– Вот нирвана и души, – сказал он нам.
   – Так почему же считается столь трудным достичь нирваны? – спросил кто-то из нас. – При существующем взаимном притяжении всякая душа, уже в силу одной своей односторонности с мировой душой, должна, раз освободившись от оков земных, слиться с нирваной.
   – Конечно; но это взаимное притяжение существует лишь при совершенной чистоте частицы. Взгляните, чтò случится теперь!..
   И, посыпав другое блюдечко пеплом и пылью, он обкатал шарики ртути в этой грязи, замесив её вдобавок каплей масла… Живые дотоле крупинки, под толстым слоем грязи, лежали теперь на дне блюдечка неподвижно. Напрасно было прикатывать их к главной капле чистой ртути – они не сливались уже с родной каплей…
   – Вот последствие земной грязи, – пояснил нам Даммападжоти. – Пока душа не очищена от последнего земного атома – не попасть ей в нирвану, не жить жизнью вечною, среди божественной эссенции…
   – Стало быть, вы веруете в загробную жизнь?
   Даммападжоти засмеялся и, как казалось, немного презрительно.
   – Верим, конечно, но стараемся избежать продолжительности оной, как величайшего, хотя и справедливого несчастия, как наказания за наши грехи. Жить – значить чувствовать и страдать; не жить, но находиться в нирване – есть синоним вечного блаженства…
   – Но ведь этак выходит, что вы добиваетесь уничтожения души.
   – Нисколько; мы только добиваемся уничтожения страдания, нераздельного с частной жизнью; мы ищем достигнуть безусловного блаженства в соединении с верховною мировой душой. Одно целое бесконечно и совершенно; в раздроблении своём каждая частица делается и конечной, и полной несовершенств и изъяна…
   В Сутрах действительность объективного мира называется обманом чувств; действительность формы и всякого вещества выставляется опасной иллюзий; даже действительность самого индивида или я отвергается. Но то именно, против существования чего восстают все наши современные материалисты, то, что они стараются стереть с лица земли, уверяя, что всё это одни лишь бредни, ни на чём не основанные умозрения, тò сутры и признают «единственною действительностью в мире иллюзий», а «метафизика Казиапы» объясняет, почему именно оно так. Эта действительность – духовное я человека. Эго вполне отдельное и отличное от материи, хотя бы самой сублимированной. Одна причинность есть действительность, ибо эта причинность без начала, как и без конца, не имеет ни прошлого, ни будущего, но всегда существует в настоящем, а все её действия суть одни лишь временные и второстепенные явления, «блеск молнии в океане электричества». Всё проходит, всё изменяется в своей объективной форме и, поддаваясь разделению времени и исчислению, всё есть иллюзия; но причинность всего безгранична, как и бесконечна, и не может быть исчислена; стало быть она-то и есть действительность.
   Нирвана ничто, потому что она всё. Парабрахма – без сознании и воли, ибо Парабрахма есть абсолютное «мировое сознание» и безусловная воля. Бесконечная, безначальная и беспричинная монада Пифагора – первопричинность всего; по сотворении триады, «обитающая во мраке и молчании» монада возвращается в свою невидимую и неосязаемую обитель. И однако же, по Проклу, она и есть «вечный Бог», и вся вселенная тяготеет вокруг монады. Еврейские каббалисты также указывают на своего Эн-Софа, как на нечто бессознательное и не обладающее волей, ибо Эн или Айн-Соф есть самопричинность, а слово Айн в буквальном переводе означает отрицание последующего слова – ничего. «Дух не имеет образа, и поэтому о нём нельзя говорить, что он существует», учит книга буддистов Праджнья Парамита (Совершенство мудрости).

XXIV

   Полковник Олькотт
 
   У таких памятников, как колонна Ашоки, обыкновенно находятся старые пипалы (Ficus religiosa), прямые потомки Боддрума («древо познания») столь излюбленного, по преданиям, основателем буддизма. Находилось такое дерево когда-то и у колонны, но его уж более нет: оно было срублено англичанами, без всякой к тому причины, как и всегда.
   Мы спустились в подземные пещеры по скользкой, поросшей мхом каменной лестнице. Гордо потрясая бритою головой, голый брамин шёл впереди нас, освещая нам дорогу смрадным факелом, а по обеим сторонам ступеней неподвижно сидели и стояли в разных позах факиры, с нечёсаными по годам и закрученными в шиньон длинными волосами, грязные, отвратительные. Настоящие аскеты никогда не сидят в людных местах, но пребывают или в уединении лесов, или же в далеко сокрытых от равнодушных глаз дворах храмов, как например в Джабалпуре. Посреди первой залы, низкой и с колоннами, стоял громадный, украшенный венками великолепных роз лингам; по сторонам – ниши с расставленными в них идолами и их живописными изображениями. Каменные идолы были покрыты сыростью, и крупные капли просачивающейся воды, следы подземной реки Сарасвати, орошали почерневшие стены. При слабо мерцающем свете факела невозможно было различить надписи. Так как все уцелевшие отрывки переведены, то мы и не особенно интересовались ими. Есть сильное подозрение, что эти подземные залы находились ещё в VII столетии на одном уровне с землёй; но частью вследствие сырости, частью по причине веками накопившегося слоя мусора, они осели и теперь находятся под землёй. «Бессмертное дерево» Актай-Бат упоминается как Хвен Тхсангом, так и историками Рашид-Уддином и Абу-Риханом, которые и указывают на него, как на древнейшее дерево в Индии.
   Мы прошли зал двадцать, но кроме «дерева» ничего интересного не видали. За ним в стене зияет большое отверстие, ведущее, по словам брамина, до Бенареса. Все святые, говорил он, отправлялись этим ходом молиться в священный город. По дороге они «беседовали с Сарасвати…»
   Тайному ходу мы предпочли мост через Джумну и переехали по нему на другой берег реки. Этот мост один из великих подвигов англо-индийского инженерного искусства. Мост в два яруса, перекинутый через широчайшее место, над самым слиянием двух рек, имеет 3331 футов длины по прямой линии. Экипажи и пешеходы проезжают и переходят по нижнему, а поезд железной дороги проходит по верхнему ярусу. Мы попали как раз под поезд и чуть было не оглохли.
   Недалеко от вокзала железной дороги возвышаются старинные ворота со сводом, ведущие в прелестный, отлично содержимый сад. Наружные стены густо покрыты ползучими растениями и великолепными розами. В Кушру-Баг (сад Кушру) находятся могила и памятник принца этого имени, его матери Шах-Бегумы и многих других исторических лиц. Кушру был внук великого царя Акбара и сын раджпутки, дочери махараджи Амберского, славившейся на всю Индию своей красотой и колдовством, – последнее, быть может, потому, что она обворожила сына Акбара, Салима, мусульманина, и, прогнав других его жён, была всю жизнь его единственною женой. Как бы то ни было, но к Кушру-Багу, после заката солнечного, не подойдёт на полверсты ни мусульманин, ни индус. Всё потомство Акбара с самим царём (хотя он похоронен в Агре) собирается по ночам держать загробный дурбар
   На другое утро мы отправились осматривать «Ложе Ханумана», на берегу Ганга, и другие курьёзы Аллахабада. «Ложе» это оказалось открытою, четырёхугольною и вымощенною гранитом комнатой, вырытою футов на двадцать в земле. Над ней возвышается купол на четырёх гранитных столбах, на 10 футов над поверхностью земли, и без стен, дабы удобнее было толпе заглядывать со всех четырёх сторон вниз, любуясь на спящего бога-обезьяну. Несколько широких, мрачных ступеней ведут вниз, но по ним спускаются лишь одни охраняющие покой идола – брамины. Любопытнее всего, даже самого идола, огромная и многоречивая надпись от муниципалитета на трёх языках: английском, хинди и урду (язык магометан). Эта надпись строго запрещает христианам и особенно мусульманам «совершать над этою святыней индусов какие-либо кощунства, как-то: бросать камни в святилище, подходить к нему в сапогах, громко смеяться, делать непристойные, способные огорчить чувства поклонников бога замечания или же изъявлять гадливость (squeamishness)». (Я перевожу эту надпись слово в слово.) Невзирая на запрещение, на угрозы штрафом и даже тюрьмой, мы, дав дежурному брамину одну рупию, преспокойно подошли к самым колоннам, не сняв даже обуви. Мы заглянули вниз: идол громадных размеров, футов в 20 величины, ярко-красного цвета и с короной на обезьяньей голове, почивал на спине, растопырив приподнятые колена, свернув хвост калачиком и положив щёку на ладонь левой руки, тогда как другая держала скипетр. Над его носом болталась лампада, и он был весь усеян цветами. Полюбопытствовав узнать, из какого материала сделан идол, и получив ответ от брамина, что он «сделан из ничего», но есть притом «живое тело бога», мы не удовольствовались таким загадочным ответом. Как быть? С первого дня как Хануман заснул в своей яме, никто, кроме посвящённых браминов, никогда не сходил вниз. Бросить в спящее божество камешком и судить по звуку – преступление, предусмотренное муниципалитетом, могущее повлечь за собою штраф в 100 рупий. Тут-то наш президент, как истый изобретательный янки, явился на высоте дилеммы; вынув горсть медных и мелких серебряных монет и опустив руку за перила, он, в виде эксперимента, но как будто нечаянно выронил анну (3 копейки) на живот богу, всё время не спуская глаз с зорко следившего за ним брамина, который тотчас же хитро осведомился, не принести ли её назад «саабу»? – нет, ответил президент, – всё, что упадёт вниз, пусть останется приношением Хануману. Ободрённый этим, полковник бросил другую монету, уже целясь. Попав прямо в нос божеству, но без ожидаемого звука, он стал затем кидать всё сильнее и чаще, пока, наконец, после падения с дюжины монет, одна не звякнула, как бы ударясь о нечто металлическое. Когда он остановился, довольный этим открытием, брамин предложил ему бросить ещё несколько монет в рыло Хануману, умилённо повторяя, что подобная игра весьма приятна дэву
   От Ханумана мы пошли поклоняться «бабе Сандасси». Во избежание всякого недоразумения, спешу заметить, что баба Сандасси не русская «баба», а индусский «дед», и даже, судя по его возрасту, весьма почтенный. Уверяют, будто ему 250 лет, а сам он говорит, что родился так давно, что забыл, когда именно. Как бы то ни было, но «баба» этот лицо историческое и весьма уважаемое даже англичанами, которые, к удивлению народов Индии, оказались хоть раз благодарными за оказанные им услуги. Правда, их благодарность ограничилась тем, что они пока не стреляли ещё «бабой» из пушки, ни разу не повесили его и даже не засадили в тюрьму; но ведь и это уж чего-нибудь да стòит в Индии. Они даже подарили ему квадратный камень в полтора ярда длины и ширины, на котором он сидит не вставая уже ровно 53 года; и тот же муниципалитет великодушно снабдил его дощечкой с надписью. Дело в том, что память о «бабе»-деде у британцев тесно связана с памятью о мятеже. В те тяжёлые для них дни он многим европейцам спас жизнь, пряча их в пустое отверстие под камнем, с которого он не сходит и в котором скрывает свои талисманы и лекарства. Два раза его самого чуть не убили, но он не выдал прячущихся…
   Баба – пенджабец и сикх, последователь Нанаки. Неподалёку от стен форта, на палящем берегу Ганга сидит этот ныне совершенно слепой и белый как лунь старец. Гордо драпируя голое тело в кусок белой кисеи, он со своими серебристо-белыми длинными волосами в тихие, безветренные дни походит скорее на мраморное изваяние, чем на живое существо. Вот что слово в слово написано на великодушно прибитой городским начальством дощечке, шагах в шести от деда:
   «Баба Сандасси, родом из Пенджаба. Человек испытанной и строгой честности, неспособный к обману. Оказал много услуг правительству. Сидит на сём камне с 5 июля 1827 года. Ослеп в 1839 году, лишившись зрения вследствие постоянного сидения на солнце и отражения лучей в воде. Прохожим запрещается тревожить его. Желающие с ним беседовать обязаны снимать башмаки и сапоги. По приказанию Аллахабадского муниципалитета, октябрь 1858 года».
   Сняв обувь, мы подошли к старику и приветствовали его словами: «да пребудет раджа Нанак с благословением божиим во сварге! (раю)». Такур, которого слепец, к удивлению нашему, узнал ещё за десять шагов и громко приветствовать благословением, тотчас же вступил с ним в разговор. Мы узнали, что слепой сикх ест и встаёт с места лишь раз в сутки, и глухую полночь: при помощи своих учеников, он сначала погружается в священные воды Ганга, а затем, омывшись, съедает горсть рису на молоке и, надев на плечи новый кусок кисеи, снова садится на место до следующей полуночи. Под палящим солнцем, под грозой и дождём мунсуна сидит, таким образом, голый старец день и ночь, с непокрытою головой, не имея даже и куска кисеи между теменем и небом. По уверению учеников его, он никогда не спит; по крайней мере никогда и никто из них не видал его лежащим; а если он и спит (чего ученики его, впрочем, не допускали), то спит с открытыми глазами и сидя, не имея возле себя и жерди, на чтò бы облокотиться. Куски кисеи, которые он никогда не носит на плечах более одного дня, продаются иногда за большие деньги жителям, крепко верующим в их целебное свойство после того, как они побыли целые сутки на теле сикха. Вырученные деньги поступают в сиротское заведение, которое сикх содержит единственно на собственный счёт; в это заведение принимаются безразлично дети всякого вероисповедания; их бывает иногда до 300. Туда же поступают и все другие приношения деньгами и вещами, щедро расточаемые на аскета, потребности коего состоят ежедневно в рисе, молоке, да в пяти аршинах белой кисеи. Часто после продолжительного самосозерцания он обращается к тому или другому из учеников и посылает его иногда за несколько миль в леса за известными предметами, как-то: за корнем какого-либо растения, за цветком или камешком, снабжая его при этом подробнейшими инструкциями. Так один раз, когда жена коллектора, заболев злокачественным вередом на ноге, совсем уже умирала и английские врачи собирались было резать ей ногу, угрожая в противном случае гангреной и смертью, больная в отчаянии прислала мужа посоветоваться с «дедом». Супруг был атеист и скептик, и сикху верил не более, чем своему пастору. Однако пошёл, отправясь к нему, как новый Никодим – ночью. Не успел он даже начать объяснения, в чём дело, как «дед» прервал его, посылая назад домой: «Твоей „мэм-сааб“ сделалось хуже, ты должен тотчас же спешить к ней (говорил слепой) и дать ей нюхать целую ночь до утра вот эту траву; а рано утром на другой день ты получишь от меня (сикха) мазь, которая и вылечит ногу твоей жены».
   Озадаченный коллектор взял траву, какой-то сухой, вымоченный тут же в Ганге пучок, и, вернувшись, нашёл весь дом в смятении: его жена умирала, если уже не умерла. Забыв весь скептицизм, коллектор поднёс ей под нос траву, и коллекторша очнулась, а к утру спокойно уснула. Между тем «дед» подозвал старшего ученика (который и рассказывал нам это происшествие), приказал ему перейти вброд рукав Джумны, войти в лес, направо, следуя по третьей тропинке, сосчитать двадцать три манговых дерева и под двадцать четвёртым к югу и у самого корня дерева искать. Там, вершка на два под землёй, в покинутом муравейнике, он найдёт тигровый коготь, который и должен принести. Ученик отправился и, сделав всё, как было приказано, принёс коготь учителю. Сикх велел сперва обуглить коготь на огне, затем истолочь в мелкий порошок и, прибавив разных трав, сделал из него мазь и послал к коллектору с инструкциями. Через неделю «мэм-сааб» пришла сама благодарить слепого старика…[147]
   Все, с кем мы только ни говорили о сикхе, отзывались о нём с величайшим уважением, а индусы и даже мусульмане – с благоговейным страхом.

XXV

   Могини. Один из учеников махатмы Кут-Хуми.
 
   Народы Индии не делают ничего вполовину: они или величайшие фанатики, или же безусловные атеисты. Их любовь, как и ненависть, безгранична, и когда индус назвал вас без принуждения «братом» или «другом», то это не пустая фраза. Все наши спутники были «реформаторами» (как их здесь называют) и давно порвали все связи с браминами и сектами, но зато все до одного были мистики, верующие в высшее духовное развитие человека, убеждённые, что такое развитие способно поставить последнего почти на уровень с божеством, если только он того достоин. Но вместе с грубыми фанатиками и образованными, в высшей степени экзальтированными (подобно Нараяну) мистиками к толпе «свободных мыслителей» (как они себя величают) с каждым годом из рядов учащейся молодёжи прибавляются новобранцы школы Чарлза Брадло и Луиса. За последнее десятилетие под «благодетельным» влиянием (скорее чисто английского, нежели западного) воспитания происходит нечто феноменальное: всё учащееся в городских школах и коллегиях юное поколение выпускается из них безвозвратно атеистическим. Исключения чрезвычайно редки.
   Политика Англии – никогда и ни под каким предлогом не мешаться в чисто религиозные вопросы завоёванной страны. Можно, конечно, подозревать, что такое правило является следствием скорее трусливости, чем либерализма правительства.
   Следуя золотому правилу, а также, быть может, и для того, чтобы не оскорбить «христианских чувств» своих сановников, все места президентов, директоров и «принципалов» туземных коллегии отдаются тщательно выбираемым с этою целью отъявленным материалистам. Так как по своему серьёзному и ответственному значению такие должности всегда и важны, и доходны, то понятно, что их приберегают единственно для англичан; туземцу, будь он в тысячу раз ученее своего принципала, такое положение недоступно.
   С другой стороны, миссионерам разных сект, имя коим здесь легион, не дозволяется вход в коллегии. Вследствие вышесказанной политики, они вращаются в самых подонках общества, между париями и не допускаемыми в брахманские секты мэнгами. В постоянной борьбе и ссорах между собою, они, дабы насолить друг другу, буквально покупают обращённых: парии и мэнги, все до единого или чертопоклонники или безо всякой религии, обратятся за деньги, а часто и из-за куска хлеба во что угодно. Можно наверное сказать, что нет ни одного обращённого в христианство индуса, который бы не был вором, мошенником, горьким пьяницей, а подчас и убийцей. Миссионерство в Индии – величайшая профанации христианства. Ни одно европейское семейство ни за какие блага не наймёт в услужение обращённых. Миссионеры открывают свои собственные школы, но эти школы, как и результаты их – один только фарс. Падкие на даровое учение, индусы посылают к падри своих детей только от пяти до семи, много до восьмилетнего возраста; после этого едва выучившихся читать детей обыкновенно женят или выдают замуж; раз вступивших в брачное состояние юных супругов, конечно, трудно заманить назад в школы. Надежды на добровольное обращение разлетаются в прах…
   Ещё безотраднее постановка этого дела у католиков. Основанная на собственные средства богатая иезуитская коллегия Св. Ксаверия в Бомбее, вместо того чтобы просвещать народ, рассеивать мрак невежества и поучать юных язычников, окончательно сбивает их только с толку. Воспитанники пресловутой коллегии выходят из неё, правда, с полнейшим презрением к вере и обычаям своих предков – обыкновенная система и хорошо известная уловка сынов Лойолы; но зато они питают ещё сильнейшую, если возможно, ненависть к римско-католической, если не к христианской вере вообще. Не находя возможности прибегать в Английской Индии к столь излюбленным ими насильственным обращениям, отцы иезуиты являются здесь под такою цинической, отвратительной оболочкой, так грубо извращают и без того шаткие понятия туземных мальчиков о правде и чести, что под их якобы христианским управлением в итоге получаются ещё худшие результаты, чем под вольнодумной дирекцией таких учёных атеистов, как «принципалы», например, Бомбейской и Лагорской коллегии.
   Поэтому с психологической точки зрения Индия представляет необычайно интересное зрелище. За исключением горсти «реформаторов», она разделяется на два враждебные друг другу лагеря: фанатиков и ультра-скептиков. Первые, полные религиозного суеверия, видят божество во всём: в тигре, в корове и её хвосте, в дереве, вороне и во всякой гадине; вторые, не менее полные того, что позволяю себе назвать суеверием научным, отрицают всё, кроме материи.
   «Чудны творения твои, о Тиндаль!..» – хором восклицают юные индусы, поклоняясь этому светилу науки.
   Но со всем этим обе партии, как ортодоксальная, так и атеистическая, глухо враждебны своим правителям. Партия ярых, до безумия экзальтированных браминами фанатиков, само собою разумеется, никогда не помирится в душе с правительством, которое даёт им в собственной их стране лишь отрицательные преимущества над миссионерами ненавистной им религии. Лагерь материалистов, ежегодно подкрепляемый целыми партиями блистательно кончивших курс индусов, выброшенных в океан житейский этими университетами и коллегиями буквально без ладьи и компаса, без надежд в этой жизни, – вследствие устраняющей их ото всякого участия в управлении страной политики и без надежд на жизнь будущую, в которую наши азиатские поклонники европейских «апостолов разума» стыдятся веровать (как то делали их глупые предки). Им остаётся в жизни – нуль. Поэтому мы их и застаём в последней четверти XIX века перефразирующими на все лады известное изречение эпикурейцев: «Станем есть, пить и веселиться… ибо завтра – все мы превратимся в угольную кислоту, воду и аммиак!»
   Позволяя себе это предисловие, я не отступаю от моего рассказа. Я только желаю представить русским читателям Индию такой, какой её сделала Англия, и приготовить их этим самым к яснейшему пониманию рассуждения, в которое мы не раз вступали с учёными пандитами.[148] Узнав о нашем приезде, эти пандиты и туземные философы стали приходить к нам целыми партиями; некоторые из них приехали нарочно для свидания с нами из Бенареса.
   Вернувшись от баба Сандасси, мы нашли у профессора Батачарьи огромное общество пандитов. Они просидели с нами в саду далеко за полночь. Мы приехали из Америки изучать философию их древних и современных религий, а они пришли таращить с неподдельным изумлением глаза на «западников», имеющих глупость и безумие предпочитать Капилу и Патанджали – Гёксли и Тиндалю, философию Ману и буддизм – позитивизму Огюста Конта. Отказавшись от всякой веры, они однако же не посмели отказаться от касты и её требований. Они смеялись надо всем божественным и вместе с тем страшились людей и общественного мнения. Не так ли зачастую бывает и у нас в Европе?
   Разговор, конечно, зашёл об их древней философии, о риши, йогах и аскетах. Пандиты вполне распоясались и с гордостью, достойной лучшего дела, стали раскрывать перед нами все нравственные язвы, нанесённые, а затем постоянно растравляемые в них одной и той же искусной рукой их английских «принципалов». «Неужели нас могли интересовать бредни древних метафизиков и богословов?» – спрашивали они. «Кто же кроме ханжей, факиров, да полоумных аскетов может ещё видеть какое-либо значение, например, в тройном божестве? Баба Сандасси – старый дурак, а факиров, лезущих для очищения от грехов в Гангу и остающихся под водой, рискуя в ней утопиться, пока они трижды не прочтут мантры, правительству следовало бы засадить в рабочий дом…»
   Наши доводы и противоречия ужасно раздражали некоторых из них. Один статный индус, драпированный в белую с золотом шаль, с золотыми кольцами на всех пальцах ног, огромным знаком Вишну на лбу и в золотом pince-nez, обратился наконец ко мне уже с прямым вопросом: «Неужели я, прожив так долго в Америке, родине Томаса Пена, верю ещё в какое-либо божество?»
   – Признаюсь, верю, и вовсе не таюсь в такой невежественной слабости, – последовал мой ответ.
   – И в «душу» человека? – переспросил он со сдержанной усмешкой.
   – Да, и в душу; и как ни удивительно, даже в бессмертный дух…