локоть на угол стола. Рядом скромно присел военный с наганом, этот шлема не снял. А третий, который был в кожанке, заметив квелый огонь в грубке, сразу склонился к ней и присел на низкую скамеечку.
   — Э, плохо горит! Растопки мало, а, хозяйка?
   Из-за печи вышла Степанида без платка, в стеганой фуфайка, сдержанно оглядела гостей.
   — Где же ее взять, растопку? Сырыми вот топим.
   — Сырыми — это не дело, — сказал незнакомец и пырнул кочергой мокрые комли в грубке. — Сырые надо не так накладывать. Не клетью, шатром надо. Я эту науку когда-то в Сибири прошел. Разгорится, никуда не денется.
   Поворошив ольховые комли, он прикрыл дверцу — не совсем, а так, чтобы оставалась щелка, оглянулся на Петрока, который скромно стоял у порога.
   — Хозяин, в колхозе состоишь? Или единоличник?
   — В колхозе, а как же! — привычно отозвалась за хозяина Степанида. — С первого дня мы.
   — Ну и как? Зажиточный колхоз?
   — А, какой там зажиточный! Бедноватый колхоз.
   — Вдвоем живете?
   — Вдвоем. И деток двое. Сынок в школу пошел, а дочушка вот прихворала, кашляет.
   Феня и впрямь закашляла в запечье, в хате все смолкли, прислушались. Тот, что сидел у стола, за все время не шевельнулся даже, только на Фенечкин кашель повел черною бровью и взглянул на занавеску-дерюжку возле печи.
   — Погодка такая, что простудиться недолго, — сказал его товарищ от грубки. Он снова раскрыл дверцу и тонкой ольховой палкой стал шевелить в грубке, перекладывая дрова по-своему.
   — Правда ж, — легко подхватила Степанида. — Обувка, знаете, разбитая, валеночек нет, в порванных гамашиках бегает, застудила ноги, теперь вот второй день жар, кашляет.
   — Нелегко дается наука крестьянским детям, — со вздохом заметил от грубки гость и повернул бритое, с крепким подбородком лицо к столу. — А вот же учатся. Что значит тяга к знаниям, к свету.
   Петрок подумал, что, наверно, теперь и этот старший по возрасту, а может, и по должности что-то скажет, но тот не сказал ничего, все молча сидел за столом, поглядывая на грубку. На его лице лежал отпечаток усталой задумчивости, какой-то глубокой озабоченности. Казалось, мысли и внимание его витали далеко отсюда.
   — Ничего, тетка, — бодрее сказал тот, от грубки. — Выполним пятилетку — будет обувь и многое другое. Веселее будет. А пока надо работать.
   — Так мы же работаем. Стараемся. Не покладая рук. За панами так не работали.
   — Ну, тогда на панов, а теперь на себя. На свое государство рабочих и крестьян.
   — Правда ж. И государство не обижает, вон МТС сколько работы переворачивает, считай, половину пахоты делает, и другое что. Если б вот только порядка побольше.
   — А это уж от вас зависит, — твердо сказал гость. — От всех вместе и от каждого в отдельности.
   — Что ж мы, не понимаем? Да вот только одеться не во что. Раньше так лен был, но теперь весь лен сдаем, а себе ничего. Чтобы хоть ситца какого детям на сорочки, — начала жаловаться Степанида, наверно, уже поняв, что перед ней начальство. Петроку это не понравилось: ну зачем она? Только в хату чужие, начальство или нет, а она уже со своими заботами. Не даст людям обогреться. Он почтительно стоял у порога, думая, что пришедшие сами что-то объяснят, лезть к ним с вопросами, наверно, сейчас не годится.
   Но Степанида, по-видимому, совсем осмелела, разговорилась и уже жаловалась, что до сих пор не уплачено людям за сданную по заготовкам шерсть. Уже третий раз Смык обещает, назначает сроки, а денег все нет. Петрок снова поморщился от неловкости — люди посторонние, может, из Полоцка или даже из Витебска, откуда им знать здешние порядки, какого-то там Смыка, уполномоченного по заготовкам. Лысый возле стола сидел неподвижно, дремотно прикрыв глаза, видно, отогреваясь в хате. Но, оказалось, слушал и слышал все, что говорила Степанида, а когда та сказала про деньги, открыл глаза и тихо сказал тому, что сидел у грубки:
   — Запишите.
   Мужчина расстегнул портфель и в синей небольшой тетрадке написал несколько слов.
   — И это… Под лен дают самую неудобицу, суглинок, говорят, вырастает, а какой там рост, как засушит, обеими руками не выдернешь, и низенький, реденький, на третий номер, не больше…
   «Ну, уже погнала! — почти со злостью подумал Петрок. — Уж завелась…»
   Гости, однако, слушали, и вроде со вниманием даже, не перебивая. Лысый, открыв глаза, поглядывал на нее будто бы и без усталости, в упор, хотя и молчал. А тот, в кожанке, только один раз перебил, спросив, как называется колхоз, и уже сам, без напоминания что-то пометил в тетрадке. Наверно, почувствовав их расположение, Степанида наговорила многое из своих обид на порядки в колхозе, в районе и наконец вспомнила о завтраке.
   — Может, сварить картошечки, если не ели, со шкваркой?
   Лысый возле стола, стряхнув с себя неподвижность, решительно сказал «нет» и повернул голову к военному в шинели.
   — Поглядите там…
   Тот быстренько выскочил в сени, а сидевший у грубки раскрыл дверцу, из которой пахнуло умеренным теплом — дрова все-таки разгорались.
   — Ну видишь? По-сибирски веселее пошло! — бодро заметил гость.
   В это время в запечье снова закашляла Феня, Степанида подалась за дерюжку, а лысый возле стола озабоченно, тяжело вздохнул. Когда она вскоре вышла оттуда, успокоив дочку, тот, что был в кожанке, встал со скамейки и, казалось, отгородил полхаты своей широкой спиной.
   — Надо лечить ребенка. Доктора привозили?
   — Да где по такой метели! Может, сама как поправится. Вот молока нет, корова запустилась, а дочка больше не ест ничего, — пожаловалась Степанида.
   — Это плохо. Меду надо купить.
   — Гм, кабы было на что. А то вон по страховке недоимки еще не выплатили…
   Сильно притопнув в сенях, вошел военный и что-то сказал. Тот, что сидел возле стола, сразу поднялся, начал застегивать на крючок воротник пальто, но тут же остановился, расстегнул пуговицы. Петроку не было видно, что он достает из кармана, другой, в кожанке, как раз заслонил его, но вскоре он догадался. Степанида неуверенно проговорила:
   — Нет-нет! Что вы, не надо, — но тут же дрогнувшим голосом начала благодарить: — Спасибочко вам, если так…
   — Дочке на молоко и лекарство, — тихо сказал старший.
   На его лысой голове уже сидела высокая каракулевая шапка, он запахнул пальто и направился к двери. Петрок отступил в сторону, в самый кочережник и готов был провалиться сквозь землю от стыда. Зачем она взяла? Как нищенка — от незнакомых да еще начальства, хотя бы и на лекарство ребенку, но разве это красиво?
   — Спасибо вам. А как же отдать? Хотя знать бы кому? — растерянно проговорила Степанида, идя следом.
   — Отдавать необязательно, — твердо сказал мужчина в шапке.
   — Так ведь долг.
   — Небольшой долг.
   — Знать бы, откуда вы.
   Тот, в пальто, уже выходил в сени, за ним вплотную держался другой, что был в кожанке. Военный, пропустив обоих вперед, украдкой оглянулся и тихо шепнул Степаниде:
   — Из Минска. Товарищ Червяков.
   На несколько секунд Степанида будто остолбенела с зажатым в кулаке червонцем, а Петрок ощутил внезапную слабость в теле: ну и упорола жена! У кого напросилась на милостыню! Это же сам руководитель республики. А она про лен, про деньги… Но гости выходили из сеней, и, хоть было страшно неловко, он должен был их проводить.
   Во дворе все мело, но на свежем снегу было видно далеко. На большаке под сосняком стояло две легковушки, и возле них чернели несколько фигур, наверно, дорогу там все же откопали, можно было ехать.
   У ворот, отвернувшись от ветра, Червяков остановился.
   — Спасибо за обогрев, хозяин. Здоровья твоей дочке, — тихо пожелал он.
   Петрок растерянно стоял на снегу, не зная, кланяться, благодарить или как? У него вроде отнялся язык, и он ничего не мог вымолвить, не находил нужных слов. Тогда Червяков спросил о чем-то своего помощника, и тот уточнил:
   — Фамилия как твоя?
   — Богатька, — сказал Петрок и смутился, впервые устыдившись собственной фамилии, так несуразно прозвучала она на этом убогом, заваленном снегом дворе.
   — Так богатой вам жизни, товарищ Богатька, — пожелал на прощание председатель ЦИКа, и они все, пригнув от ветра головы, начали пробираться по своим прежним следам к большаку.
   Петрок смешался и опять не ответил, глядя на этих людей и взволнованно повторяя в мыслях: «Где там богатой, где там богатой…» Прежние неизбывные хлопоты охватили его с новой силой — ржи в истопке оставалось пуда четыре, впрочем, с хлебом, может, и дотянули бы до крапивы и щавеля, если бы побольше было картошки. Картошка, однако, кончалась, неурожайное на нее выдалось лето — вымокла от дождей, сгнила под стеблем. Неизвестно, как теперь дожить до новой?


23


   Как-то, однако, дожили до весны, не сытно, скорее голодно, но дождались теплых солнечных дней и зеленой травы. Степанида из первой крапивы наловчилась готовить какое-то варево, которое, если его побольше заправить салом, так можно было есть. Хуже получилось с хлебом — хлеба не было. Но председатель колхоза Богатька Левон ухитрился дополнительно распределить на трудодни три бурта прошлогодней картошки, и Петрок привез к Первомаю телегу вялых проросших клубней. Ничего, ели, мешали с ячменной мукой, пекли лепешки, хотя остатки ячменя также берегли на крупу для супа.
   Наконец в самую силу вступило лето, в мае прошли обильные дожди с грозами, и озимые даже на суглинках дружно пустились в рост. Озимое поле было как раз по эту сторону большака, возле оврага, хутора и дальше по всей Голгофе. Иногда при случае или в свободную минуту Петрок бегло окидывал оком поле и радовался: хорошая обещала быть в этом году рожь. Если не засушит летом, не зальет на Илью, достоит погода до спаса. А сенокосы были уже готовы, и Левон собирал мужиков на «пробу косы» в Бараньем Логу возле речки. С непривычки или от недоедания Петрок задохнулся на третьем прокосе, закололо в груди, перехватило дыхание, но он знал: это сначала, потом все пройдет, как только втянется в общий ритм, неужто он хуже других? Вот и Левон, хотя и с тремя пальцами на руке, а как защемит меж них косовище, так машет как одержимый. На косьбе никто не хочет оказаться слабее, каждый тянется за другими из последней возможности. В тот субботний вечер разбили делянки, определили, какие и где развернутся бригады, договорились назавтра, в воскресенье начать на зорьке и косить, пока не припечет солнце. Левон распорядился вечером наклепать хорошо косы и наказал, чтобы никто не опаздывал. В конце дня намеревались подвести итоги и бригаду, которая выкосит больше, занести на красную половину доски, а которая меньше — на черную. Второй бригаде выпал участок полегче, от ельника, на берегу поймы, трава там была густая, хотя и не очень высокая, были определенные шансы обогнать третью бригаду грязевцев и попасть на красную сторону доски.
   На том и разошлись поздно вечером с псаломщикова двора, где года три как обосновалась колхозная контора. Петрок торопился в свою Яхимовщину, надо было поспеть наклепать косу, брусок же у него был плохой — короткий обломок, зажатый в деревянное держало, — таким пока наостришь косу, другие обойдут тебя далеко. Но Левой пообещал, что утром заскочит в местечко и привезет полсотни брусков на всех, в сельпо уже уплачены деньги, будет все без обмана. Верхом на лошади это займет час времени, и делу конец.
   Понадеявшись на новый брусок, Петрок не взял свой старый «обмылок» и, начав косить, скоро почувствовал, что коса начинает тупиться, а Левона с брусками еще не было. Мужики прошли по два прокоса, уже над ельником поднялось солнце, роса, правда, еще держалась в густой траве, которая хорошо ложилась в плотный изогнутый ряд. Петрок все чаще поглядывал на край ельника, из которого на пойму выбегала дорожка, не покажется ли председатель с брусками. Да все напрасно. Уже к завтраку, когда с косарей стекло немало потов, из ельника выбежал и остановился, будто чего-то испугавшись, меньший Левонов сын Матейка. Петрок подумал сначала, не послал ли его председатель с брусками, но в руках у мальца ничего не было. Когда он подошел ближе и кто-то из косцов грубовато спросил об отце, мальчик повалился в траву, закрыл лицо руками и затрясся в беззвучное плаче.
   — Что такое? Что с тобой?
   — Отца ночью… забрали…
   Косцы замерли, ближние молча воткнули косовища в землю, дальние еще докашивали ряды и по одному сходились к ельнику, уже поняв, что случилось. Как же так? Левона Богатьку?.. За что?