Облик Хрустального шара мало изменился за последние сутки. Земной шар казался изъязвлённым. Ало горели оспины глубоких провалов времени, которых, к счастью, было немного, хотя никто не мог понять почему. Преобладала жёлтая, розовая, оранжевая сыпь. Лихорадило все континенты, планету трясло от полюса и до полюса.
   Я легко отыскал место, где только что побывал. Так, едва заметное желтоватое пятнышко… Ничего примечательного для тех, в кого там не стреляли давно сгинувшие с лица земли фашисты.
   — Любуешься?
   В дверях, чуть наклонив голову и улыбаясь, стоял Алексей Промыслов, просто Алексей, длинный, нескладный, зеленоглазый, рыжеволосый. Казалось, никакие события в мире не могли стереть с его продолговатого лица эту чуть ироническую Усмешку.
   “Мы, рыжие, все такие, — любил он пояснять. — Потому и Уцелели в обществе нормальноволосых”. Никакой самый близкий друг почему-то не мог назвать его Алёшей; он, сколько я его знал, а знал я его с детства, всегда и для всех был Алексеем.
   — Что нового? — спросил я машинально.
   — А что может быть нового? — Он рассеянно взглянул на шар. Красноватые у Алексея были глаза, невыспавшиеся, и говорил он, словно позевывая. — Все обычно. Природа жмёт на человечество, на нас, теоретиков, жмёт Горзах, мы жмём на природу, так все и уподобляется кусающей собственный хвост змее.
   — Мало на вас жмёт Горзах!
   — А ты ему подскажи что-нибудь из опыта прошлого… На хлеб и воду посадить, например. Очень, говорят, способствует медитации, и как раз в духе Горзаха. С него станется…
   — Что ты взъелся на Горзаха? Он своё дело знает.
   — Кто спорит! Отличный руководитель. Только он человек из другого века.
   — Как это?
   — А так. Тебе никогда не приходило в голову, что можно родиться не в своём веке? Скажем, Леонардо да Винчи или Роджеру Бэкону куда более соответствовала бы наша эпоха. Ну а Горзах… — Алексей вяло помахал рукой. — Он прирождённый полководец. Войн нет, он нашёл себе другое применение. Природовоитель, специалист по кризисным ситуациям. Что, однако, было у нас до сих пор? Микростабилизации отдельных участков геосфер, доосвоение Марса, вакуумполигоны и все такое прочее; добровольцы вперёд, скуггеры — в атаку, и тому подобная рутина. И вот наконец дело по плечу! Всемирная катастрофа. Тут надо действовать масштабно, решительно, если потребуется, беспощадно, и лучше Горзаха здесь трудно кого-нибудь сыскать. Ум, опыт, энергия, авторитет! Все правильно, все неизбежно, шторм требует беспрекословного повиновения капитану, иначе все пойдём ко дну. Но, милый, тем самым психологически мы скатываемся в далёкое прошлое. Вот кто ты теперь?
   — Как кто? Дозорный наблюдатель, разведчик.
   — Солдат ты, мой милый, солдат. А Горзах — фельдмаршал. И я солдат. Ничего другого сейчас быть не может. Но мы-то не привыкли, мы из другого теста. А Горзах знает, кем мы обязаны стать, и лепит нас железной рукой. Опять же все правильно, только восторгаться здесь нечем, а кое-кто уже восторгается Горзахом, видит в нем надежду, оплот, чуть не спасителя. Короче, в нашем сознании ожили и наливаются соком свеженькие пережитки прошлого Хотя это неизбежно, ликовать мне почему-то не хочется.
   — Ты преувеличиваешь. Наша мораль, традиции, воспитание, психосимбиоз…
   — Знаю. И тем не менее. Мне здесь видней. Ладно, у тебя-то как?
   Если я кому-нибудь и мог рассказать о своём проступке, то уж, конечно, в первую очередь Алексею. Он бы понял и не осудил. Но имел ли я право перекладывать моральную ответственность и ставить перед выбором — утаить или, как принято, обнародовать неличный секрет?
   Я отделался парой общих фраз. Алексей тотчас уловил неладное, но не сказал ничего, наоборот, сменил тему, заговорив о работе своих теоретиков. Им приходилось несладко, ибо если с деятельностью Горзаха связывалась надежда предотвратить худшее, то от теоретиков ожидали кардинального решения. А что они могли сделать за короткий срок? Положим, они быстро выявили связь между последней серией опытов по трансформации космического вакуума и внезапным нарушением структуры времени. Ну а дальше? Каким способом можно было прекратить эти “времятрясения”, когда целые куски настоящего проваливались в бездны прошлого, а на их место выпирали совсем другие эпохи?
   Действие опередило предвидение. На этом человечество уже много раз обжигалось, и нам даже казалось, что впредь ничего подобного случиться не может. Однако случилось. Может быть, именно потому, что проникновение в глубины физического мира первым повлекло за собой грозные последствия — человечество столкнулось с этим ещё в середине двадцатого столетия. Именно здесь были приняты и первые меры предосторожности. Затем физика оказалась как бы в тылу. Экологический кризис повлёк за собой революцию в биологии, навалились медико-генетические проблемы, позже вниманием завладел психоадаптационный кризис, который революционизировал уже гуманитарные науки. И на всех этих этапах центральными оставались социальные проблемы, которые были ключевыми при решении всех остальных, физический мир стал выглядеть спокойным, во всяком случае, не главным участком познания. Ослаб приток талантов, уменьшились затраты, притупилась бдительность. И природа нанесла контрудар.
   Может быть, так, хотя Алексей был несколько иного мнения. Случайную ошибку предвидения он считал глубоко закономерной и потому неизбежной. Мы всегда окружены неведомым, говорил он, всегда. Мы всегда знаем гораздо меньше, чем следовало бы знать. Иначе не может быть, потому что никогда, ни при каких обстоятельствах, мы не способны достичь абсолютного, решительно во всех областях знания. Этот краеугольный вывод диалектического материализма так же верен в нашем столетии, как и в девятнадцатом, когда он был впервые сделан. Отсюда следует, что любое движение вперёд всегда сопряжено с риском, и никакое предвидение не гарантирует полную надёжность. А цена ошибок растёт. “Чем дальше в лес, тем крупнее волки, — добавил он, переиначивая старинную пословицу. — А волков бояться — на печке лежать. Ну а на печке лежать — бока отлежать, что ещё хуже. У нас, понимаешь, просто нет выбора”.
   В глубине души Алексей был пессимисто-оптимистом, сколь ни противоестественно такое сочетание. Пессимистом, потому что не слишком верил в свободу воли и полагал, что обстоятельства повелевают нами с той же лёгкостью, с какой давление и температура обращают воду в пар. Оптимистом же он был потому, что не видел в этой зависимости ничего страшного, ибо “кто предупреждён, тот вооружён” — это во-первых, а во-вторых, условия, в которых мы оказываемся, все более зависят от нашей собственной деятельности. Поэтому не надо быть дураками, только и всего. Логически он тут, по-моему, противоречил сам себе. Он это признавал, но ничуть не смущался, поскольку считал, что всякая новая, прежде неведомая нам истина обязательно парадоксальна, а так как подобных истин должно быть бесконечно много, то без парадоксов и противоречий в рассуждениях не обойтись и не стоит из-за этого нервничать, — все объяснится в своё время или несколько позже.
   — И вообще, — говорил он, щурясь на глобус, — так ли уж очевидно, что всю эту катавасию вызвали опыты с вакуумом? “После этого” не обязательно “вследствие этого”, сие было известно задолго до расцвета наук. Приходится думать над параллельными вариантами. Тебе известно, откуда взялись огневики и что они такое?
   — Если бы! — Я махнул рукой. — Но при чем тут огневики?
   — Они не вписываются ни в какую картину прошлого Земли. И ещё. Хроноклазмы есть, время крошится, а причинность какой была, такой и осталась. Не странно ли? Добавлю, что все хроноклазмы… какие-то они все аккуратные.
   — И что же?
   — Так, небольшая бредовая идея… Помнишь историю Суэты?
   Конечно, я её помнил. Кто же её не знал? Безжизненная, вполне заурядная планета у Ригеля. Она перестала быть заурядной после того, как исчезла. Совсем. Вторая экспедиция не обнаружила Суэту. Её не было на орбите, её не было нигде. Там, где она прежде находилась, осталось лишь облачко пыли, словно планету слегка обдули, прежде чем взять, как это делают с предметом, который слишком залежался на полке.
   — Не понимаю, какая тут связь, — сказал я.
   — Возможно, никакой. — Алексей стоял, покачиваясь на носках, и рассматривал светящийся хрусталь земного шара, словно прикидывая, можно ли его обернуть платочком и сунуть в карман. — Но, видишь ли, я кое-что сопоставил. Исчезло ли что-нибудь и в Солнечной системе? Да. Мы за последнее время распылили не один астероид.
   — Верно. — Я попытался уловить дальнейший ход его мысли. — Мы виртуализируем астероиды, а кто-то подобным образом проэкспериментировал с Суэтой? Логично, только ведь это давняя гипотеза.
   — Есть и кое-что новое… — В немигающих глазах Алексея задрожал тёплый отсвет Хрустального шара. — Понимаешь, те опыты с вакуумом, которые мы сочли первопричиной хроноклазмов, в них, строго говоря, не было ничего принципиально нового. Мы трижды все перепроверили — ни-че-го! Рутина, стандарт, обыкновенность. Откуда же такие последствия?
   — Чашу переполняет капля…
   — Ты дослушай! Гибель Суэты, как и полагается, вызвала в вакууме своего рода ударную волну. Так? Так. Рассуждаем дальше. Волна возмущений, само собой, катится со скоростью света, тогда как наши звездолёты опережают свет. В результате мы заранее узнаем о гибели Суэты и обретаем возможность сложить дважды два. Но не делаем этого, ведь все произошло так далеко от нас. Что нам Ригель, это же за тридевять земель! А ударная волна меж тем приближается. Все как в задачке для твоих детишек. Расстояние до Ригеля известно, скорость известна, время исчезновения Суэты можно прикинуть; спрашивается, когда примерно волна должна была докатиться до нас? Прикинь-ка в уме…
   Я прикинул, и мне стало не по себе. Получалось, что волна возмущения накрыла нас где-то перед катастрофой!
   — Ты уверен?!
   Алексей слабо пожал плечами.
   — Пока я уверен в одном. До сих пор мы жили и действовали так, будто кроме нас во Вселенной нет никого. Мы, как последние идиоты, убедили себя, что контакт между цивилизациями ограничен посылкой сигналов или материальных тел. А он может быть косвенным, опосредствованным, вот в чем вся штука… Боюсь, что этого до поры до времени не учитывают и другие цивилизации. Слепота космического эгоцентризма. Делаю, как мне удобно, что хочу, то и ворочу, о других и мысли нет… Так поступаем мы, и ту же ошибку, возможно, допустили те, у Ригеля. С той разницей, что их эксперименты пограндиозней Они, надо думать, приняли должные — с их точки зрения должные! — меры предосторожности и бабахнули подальше от своего дома. А тряхнуло нас.
   — Но почему же тогда…
   — Почему пострадали именно мы? Да потому, очевидно, что больше нигде не экспериментируют с вакуумом. А в наших установках что-то, вполне возможно, вошло в резонанс, усилило слабые колебания, — и пошла цепная реакция!
   — Слушай… — Волнение сорвало меня с места, ноги сами понесли вокруг Хрустального шара. — Слушай, ведь это очень серьёзно! Тут цепь косвенных доказательств… Ты говорил с Горзахом?
   Взгляд Алексея стал сонным. Сколько лет я его знал, а все равно он частенько ставил меня в тупик. Только что гневался, доискивался до первопричин, объяснял — и вот равнодушный взгляд из-под полуприкрытых век, откровенное выражение скуки, едва сдерживаемая зевота.
   — Все знают те, кому это необходимо знать, — пробормотал он. — Все может оказаться простым совпадением… Или чем-то совсем иным. Огневики-то почему и откуда? Ты с ними сталкиваешься, пригляделся бы. Может, они того, посланы… Засланы…
   Он качнул рукой и, сутулясь, побрёл к двери. Я не стал его удерживать, это было бесполезно, уж таков Алексей. При всех обстоятельствах он чувствовал себя свободным как ветер, возможно, это-то и позволяло ему так раскованно мыслить.
   Напоследок он все-таки обернулся.
   — Кстати, уверен ли ты, что Горзаху моя идея придётся по вкусу?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Если Алексей хотел меня сразить, то он своего добился. Казалось, под черепом, сопя и толкаясь, зашевелилась добрая семейка ежей, которым срочно потребовалось свести счёты друг с другом.
   Это было уже чересчур, мне вполне хватило бы и утренних переживаний. Настолько чересчур, что я бессмысленно воззрился на закопчённые стены, которые, надо полагать, видывали и блеск оружия, и свадебные пиры, и придворные интриги, а теперь равнодушно смотрели на, может быть, и неглупого, но вконец обалдевшего парня в тяжёлой амуниции хроноразведчика. Сколько подобных парней должно было стоять в этом тёмном и обширном зале! Не менее смущённых и обалдевших от всего, что они увидели и услышали.
   Ничто не повторяется, но все возвращается на круги своя, только уже в новом качестве.
   Хватит, прикрикнул я на себя. Алексей ни секунды не тратит на пустое, ничего не говорит просто так, но часто впадает в ошибку, предполагая в собеседнике равноценный ум, и потому смысл его слов порой остаётся тёмным. Все как в построениях иного гениального математика: “из данного преобразования со всей очевидностью вытекает, что…” — и все промежуточное, для него и в самом деле очевидное, пропущено, а ты изволь сигать через пропасть. Ну что же, ну что ж… Время есть, сейчас все спокойно обдумаем, разложим по полочкам, проанализируем, и что-нибудь авось прояснится.
   Ничего я не успел обдумать.
   — Конечно, где он ещё может быть?
   Этот голос я бы узнал из тысячи, и хотя судьба свела меня с Феликсом Бекаа совсем недавно, на душе сразу полегчало. Карие, с золотистым ободком, глаза Феликса смотрели мягко, даже застенчиво, но я — то знал, сколь неполно это впечатление. Та сила, которую излучал Горзах, была и в моем командире, только в его присутствии вас не пронизывал ток нервной энергии. Есть люди, которые ясны с первого взгляда; Феликс был не из их числа, скорее он был их антиподом. При знакомстве с Феликсом почему-то ни у кого не возникало вопроса, умен ли этот человек, красив ли он, добр; иное поглощало внимание — редкость характера. Ведь характер потому легко прочитывается, что душевные качества сочетаются не как попало, и наличие одного предполагает присутствие другого, либо родственного, либо, наоборот, полярного свойства. Так смелость невозможна без решительности, жестокость нередко сопровождает сентиментальность, и, выявив в незнакомом человеке какое-то одно свойство, мы интуитивно схватываем всю ассоциацию, а то и весь характер. Но есть маловероятные, даже, казалось бы, запрещённые сцепления: вот они-то как раз и составляли склад Феликса. Глубокая и постоянная самоуглублённость противоречит открытости, рационализм ума враждебен художественной эмоциональности, всегдашняя задумчивость препятствует решительности. А в Феликсе все это гармонировало, отнюдь не по закону полярности! В прозрачной капле росы переливаются все краски мира; все понятно и просто, когда есть солнце. Но видеть такое при любом освещении?
   Впрочем, в Феликсе ничто не блистало ярко. Физически, возможно и психологически, в нем смешались едва ли не все человеческие расы, над его обликом потрудились многие нации, и невозможно было сказать, кто он — европеец, азиат или полинезиец. Так же нелегко раскрывался и его духовный облик. Задумчивый и рассеянный взгляд карих, с золотинкою глаз, тонкие, кажущиеся хрупкими плечи — попробуй угадать в таком лидера, бойца, командира! И все-таки это чувствовалось. Настолько, что едва наш отряд сформировался и оставалось выдвинуть командира, как мы дружно избрали Феликса, хотя он не был ни космонавтом, ни учителем, ни тем более стабилизатором; он был уже известным художником-видеопластом.
   Тем не менее мы не ошиблись.
   — Общий сбор, — сказал Феликс. — Ты как?
   — Разумеется.
   — Тебе положен отдых.
   — Это не важно, я не устал.
   Иногда голос значительней слов. Если бы я мог воспроизвести не только слова Феликса, а их звучание, мне уже нечего было бы пояснять. Так, ещё минуту назад мой ответ был бы ложью. Но не теперь. Не знаю, откуда взялись силы, только призыв словно открыл какие-то шлюзы, я подтянулся, я снова был бодр и свеж, меня охватила радость, что во мне нуждаются, что все нелёгкие размышления можно отложить на потом, что с этой минуты я уже не принадлежу себе, моё дело действовать, как скажут, действовать хорошо, как надо, как я уже привык, но не в одиночку — и это прекрасно. Трубили трубы, под окном бил копытами горячий конь, не важно, что никакого коня не было, да и быть не могло, важно, что трубы трубили сбор.
   Скажете, мальчишество? А мы, в сущности, и были мальчишками.
   — Я готов!
   Феликс улыбнулся своей обычной, мягкой, как бы для себя улыбкой.
   — Не торопись. Это упреждающий поиск.
   — Что? — У меня пересохло горло. — Огневики?
   — Они самые.
   — Ясно, — сказал я, — Тем более…
   В действительности ничего ясного не было, скорее наоборот. Огневики ещё не возникли, им ещё только предстояло возникнуть, пока существовала лишь уверенность Феликса, что так будет. Уверенность, строго говоря, ничем не обоснованная. Просто у Феликса на них чутьё. Сверхинтуиция. Так бывало не всегда, но достаточно часто: он предугадывал время и район их появления. Предчувствовал хроноклазмы, которые должны были выбросить огневиков. Как — этого он и сам не мог объяснить. Многих это поражало, только не Алексея, который находил эту способность Феликса весьма интересной, безусловно полезной, но, в общем, тривиальной. Будущее, говорил Алексей, всегда отбрасывает тени, всегда даёт о себе знать, это давно известно. В принципе, добавлял он, все предельно просто; хотя наш мозг в силу чисто эволюционных причин настроен преимущественно на восприятие настоящего, есть люди более чуткие, особенно среди художников. Они-то подчас и улавливают для всех ещё незримые тени будущего. Угадывают же пчелы по осени, какой будет зима! А разве их информационный аппарат сравним с нашим? От человека надо ждать гораздо большего, потому что его мозг неизмеримо сложней. И точка, и все… Нет, не все. Дар Феликса бесценен, в нем, быть может, таится самый важный для нас секрет. Так почему, черт побери, вы даёте Феликсу рисковать собой?! Это варварство, дичь!
   Однажды он это сказал при Феликсе, и тот ему ответил так, что Алексей — Алексей! — смутился. С тех пор он обходил Феликса стороной.
   Меж тем если кто-нибудь и знал об огневиках, то именно Феликс.
   — Ясно, — повторил я. — Справимся, не впервые. Я готов.
   Феликс кивнул.
   — Я не стал связываться с тобой по информу, — сказал он, когда мы двинулись по коридору. — Не люблю этих кричалок. Ты что-то хотел обсудить наедине, не так ли?
   Я невольно замедлил шаг. Проницательность Феликса меня не удивила и не обескуражила; уж если незнакомый диспетчер что-то уловил в моем голосе, то друг тем более мог почувствовать неладное. Именно Феликс был тем человеком, которому я мог, даже обязан был довериться, ему я и хотел рассказать о своём проступке, рассказал бы, наверное, если бы не известие об огневиках. Тут у меня все прочее вышибло из мыслей. А у него нет. Это меня встревожило. Значит, мелькнула догадка, дело серьёзней, чем я думаю. Нехитро ощутить беспокойство друга и поспешить к нему, когда ты свободен, и совсем другое, готовясь к схватке, пойти его разыскивать, лишь бы поговорить с ним наедине.
   Сбивчиво я пересказал ему всю историю. Феликс, не перебивая, слушал.
   — А что мне оставалось?… — выкрикнул я под конец. — Не было, понимаешь, не было другой возможности спасти эту девочку, как переправив её к нам…
   Феликс приостановился.
   — И это все?
   — Разумеется!
   — Тогда почему это тебя тяготит?
   — Как почему? — Мне показалось, что я ослышался. — Ведь я нарушил приказ!
   — И правильно сделал, — невозмутимо ответил Феликс. — Если приказ допускает гибель человека, он должен быть нарушен.
   — Но его утвердило человечество!
   — Тем самым отменив и совесть? — Золотистые глаза Феликса потемнели. — Сообрази, о чем говоришь! Человечество думает, обязано думать о самосохранении, так. Тут надличностная забота, иной счёт, в этих координатах приказ Горзаха верен, и мы обязаны его соблюдать. Но если одновременно не беспокоиться о судьбе каждого отдельного человека, во что тогда выродится забота о миллиардах? В бесчеловечность.
   Лицо Феликса стало жёстким.
   — У того же Горзаха, — добавил он уже спокойно, — нет возможности думать о каждом в отдельности. У нас таких возможностей больше. Вообще: если кто-то может спасти человека, но не делает этого, кто он тогда? Убийца. Вот так, если мы хотим остаться людьми.
   Он энергично тряхнул головой. Его волосы разметались, как от ветра, звук шагов чеканил каждое слово, в последних мне даже послышался звон брошенного в ножны меча. Но разве перед ним был противник?
   — Да, — проговорил он, упреждая мою догадку. — Наихудший наш враг — мы сами. Не только ветряные мельницы могут прикинуться великанами, но и великаны — мельницами, потому что все мы, к счастью или к несчастью, немножечко Дон-Кихоты. Уж я — то знаю, как это бывает с призраками собственного воображения… Чудак!
   Он обнял меня на ходу. Наверное, он чувствовал гораздо больше того, что мог и хотел сказать. Ход сузился, рука Феликса упала. Где-то над бойницей, мимо которой мы проходили, пищали стрижи, очевидно, в расшатанной кладке стен было их гнездо. Стёртые ступени вывели нас к башне, где некогда коротали время дозорные замка. При нашем приближении массивная дверь распахнулась, и я увидел всех наших ребят.
   О, они подготовили встречу! Давно замечено, что ожидание опасности подстёгивает грубоватый юмор. При виде Феликса все вскочили, изображая выкативших грудь служак, бравых солдатушек и прочих молодцов-удальцов. Раскатилась выбитая ложками по днищу тарелок дробь. “Смир-р-рна! — рявкнул чей-то бас. — Отец командир идёт! На кра-ул!” Гигант Нгомо даже попытался щёлкнуть каблуками, только у него не получилось, видимо, тут был свой, давно утерянный секрет.
   — Вольно! — скомандовал Феликс и так живо изобразил в ответ надутого спесью генерала, что грянул хохот. — Все сыты, преисполнены долга, — и как с боеприпасами?
   — Братцы, — сказал я умоляюще. — Нет ли чего поесть?
   Сам не знаю, почему я это сказал. Есть мне, правда, хотелось, но, очевидно, дело было не только в еде, иначе я давно воспользовался бы услугами кибера.
   Ко мне сразу со всех сторон потянулись руки. Руки, а не захваты манипуляторов. На огромном дубовом столе мигом очутились хлеб, колбаса, помидоры, сыр. Я ел, надо мной подшучивали, я, как мог, отбивался и чувствовал себя так, словно не было ни горя утрат, ни бессонной ночи, ни загадок, которые мне задал Алексей, ни близкой опасности, ничего. Это не было изменой памяти, нет. Посреди лютой стужи, которая морозила сердца тревогой, нас грел костёр братства, его незримый отблеск играл на лицах, и надёжней этого тепла не было ничего. Он был обещанием. Обещанием, что все изменится к лучшему, что иначе не может быть, когда вокруг столько друзей, столько сильных умов и рук, и так везде, на всей планете. Что нам разверзшийся ад! Мы молоды, мы крепки, мы все одолеем.
   Как бы двойным зрением вижу я караулку, узкие просветы окон, потёртый кирпич стен, заваленный оружием и снаряжением дубовый, на приземистых ножках стол, деловую сумятицу вокруг аппаратуры, проворно нарезающие ветчину и хлеб руки Жанны, всех, с кем меня свела судьба. Мы смеёмся непритязательным шуткам, не знаем, что будет с нами завтра, каждый готов выложиться без остатка, все былые заботы отпали, осталось главное — жизнь, товарищество, хлеб. Неуверенность в будущем обострила всякий миг настоящего, все стало примитивным, зато ярким, как никогда.
   На краю смерти — иллюзия бессмертия. За маской веселья — горе и ярость, которая ищет выхода. А где разрядка? Трудно возненавидеть природу, с хроноклазмом не схватишься врукопашную, проблеме не снесёшь голову. Всю неистраченную ярость можно обрушить лишь на огневиков. Ожесточение и усталость сузили нас, боя мы ждём, как освобождения, он пугает нас своей опасностью и все же пьянит. Наконец-то конкретный враг! Так мы к нему относимся, не можем не относиться. Все просто и ясно: или он тебя, или ты его. Иное — в сторону! Редкая свобода безмыслия, и, как странно, она нам по душе, точно и не было веков цивилизации. То есть, конечно, былая культура не исчезла совсем, наедине каждый размышляет о многом, но таких минут все меньше. Стоит нам собраться по сигналу тревоги, как мы становимся тем, чем и обязаны быть, — мечом человечества. А меч не должен знать вопросов, сомнений и колебаний. И тот, кто его опускает, тоже. Сомнения и колебания могут быть до или после, но не во время удара. К несчастью, у человечества не было никакого “до”, разить пришлось сразу.
   Мелькают проворные руки Жанны, постукивает нож, мой пример оказался заразительным, всех вдруг одолел голод, мы едим, говорим и смеёмся, это веселье на тонком льду, мы Длим эту минуту, упиваемся ею, но ход событий неумолим, одно слово Феликса “подъем!” — и все обрывается.
   Теперь слышен лишь топот башмаков, лязг в общем-то бесполезного оружия, от стен веет внезапным холодом, он уже внутри нас самих.
   Все быстро, чётко, привычно, говорить больше не о чем, мы понимаем друг друга без слов. Трудно поверить, что ещё недавно никто никого не знал, что Феликса волновала красота мира, Нгомо лечил детей, а Жанна колдовала над ароматом “снежных яблок”, чей вкус, как говорят, обещал затмить все ранее известное. Мы взбегаем наверх и строем планируем с башни. Наши реалеты ждут нас за парком. Внизу мелькает пруд, который так плотно охвачен густыми ветлами, что вода в нем всегда кажется тёмной. Сейчас небо хмурится, вода черна и по-осеннему усыпана жёлтыми листьями. Откуда их нанесло? Неужели оттуда, где я был утром?