Дмитрий Биленкин
Пустыня жизни

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   Упорно, ложной памятью о былом, уже который год мне снится один и тот же сон. Синий — так я его называю. Почему синий? Скорее, он чёрный. Всякий раз вижу скалистую чашу кратера, две луны в ночном небе, их остекленелый свет, который всему придаёт недвижность старинной, без полутонов, гравюры. Вот так: два мертвенных глаза вверху, сдвоенные у подножия тени зубчатых скал, каменистая площадка кратера, куда в полном беззвучии врезается тупой клин конных рыцарей. Блестят доспехи и шлемы, блестят длинные наперевес копья, и эта лавина мчится на нас, прижатых к скале.
   Мчится — в неподвижности. Застывший миг времени. Замер смертоносный блеск копий, не колышутся султаны на шлемах, в изломе тяжкого бега недвижны ноги коней — все как на гравюре.
   Но это для внешнего. Одновременно я среди тех, кто прижат к скале, кому некуда податься, в кого нацелены тяжеловесные копья. Для этого второго “я” движение есть, только очень замедленное. Не знаю, как согласуются оба зрения, но во сне никакого противоречия нет. Просто сначала я вижу рисунок, затем себя в нем, оказываюсь сразу и наблюдателем, и участником события. При этом тот и другой “я” с одинаково захолонувшим сердцем смотрят на громаду закованных в сталь рыцарей, их безжалостный строй, в котором нельзя различить лиц, видишь лишь чешуйчатые панцири, тёмные прорези забрал, щиты и шлемы. Слитность всего, шевеление тупой массы рыцарей уподобляет это движение надвигу каких-то чудовищных железных насекомых, чья лавина готова подмять все и вся. И я, участник происходящего, как и мои товарищи, недопустимо медленно поднимаю разрядник, в ужасе осознаю, что выхода нет и придётся бить насмерть, резать эту лавину чешуйчатого металла, в которой все же люди, люди! И рука замирает в последнем, таком невозможном для нас движении, и мысль колеблется — не лучше ли резануть по лошадиным ногам? Но лошади, на них почти нет металла, они-то для нас как раз живые, воображение тотчас рисует вспоротые мышцы, сахарный излом костей, предсмертный всхрап. А секунда, когда ещё можно дать огненный, под копыта, для паники и острастки залп, уже потеряна.
   Вот такими мы были в канун Потрясения. Тут сон правдив.
   Поразительно то ощущение безопасности, с которым мы жили. Ведь начиная с двадцатого столетия, когда человечество познало ядерный огонь, дорога пошла над пропастью, а бремя мощи росло, то и дело кренясь за плечами, как громоздкий раскачивающийся тюк. Экологический, информационный, генетический и прочие кризисы никого не оставляли в покое. О каком благоденствии, казалось, могла идти речь! Но жизнь не подчиняется формальной логике. Каждая победа над обстоятельствами, все социальные, в трудной борьбе достигнутые преобразования, которые только и могли предотвратить тот или иной кризис, так изменили все, что былые времена голода, войн, угнетения и розни подёрнулись пеленой тумана. Конечно, старинные фантазии, в которых будущее изображалось безмятежным раем, где если и приходится преодолевать непустяковые трудности, то исключительно в далёком космосе, если горевать, то лишь от неразделённой любви, если страдать, то от неутолённой жажды познания, — такие книги вызывали у нас улыбку. Сладкие грёзы об идиллии, которая, будь её возможно осуществить, обернулась бы катастрофой, ибо там, где нет противоречий, замирает движение, торжествует скука и наступает духовная смерть! Однако диалектика неустранима, и, покончив с социальным антагонизмом, мы столкнулись с иными проблемами, которые и в дальнейшем не обещали самоуспокоения.
   И все же! Постоянство побед и долгое социальное благоденствие наложили на нас глубокий отпечаток. Мы слишком уверовали, что завоёванное непоколебимо. Что прошлое осталось позади навсегда, что немалый опыт предусмотрительности надёжно гарантирует будущее. Кто идёт от победы к победе, в том нарастает самоуверенность. Даже если он знает об этой особенности психики, даже если он предостерегает себя. То, что произошло, надеюсь, нас излечило. В этом, быть может, единственное благо того времени, когда мы едва не лишились самого времени.
   Говорят, моя история показательна. Не знаю. Мой долг рассказать о том, как все было, выводы делайте сами.
   Начну с того дня, когда я нарушил запрет, что и повлекло за собой все остальное.
   В то утро я патрулировал восточную границу центрально-европейского возмущения (какой гибкий эвфемизм для обозначения катастрофы; кто бы заранее поверил, что мы способны так успокаивать себя?). Всю ночь я мотался на предельной скорости полёта и теперь не без удовольствия разминал ноги. Стояла редкая в ту пору тишина. День был мглистый, спокойный, чуть шелестела листва. Не верилось, что все это может исчезнуть в любую минуту. Коммуникатор молчал. Я наслаждался коротким отдыхом, брёл среди светлой весенней зелени, которой все было нипочём, и старался не терять из виду Барьер.
   Его сиреневое свечение разрезало мир надвое. Силовое поле бритвой прошлось по лесу, вспарывая корневища, траву и мох, ссекая ветви, кое-где так аккуратно пластая стволы елей, что гнущиеся под собственной тяжестью расщепы деревьев, истекая прозрачной слезой, смотрели друг на друга прямо сквозь призрачную завесу, в которую с обеих сторон пружинисто упирались мохнатые обрубки еловых лап, гибкие пряди берёз и корявые сучья можжевельника. Тут все было как должно. Иное виделось за Барьером. Там тоже был разрез, но какой! Поодаль земля казалась вздыбленной каким-то чудовищным, все кромсающим лемехом. Словно кто-то пропахал им вслепую, затем сдёрнул прежнее покрытие земли и на его место уложил новое, ничуть не заделав рваный и грубый шов. Позади него был уже другой лес. И другое время.
   Правда, здесь шов был не таким жутким, как в прочих местах. Даже неровности почвы перед ним и позади в общем-то согласовывались, что было верным признаком малого сдвига времени. Впрочем, возраст аномалии мне и так был известен, не это предстояло установить, тут я мог спокойно наслаждаться бесценными минутами тишины и спокойствия.
   Такими, однако, они были лишь с моей точки зрения. Барьер не достигал вершин самых высоких деревьев, и поверх него то и дело сигали белки, столь стремительно, что их длинные распушённые хвосты казались рыжими выхлопами реактивной тяги. Очутившись на той стороне, белки начинали возбуждённо цвирикать и скакать с ветки на ветку. Птицы пели лишь далеко в глубине леса, здесь они проносились в молчании, а некоторые метались кругами, словно искали что-то. Ещё бы! Сразу за “швом” начинался уже иной лес, и, главное, там было легко — даже сквозь зыбкое свечение Барьера я различал на кустах малинника осыпь спелых ягод. Май и июль соседствовали; белок и птиц такое, естественно, озадачивало. Нам бы их заботы!
   Тем не менее в ту минуту мне было не скажу легко и радостно, но светлей, чем обычно. В природе есть что-то успокоительное: рушился мир целой планеты, признаки катастрофы были прямо перед глазами, хватало и своей печали, а я вопреки всему испытывал удовольствие от ходьбы, шустрого мелькания белок, вида спелых ягод и даже от запаха вздыбленной земли. Очевидно, сказывалась и усталость долгого нервного напряжения. Разум честно фиксировал обстановку, сопоставлял, делал выводы, однако сознание как будто дремало, и навязчивым мотивом в нем почему-то крутилась одна и та же фраза: “Пока существуют белки, пока существуют белки…”
   Что я этим хотел сказать? Что пока существуют белки, ещё не все потеряно?
   Возможно.
   Недолгим был мой отдых. То, что внезапно открылось за резким изломом Барьера, начисто вышибло сонную одурь. Впереди разноцветным огнём полыхала осень! Та ранняя чистая осень, когда свежи и ярки все оттенки перехода красок от темно-зеленого к багряному, когда уже намётан шуршащий покров листвы, но убор деревьев ещё плотен и густ. Скупое сообщение со спутника об очередном хроноклазме, которое привело меня сюда, плохо подготовило к встрече с этой трагичной красотой. Позади осталась весна, справа простиралось лето, впереди была осень. Все вместе составляло нечто непередаваемое — пятое время года.
   И над всем простиралось грустное мглистое небо. Вдали на пригорке неопалимым костром горела куртина берёз.
   Осень клином подступила к Барьеру, но нигде не пересекала черту, и я было подивился расторопности полевиков, которые, выходит, успели оградить новый хроноклазм, как тут же сообразил, что дело не в этом. Ничего они не успели и успеть не могли. Просто новый сдвиг произошёл в пределах старого. Отрадно! Небрежная скупость сообщения стала понятной: космическим наблюдателям хватало забот поважней, им некогда было возиться с уточнением характера и границ столь мелкого и неопасного возмущения.
   Что ж, придётся основательно поработать, тем лучше.
   Итак, какая, спрашивается, передо мной эпоха? Золотая осень, те же, что и теперь, берёзы, осины, клёны. Явно не мезозой и даже не третичный период. Геологическая современность. С одной стороны, очень хорошо, а с другой, может быть, и очень плохо.
   Я пригляделся внимательней. Шов, отделяющий осень от всего остального, был куда грубее прежнего. Всюду развалы, выворотни корневищ, влажные и даже как бы дымящиеся срезы глинистых увалов, рыжая муть ручейка, который уже не знал, куда ему течь, — словом, хаос. Налицо были признаки глубокого разлома времени, так как одно дело смещение на века и совсем другое — на тысячелетия: то, что в наши дни стало ложбиной, тогда могло быть луговой гладью, даже скатом холма. И наоборот. Тут нечего было ожидать плавной стыковки рельефа. Её и не было. Ни там, где чужая осень граничила с нашей весной, ни там, где она вторгалась в иновременное лето. Только растительность была, в общем, одинаковой. Что ей наши жалкие века и тысячелетия!
   И все же — какое прошлое передо мной?
   Включив гравитатор, я перемахнул через Барьер и опустился Далеко за чертой хаоса. Под ногами тотчас зашуршали невесомые листья, лёгкие вобрали в себя щемящий запах увядания. Чувства невольно настроились на встречу с осенней прохладой, но разница температур, конечно, успела сгладиться. “Интересно, — подумал я мимолётно, — что теперь будет с листвой? Опадёт или сквозь желтизну увядания пробьётся свежая зелень?”
   Посторонние, конечно же, мысли. Строго говоря, мне следовало поскорее взлететь и разведать все сверху. Но уже от сознания этой необходимости заныли все мускулы исхлёстанного ветром лица. Успеется, решил я. Полет не заменит пешего хода, а последовательность — дело десятое.
   Так, с маленькой поблажки себе, все и началось. Слепо я вошёл в лес. Безбоязненно, как привык это делать всегда.
   Я старался не чересчур удаляться от стыка с прежним хроноклазмом, так как, помимо прочего, надо было ещё определить, стоит ли их разграничивать Барьером. Иногда это оказывалось необходимым, однако я надеялся, что здесь этого не потребуется. Плохо у нас сейчас было с энергией. Что там плохо — бедственно!
   Лес густел, и как-то сразу помрачнело мелькавшее в просвете листвы небо. Мутным оно стало, недобрым. И, как прежде, ни ветерка. Что меня радовало, так это чащобная захламлённость леса. Нигде ни малейшего признака человеческой деятельности, всюду ломко трещащий под ногами валежник, очевидное безлюдье, а если так — нет смысла ставить новый Барьер.
   Однако я не стал торопиться с выводами, и правильно сделал. Впереди обозначился косогор. Подлесок расступился, сразу открыв строй мачтовых сосен, под которыми было просторно и гулко. Вверху долгим вздохом порой прокатывался глухой шум вершин. В прогалах тускло серело небо, однако его света было достаточно, чтобы ещё издали различить на косогоре какой-то тёмный, мерно раскачивающийся меж стволами предмет. Взад-вперёд, взад-вперёд, так он маятником ходил и в мглистом просвете неба. Даже вблизи я не сразу понял, что это такое, как вдруг в сознании мелькнул полузабытый образ.
   Зыбка! Даже не колыбель, зыбка: память почему-то вынесла наружу именно это древнее, как мой собственный род, слово.
   Зачем она здесь, в лесу?!
   На фоне мрачнеющего неба тихо раскачивалась подвешенная на ремнях, такая маленькая, колыбель ребёнка. Внизу холмиком бугрилась ещё не успевшая оплыть земля.
   Это сказало мне все. Могила ребёнка. Над ней — его зыбка. Глубокой и печальной стариной повеяло на меня от этого обряда.
   О древности свидетельствовала и сама колыбель. Ни единого гвоздя, все крепко и грубо сколочено никак не металлическим топором. Внутри подмокший, уже чуть прелый мех. Отполированное долгим касанием материнских рук дерево потемнело. Скорее всего верхний палеолит, время, когда покойников уже снаряжали в потусторонний мир. А что надо младенцу там, в ином мире? Только его колыбель…
   Я отошёл со стеснённым сердцем.
   Оставалось выяснить, есть ли тут сами люди. Спускаясь с косогора, я наткнулся на осклизлую, явно звериную тропу и решил ею воспользоваться. Первобытные люди умеют прятаться, и они, конечно, попрятались так, что их вряд ли сыщешь с воздуха даже инфрадетектором. А вот звериными тропами они, понятно, не пренебрегали, и здесь мог оказаться их свежий след.
   Тропинка вела вниз сквозь кусты. Следопыт из меня, само собой, никакой, это умение давно стёрто цивилизацией. Но тут не требовалось быть охотником, чтобы убедиться в обилии всякого зверья: сырая почва была истоптана острыми копытцами, в кустах что-то шуршало, вспархивало, а однажды вроде бы даже мелькнула бурая медвежья спина. Как всякий человек своего времени, я не испытывал ни малейшего страха перед хищниками, но разум велел остеречься, и я на всякий случай достал разрядник. Сделав это, я странным образом почувствовал себя немного иным, чем прежде. Возможно, дело было в звериных запахах, на которые откликнулся инстинкт. Изменилась даже моя походка; я шёл уже не так споро, глаза озирали кустарник, ноздри ловили далёкие токи воздуха. Более того, я вдруг почувствовал, что вспоминаю и эти запахи, и эту узкую тропу как пережитое, словно когда-то шёл по опавшей листве, шёл насторожённо, готовый затаиться, подстеречь, наброситься или, наоборот, убежать, хитро запутывая свои следы.
   Ничего удивительного в такой перемене не было. В нашу службу подбирали людей с проблесками атавизма, потому что разведчик мог оказаться (и часто оказывался) в условиях, когда они требовались. Любопытно, что при отборе особое внимание обращали на то, любил ли человек в детстве играть в индейцев. Я любил и позже не раз задумывался над судьбой всех этих могикан, гуронов, навахо. Поразительная судьба! Сломленные цивилизацией белых прежде, чем расцвела их собственная, почти истреблённые, они, как никто, завладели воображением детей всех времён, наложили такой отпечаток на духовную культуру столетий, что это их влияние не только не исчезло со временем, но и пригодилось людям в трудную минуту. Недаром детство человека напоминает детство человечества, и лучшее в нем не случайно воспламеняет искусство, которое, собственно, и продлило духовное существование тех же индейцев. Мужество, стойкость и верность не гибнут в поражениях.
   Зачислению в разведчики ещё более, конечно, способствовала моя профессия учителя. Крепче, чем нас, закаливают разве что космонавтов. И то, как сказать! Во всяком случае, наша подготовка куда разнообразней, ибо мы должны быть искусниками во всем, начиная с игры в прятки, кончая популяризацией новейших космогонических гипотез. В конце концов, неожиданности далеко не каждый день подстерегают космонавтов, у них из месяца в месяц все идёт по программе, и в этой работе велика доля предусмотренного. Не то у нас. Наперёд неизвестно, что произойдёт в следующую минуту, какой фортель выкинет тот или иной подросток, что он спросит и сделает. А реакция должна быть мгновенной и точной, иначе потом не оберёшься хлопот. Конечно, и здесь есть стандартные ситуации, но двух одинаковых случаев не бывает, потому что каждый подросток неповторим, все они изобретатели, а энергию каждого надо исчислять в мегаваттах. Тут все время приходится держать ухо востро, уметь все, что умеют они, только лучше, вдобавок быть универсалом, чтобы никакой вопрос не застал врасплох. Всегдашнюю готовность к неожиданностям, психофизическую устойчивость к постоянным стрессам, мгновенность реакции — вот что в нас воспитывали годами, хотя, разумеется, не только это. Но именно это потребовалось теперь, когда стали нужны особого рода разведчики, а готовить их было некогда. Вот почему в наших отрядах оказалось так много бывших учителей.
   Вильнув, тропинка вывела меня к перелеску, за редкими деревьями которого приоткрывалась пойма извилистой мутной реки, которая тоже вроде бы не знала, куда ей течь. Ещё недавно я сразу вышел бы из-за укрытия и, как положено властелину Земли, хозяйски оглядел бы местность. Теперь я этого не сделал. И моя осторожность была вознаграждена.
   Затаившись в кустарнике, я почти сразу уловил впереди себя чьё-то присутствие. Как это произошло, я не знаю. Ветер тянул в мою сторону, но вряд ли моё неразвитое, хотя и обострившееся обоняние могло подсказать, что я не один. Тогда, возможно, шорох? И это сомнительно, поскольку незнакомец, как я потом убедился, был бесшумен, подобно тени. Все же что-то сработало во мне как сигнал. Я осторожно прокрался вперёд и раздвинул мешавшие обзору ветви.
   Человек!
   Прижавшись к стволу ивы, неподалёку стояла девушка, почти подросток. На ней не было ничего, кроме пояска из шкур и какого-то ожерелья на шее. Волнистая грива волос явно не знала ножниц. Я затаил дыхание. Девушка, несомненно, принадлежала к тому же, что и я, виду “человека разумного”, более того, телосложением она так напоминала девушек моей эпохи, что мне даже показалось, будто я её уже где-то видел.
   Конечно, иллюзия длилась недолго. Девушка повернула голову, и на меня глянула дикарка. Нет, её лицо не было ни тупым, ни свирепым, скорее наоборот. Дело в ином. Цивилизация утончает чувства. Эмоции, в общем, те же самые, но их спектр богаче, разнообразней, мягче и тоньше, крайности сглажены — сравните, например, взрослого и ребёнка, и вы поймёте, что я хочу сказать. Здесь богатства эмоциональных оттенков и переходов не было и в помине: примерно как эта девушка, могла бы озираться загнанная, напуганная и все же готовая к отпору лань. И, что самое удивительное, страх не лишал эту малышку достоинства.
   Обычное для людей моего времени и такое редкое в древних веках выражение достоинства — вот что сближало нас и обманывало при первом взгляде. А ведь её дела хуже некуда. Шутка ли, внезапно увидеть, как померк прежний день и занялся новый! Как одно небо в грохоте землетрясения сменилось другим, и в осеннем воздухе повеяло запахом весны. Вдобавок сдвиг времени, похоже, отрезал девушку от соплеменников, что само по себе было трагедией. Особенно в ту пору, когда человек не мыслил себя вне племени и всех прочих людей обычно считал врагами. Ведь даже Аристотель полагал изначально свободными лишь греков, тогда как все остальные представлялись ему варварами и, как следовало по его логике, естественными рабами.
   Не потому ли девушка и не искала укрытия, что заранее чувствовала себя обречённой? Она же стояла на виду, затравленно озиралась, но вроде и не думала убегать.
   Убегать, спросил я себя, а куда? Нет пещеры, куда бы не проник зверь, нет дерева, на которое он не смог бы взобраться, и обороняться нечем. Палка против когтей и клыков! Я невольно сжал рукоять разрядника. Видимо, девушка прекрасно понимала своё положение. Здесь, на открытом месте, она по крайней мере могла издали заметить опасность и, в зависимости от её характера, либо кинуться наутёк, либо нырнуть в реку, либо вскарабкаться на дерево. Здесь у неё были кое-какие шансы спастись. Выжить, пока стоит день. Ночью, не этой, так следующей, с ней, очевидно, будет покончено. Ей это, конечно, было известно.
   Возможно, я был последним, кто видел это юное, прекрасное в своей юности и уже обречённое существо. Конец было легко предвидеть: бесшумный из темноты прыжок, недолгое сопротивление, вскрик…
   Ну и ладно, подумал я, чувствуя себя последним подонком. Не моё это время. И вообще, чем я могу помочь, даже если бы имел на то право?
   Хватит, пора уходить, таким трагедиям несть числа.
   Но я медлил. Я знал, что должен быть толстокожим, все мы это знали, кругом гибли и наши люди, я сам как раз неподалёку отсюда потерял дорогого мне человека, и для спасения других надо было, не отвлекаясь, делать своё дело. Все так, но с совестью сладить трудно.
   Тем не менее надо было уходить.
   Однако не успел я двинуться, как справа из лесочка показались люди. Четверо в зеленовато-серых мундирах с каким-то допотопным оружием в руках. Появление солдат здесь, в каменном веке, было столь диким и неуместным, что я не сразу сообразил, откуда они взялись, хотя удивляться, в сущности, было нечему соседняя зона находилась в двух шагах, а там был двадцатый век.
   Форму я отождествил не в ту же секунду, а когда отождествил, то почувствовал брезгливое любопытство: фашистских солдат мне видеть не доводилось. Впрочем, парни были как парни. Моего возраста, рослые, загорелые, видно, привычные к физическому труду. Вопреки ожиданию, на их лицах не было ни растерянности, ни страха, разве что некоторое обалдение, вполне понятное, когда происходит неизвестно что, и вдобавок из лета ты сразу попадаешь в осень. Но солдатская привычка приспосабливаться к любым обстоятельствам, похоже, чего-то стоит: держа пальцы на спусковых крючках своего оружия, парни шли осторожно и все же уверенно. На их естественно потрясённых лицах все ещё как будто лежал отсвет недавних побед. Весь облик солдат словно говорил, что им, подмявшим Европу, решительно плевать на все непонятное, и пусть даже перед ними разверзнется ад, они и его пройдут с боем, одолеют, как уже одолели стольких врагов. Да, так они и шли, их самоуверенность завораживала.
   Сила!
   Девушку они заметили несколько секунд спустя. И, как по команде, замерли Крайний, белобрысый детина, сложил губы трубочкой, словно намереваясь свистнуть. На лицах остальных возникло радостно-недоверчивое изумление. Высокий, стоявший посредине парень сдвинул каску к затылку, точно освобождаясь этим движением от чего-то сугубо военного.
   Было в этой их непосредственности что-то ребячье. Я даже позабыл, кто они такие, и совсем упустил из виду, какое впечатление производил на мужчин прошлого вид юной, хорошо сложенной и почти голой девушки.
   Она, я в этом убеждён, заметила их раньше, чем они её. Но не шевельнулась. Даже не взглянула в их сторону. Будто их не было вовсе. Рассчитывала, что её не заметят?
   Все разъяснилось спустя минуту Не сказав друг другу ни слова, только обменявшись взглядами, солдаты развернулись в цепь и, пригибаясь за кустами, стали быстро окружать девушку. Я чуть не вскрикнул при виде этого чётко отработанного волчьего манёвра. Загон, я был свидетелем загона, охоты на, человека!
   Девушка наконец рванулась. Но то было чисто импульсивное движение, ибо, сделав к реке два-три ковыляющих шага, она упала в траву.
   Вот оно что! Все мои гипотезы разлетелись в дым. Девушка так долго оставалась неподвижной просто потому, что не могла бежать.
   Конечно, это поняли и солдаты. Они двинулись к ней, уже не скрываясь. Белобрысый хлопнул высокого по плечу, и оба засмеялись. Все разом заговорили.
   Изрядная архаика, тем не менее их речь была понятна без лингвасцета. Хуже было со смыслом реплик, которыми они перебрасывались. “Аппетитный, однако, язык…” — при чем тут язык? “Во, выставилась, на такое паскудство только унтерменши способны!” — интересно, а это как понимать? “Дурак, раз выставилась, значит, дело знает. Сначала допросик…”
   Белобрысый удовлетворённо потёр руки.
   Что?! Я не поверил своим ушам. Бред, не слепые же они! Ведь перед ними девочка. Раненая! Неужели эти мужественные, так повеселевшие ребята, неужели они способны…
   Никакой ошибки, о том у них и шла речь. Разумеется, они перенервничали, взвинчивали себя бравадой, но это только распаляло их. Просто мне было нелегко влезть в их шкуру, хотя в историческом, точнее, в хронологическом смысле фашисты были куда ближе ко мне, чем эта девочка из пещер. Переодень меня в их форму, я выглядел бы очень на них похожим. Подковы их крепких сапог твёрдо и уверенно придавливали траву. Меж ними и дикаркой остался лишь шаг. И тут она встала на ноги, напряжённо, не без страха вглядываясь в их весёлые лица.
   Очевидно, выражение этих лиц её обмануло. Впрочем, кто знает!
   Они о чем-то заговорили с ней, ветер отнёс слова, и, не получив ответа, перешли к действию. Самый рослый из них обошёл девушку сзади и, перекинув оружие через плечо, быстрым и точным движением заломил ей руки.
   Дальнейшее его, надо думать, удивило. Девушка с неожиданной силой тряхнула плечами, высвободилась, и от удара её кулака высокий отлетел шага на два.
   Улыбку сдуло с их лиц. Задний вскинул оружие и отскочил вбок. Да, это были профессионалы… Двое других, не сговариваясь, ударили девушку. Один сделал молниеносную подсечку, кулак другого врезал в скулу. Девушка упала.
   Рассуждать было некогда, руки опередили мысль. Я вскинул разрядник. Ширкнувшая среди бела дня над головой молния — зрелище, надо полагать, впечатляющее для тех, кто в глаза не видал разрядника. Я не сомневался, что эти типы кинутся врассыпную, как зайцы.
   Ничего подобного. Они остолбенели, да, но им нельзя было отказать в мужестве и находчивости. Они действительно кинулись врассыпную, но лишь затем, чтобы залечь поодаль друг от друга, вскинуть автоматы и полоснуть очередью в мою сторону. И что значит солдатская выучка! Они не видели, откуда вылетела молния, и вряд ли поняли, с чем имеют дело, тем не менее уверенно ответили огнём на огонь. Пули тут же осыпали ближайшие ко мне кусты. Легко было догадаться, что так будут прочесаны и все остальные.