Над лагерем стала рваться шрапнель, и тени от белых облачков родничками запульсировали на земле между бараков. Над актовым залом с сухим оглушительным треском разорвался снаряд, мигом превратив воздух в монолитную ледяную глыбу. С обломков крыши наверху рухнули потоки цементной пыли, засыпав Джиму спину и плечи. Размахивая учебником, Джим принялся считать разрывы и сразу насчитал дюжину. Интересно, знают ли американские летчики, что в лагере Лунхуа сидит Бейси, и с ним другие моряки-американцы? Всякий раз, заходя на атаку на аэродром, американские истребители до последней минуты прятались за трехэтажными зданиями бывших общежитий, несмотря на то что японские зенитки вынуждены были из-за этого вести огонь по лагерю и несколько заключенных уже были убиты осколками и шальными пулями.
   Но Джим был рад, что «мустанги» подошли так близко. Он наслаждался каждой заклепкой на их фюзеляжах, и пулеметными гнездами в обводах крыльев, и радиаторами на брюхе, которые, с точки зрения Джима, перенесли туда исключительно для того, чтобы достичь предельной стильности силуэта. Джим искренне восхищался японскими «Хаяте» и «Зеро», но «мустанги» были истинными «кадиллаками» воздушных битв. Он совершенно задохнулся от восторга и не мог кричать, но в меру сил махал снующим туда-сюда под плотным пологом шрапнельных разрывов пилотам своей латинской книжкой.
   Первые звенья истребителей уже прошли над летным полем. Их силуэты, ясно различимые на фоне многоэтажек Французской Концессии, быстро удалялись в сторону Шанхая, чтобы вот так же, на бреющем полете, атаковать доки и морскую авиабазу в Наньдао. Но зенитные батареи вдоль взлетно-посадочной полосы не прекращали огня. Небо было сплошь расчерчено «кошачьими колыбельками» трассеров, светящиеся нити пересекались, сплетались между собой и снова расходились в стороны. Средоточием фейерверка была пагода Лунхуа, парившая над клубами дыма, который поднимался от горящих ангаров, — ее орудия держали над аэродромом непроницаемую стену заградительного огня.
   Джим еще ни разу не видел такого масштабного воздушного налета. Над рисовыми полями между лагерем Лунхуа и рекой заходила на цель вторая волна истребителей, за которой вплотную шла эскадрилья двухмоторных истребителей-бомбардировщиков. В трехстах ярдах к западу от лагеря один из «мустангов» вдруг резко дал крен вправо. Потеряв управление, он скользнул в сторону и задел крылом насыпь заброшенного канала. Самолет волчком завертелся над рисовыми делянками и развалился в воздухе на части. Потом был взрыв, стена разом вспыхнувшего керосина, сквозь которую Джим увидел горящую фигурку пилота, все еще пристегнутого к креслу. Оседлав раскаленные добела обломки своей машины, он прошил насквозь кроны деревьев у лагерной ограды, — отломившийся кусочек солнца, которое по-прежнему полыхало над окрестными полями.
   Еще один подбитый «мустанг» вывалился из строя своего звена. Волоча за собой длинный шлейф дыма, он резко пошел в небо, сквозь белые подушечки шрапнельных разрывов. Пилот явно пытался уйти подальше от аэродрома, но, как только его «мустанг» начал терять высоту, он перевернул машину вверх брюхом и спокойно вывалился из кабины. Почти тут же раскрылся парашют, и летчик круто пошел к земле. Его горящий самолет сам собой вернулся в правильное положение, протянул над пустыми полями густую полосу дыма, а затем рухнул в реку.
   Пилот одиноко повис в тихом летнем небе. Его боевые товарищи ушли на Шанхай; серебристые фюзеляжи зарябили и тут же потерялись среди отблескивающих на солнце окон многоэтажек во Французской Концессии. Глухой рокот моторов стих вдалеке, и вместе с ним замолкли зенитки. К западу от летного поля над каналами тихо падал второй парашютист. В растревоженном воздухе плыл густой запах перегоревшего масла и смазочно-охлаждающей эмульсии. По всему лагерю осели маленькие смерчики из листьев и сухих насекомых, чтобы всплескивать кое-где, в последних отзвуках воздушных волн от исчезших за горизонтом «мустангов».
   Два парашютиста падали на погребальные курганы. По окружной дороге уже мчался, выбрасывая из-под капота клубы пара, грузовик со взводом японских солдат в кузове — чтобы убить летчиков. Джим вытер пыль с учебника и стал ждать винтовочных выстрелов. Светящееся гало от взорвавшегося «мустанга» все еще стояло над каналами и рисовыми делянками. На несколько минут солнце спустилось пониже к земле, чтобы выжечь из полей смерть.
   Джиму было жаль американских летчиков, которые гибли, так и не сумев выпутаться из паутины привязных ремней, на глазах у вооруженного «маузером» японского капрала и у спрятавшегося на балконе разрушенного здания английского мальчика. Но их смерть напомнила Джиму о его собственной смерти, о которой он так или иначе ни на минуту не забывал с того самого дня, как попал в Лунхуа. Он был рад воздушным налетам, запаху масла и кордита, смерти летчиков и даже тому, что его собственная смерть тоже могла нагрянуть в любую минуту. Кто бы и что бы там ни говорил, Джим прекрасно отдавал себе отчет в том, что не стоит ни гроша. И он свернул учебник в трубочку, весь дрожа от тайной жажды, которую война так просто может унять — в любой момент.

24
Больничка

   — Джим!… Ты там, наверху?… Тебя не задело?…
   На заваленном мусором полу актового зала стоял доктор Рэнсом и кричал вверх, в сторону балкона. Пробежка от самого блока D далась ему нелегко, и легкие ходили ходуном под обтянутыми кожей ребрами. За годы, проведенные в Лунхуа, он стал как будто бы еще длинней, но складывалось впечатление, что теперь его мосластый костяк держится исключительно на ветхом такелаже сухожилий. Его единственный здоровый глаз над ржаво-рыжей бородой уже успел ухватить на балконе макушку Джима, белую от пыли — как будто, пережив налет, мальчик в одночасье поседел.
   — Джим, иди скорее в больничку. Сержант Нагата сказал, что на поверку ты можешь остаться у меня.
   Джим вынырнул из задумчивости. Зловещее гало, оставленное сгоревшим американским летчиком, по-прежнему стояло над пустынными полями, но он решил ничего не говорить доктору Рэнсому об этой оптической иллюзии. С пагоды сирена завыла — сигнал отбоя воздушной тревоги, и его тут же подхватил клаксон на караулке. Джим слез с балкона и протиснулся вниз по лестнице.
   — Я здесь, доктор Рэнсом. Меня, кажется, чуть не убило. А еще кто-нибудь в лагере погиб?
   — Будем надеяться, что нет. — Доктор Рэнсом облокотился о балюстраду и смахнул с бороды пыль полями китайской соломенной шляпы. Налеты явно действовали ему на нервы, но во взгляде, которым он смотрел на Джима, была не только усталость: там было еще и терпение. После налетов, когда охранники начинали кричать на заключенных и даже бить их, он часто срывался на Джима, как будто именно Джим был во всем этом виноват. Он провел рукой по голове мальчика, стряхнув цементную пыль и заодно убедившись в том, что нигде под волосами нет крови. — Джим, мы же с тобой договорились, что во время налетов ты не будешь лазать на балкон. Японцам и без того всегда есть к чему придраться — они могут подумать, что ты пытался подавать американцам какие-то сигналы.
   — А я и правда пытался, только они меня не видели. «Мустанги» — они такие скоростные. — Джим любил доктора Рэнсома и хотел, как мог, убедить его, что все в порядке. — Я сделал домашнюю по латинскому, доктор.
   Но доктора Рэнсома, к немалому удивлению Джима, в данный момент совершенно не интересовало, выучил он глаголы или нет. Доктор повернулся к Джиму спиной и быстро пошел к больничке, кучке бамбуковых лачуг, которые заключенные, здраво оценив медицинские возможности лагеря Лунхуа, выстроили рядом с кладбищем. Поверка уже началась, и на дорожках между бараками было пустынно. Японцы-охранники заходили в дома и попутно били прикладами винтовок последние, чудом уцелевшие, оконные стекла. На этой мере предосторожности настоял господин Секура, комендант лагеря, для того чтобы уменьшить опасность поражения заключенных взрывной волной. В действительности же это было наказание за воздушный налет, которое заключенные смогут по достоинству оценить, чуть только наступят сумерки и из гнилых прудов вокруг лагеря полетят тысячи комаров-анофелисов.
   На крыльце блока Е, одного из чисто мужских общежитий, сержант Нагата орал на старшего по блоку, мистера Ролсона, органиста из шанхайского кинотеатра «Метрополь». За спиной у сержанта стояли трое охранников с примкнутыми штыками, так, словно из общежития в любой момент мог вырваться взвод американских морских пехотинцев. Сотни оборванных заключенных терпеливо дожидались окончания сцены. Шел последний год войны, и японцы за последнее время сделались весьма неуравновешенны и опасны.
   — Доктор Рэнсом, а что будет, если американцы высадятся в Усуне?
   Этот порт в устье Янцзы был ключом к Шанхаю со стороны реки. В лагере все говорили про Усун.
   — Очень может статься, что американцы высадятся именно в Усуне, Джим. Я всегда считал, что тебе самое место у Макартура в штабе. — Доктор Рэнсом остановился, чтобы перевести дыхание. Он с видимым усилием втянул воздух в туго обтянутую кожей грудную клетку, глядя на собственное отражение в полированных носках туфель Джима. — Постарайся об этом не думать — у тебя и без того голова забита бог знает чем. Американцы там могут и не высадиться.
   — Если они устроят высадку в Усуне, японцы просто так им порт не отдадут.
   — Да, Джим, они станут драться. Как ты совершенно справедливо — и вполне лояльно по отношению к японцам — заметил, они самые смелые солдаты в мире.
   — Ну…
   Про смелость Джиму говорить не хотелось. Война не имела ничего общего со смелостью. Два года назад, когда он был совсем еще мальчишкой, ему казалось важным выяснить для себя, чьи солдаты самые смелые, — отчасти для того, чтобы хоть как-то сориентироваться в совершенно разладившемся мире. На первом месте были, естественно, японцы, на последнем — китайцы, а британцы болтались где-то посередине. Но теперь Джим думал об американских самолетах, которые утюжат небо, как хотят. Какими бы смелыми ни были японцы, они ничего не могли сделать против этих красивых и легких на ходу машин.
   — Японцы очень смелые, — признал свое поражение Джим. — Только от смелости сейчас уже ничего не зависит.
   — Я в этом не совсем уверен. Вот ты, — ты смелый, а, Джим?
   — Нет… да, нет, конечно. Разве что при случае, — здраво оценил себя Джим.
   — А мне кажется, что смелости тебе не занимать.
   Доктор Рэнсом сказал это как бы между делом, но что-то в его реплике неприятно резануло Джима. Он явно был на Джима сердит, как будто и в самом деле «мустанги» налетели на лагерь именно по его вине. Может быть, доктор Рэнсом просто чувствует, что Джим научился радоваться войне? Джим раздумывал над этим до самой больнички. На земле возле ветхого бамбукового крыльца лежал неразорвавшийся шрапнельный заряд. Он тут же подхватил его, чтобы проверить, на самом ли деле тот еще теплый, но доктор Рэнсом вырвал у него снаряд и зашвырнул его прочь, через колючую проволоку.
   Джим стоял на полусгнивших ступеньках, загибая носки туфель о бамбуковые жердочки. Он поймал себя на искушении отобрать у доктора Рэнсома снаряд — обратно. Роста он был теперь почти такого же, как врач, а силы в нем было пожалуй что и побольше — за последние три года, пока Джим рос, большое тело доктора Рэнсома как-то усохло и съежилось. И Джим уже с трудом верил собственным воспоминаниям о крепком рыжеволосом мужчине с тяжелыми предплечьями и бедрами, который был в два раза больше обычного японского солдата. Но за первые два года в лагере доктор Рэнсом скормил Джиму слишком много своей собственной еды.
   Они зашли в помещение, и Джим занял стратегическую позицию возле двери в амбулаторию, где сидели доктор Боуэн — отоларинголог из шанхайской поликлинической больницы — и четыре вдовы-миссионерки, здешний младший медицинский персонал. Они ждали, пока сержант Нагата не придет и не устроит перекличку, а Джим тем временем заглянул в прилегающую палату, где лежали на койках три десятка пациентов. После каждого налета несколько человек умирали — от шока или от общего истощения. Осознание того, что война скоро кончится, казалось, придавало некоторым людям сил для того, чтобы испустить наконец дух. Впрочем, для тех, кто по-прежнему делал ставку на выживание, каждая смерть была хорошей новостью. Для Джима она означала старый ремень или подтяжки, авторучку или даже — один-единственный раз, и это было как чудо — наручные часы, которые он носил целых три дня, прежде чем отдать туда же, куда отдавал и все остальное — Бейси. Японцы конфисковали у заключенных все часы, наручные и любые другое: как сказал доктор Рэнсом, они хотели, чтобы их пленники забыли, что такое время. За эти три дня Джим успел измерить количество времени, необходимое на каждое возможное в его лагерной жизни действие.
   Пациенты по большей части страдали от малярии, дизентерии и сердечных заболеваний, связанных с недостатком питания. Особенно тревожили Джима больные бери-бери, с раздутыми ногами и легкими, полными мокроты: в голове у них царил полный кавардак, и им казалось, что они умирают в Англии. В последние часы перед смертью они удостаивались особой привилегии, единственной на всю больничку москитной сетки, и лежали в этом временном переносном склепе до тех пор, пока не перебирались к месту постоянной прописки — на кладбище за огородом.
   Сержант Нагата в сопровождении двух солдат уже шел к больничке, и Джим напоследок заглянул в мужскую палату. Мистер Барраклу, секретарь Шанхайского загородного клуба, вот уже несколько дней как был при смерти, и Джим положил глаз на его золотое кольцо с печаткой. Может статься, в действительности оно было и не золотое, — ни одна вещь из тех, что он приносил Бейси, ни разу не оказалась золотой — но хоть чего-то оно да стоит. Джим не терзался угрызениями совести по поводу того, что крадет у мертвых. В больничку попадали только те недоумки, у которых не было ни друзей, ни родственников и за которыми никто не стал бы ухаживать в бараках и общежитиях. Даже если бы в больничке были лекарства — а тот небольшой запас, который завезли сюда японцы, был израсходован в первый же год, — навряд ли кто-то мог и в самом деле здесь выздороветь. Японцы, здраво рассудив, что всякий, кто попал в больничку, является кандидатом на кладбище, тут же урезали рацион вдвое. Но даже и в этом случае, подумал Джим ,могло пройти достаточно много времени, пока доктор Рэнсом и доктор Боуэн официально заявят о том, что тот или иной заключенный скончался. Джим знал, что многие из съеденных им за эти годы добавочных картофелин были из покойницких порций. Доктор Рэнсом делал для больных все, что мог, и Джиму было жаль, что в последнее время доктор, кажется, тоже начал терять надежду.
   — Идут, — подал голос доктор Рэнсом. — Джим, встань но стойке смирно. И не спорь сегодня с сержантом Нагатой. И ничего ему не говори про налет.
   Заметив, что взгляд Джима прикован к перстню с печаткой, он отвернулся — чтобы встретить сержанта Нагату, который как раз поднимался по бамбуковым ступенькам больнички. Доктор Рэнсом не одобрял мародерства, хотя прекрасно знал, что Джим меняет пряжки от ремней и подтяжки на еду. Впрочем, тихо подумал про себя Джим, у доктора Рэнсома тоже есть свои источники дополнительного дохода. В отличие от большинства других заключенных в лагере Лунхуа, которым перед тем, как их интернировать, разрешили собрать чемоданы, доктор Рэнсом приехал сюда в чем был: в рубашке, в шортах и в кожаных сандалиях. Однако в закрепленной за ним отгородке в блоке D скопилось изрядное количество движимого имущества — полный выходной костюм, портативный граммофон с несколькими пластинками, теннисная ракетка, мяч для регби и целая полка книг, источник образования Джима. Все это, вместе с одеждой, которую Джим носил последние три года, и с великолепными теннисными туфлями, на которые тут же упал взгляд сержанта Нагаты, доктор Рэнсом получил от нескончаемого потока пациентов, выстраивающихся по вечерам едва ли не в очередь у его отгородки в блоке D. Многим даже и предложить было нечего, но молодые женщины неизменно вознаграждали доктора Рэнсома каким-нибудь скромным приношением — в благодарность за те таинственные услуги, которые он им оказывал. Как-то раз Ричард Пирс даже узнал на Джиме одну из своих старых рубашек, но поезд уже ушел.
   Сержант Нагата остановился перед выстроившимися в ряд заключенными. Масштабы американского воздушного налета явно потрясли его до глубины души. Челюсти у него были плотно сжаты, а на губах выступили несколько капелек слюны. Щетинки вокруг губ мелко дрожали, как усики антенн, принимающих срочное штормовое предупреждение. Ему нужно было как-то вогнать себя в приступ ярости, но блестящие носки туфель мальчика не давали ему сосредоточиться. Как и все японские солдаты, сержант носил разваливающиеся на ходу башмаки, из которых торчали большие пальцы — как из перчаток опереточного нищего.
   — Мальчик…
   Он остановился перед Джимом и стукнул его по голове свернутым в трубку списком заключенных, выбив из волос облачко белой цементной пыли. От рядового Кимуры он знал, что, какая бы в лагере ни велась запрещенная деятельность, Джим непременно был в ней замешан, но поймать его за руку никак не мог. Он помахал рукой, чтобы разогнать пыль, и с видимым усилием вытолкнул те единственные два связанных между собой английских слова, которым научили его несколько лет жизни в лагере Лунхуа:
   — Трудный мальчик. …
   Джим, завороженный капельками слюны на губах сержанта Нагаты, ждал, что он станет делать дальше. Может быть, ему доставит удовольствие свеженький, из первых рук, рассказ очевидца о воздушном налете?
   Но сержант прошел в мужскую палату и стал по-японски кричать на обоих врачей. Он пристально смотрел на умирающих, к которым раньше не проявлял ни малейшего интереса, и до Джима вдруг дошло, что доктор Рэнсом наверняка прячет раненого американского летчика. Джим захлебнулся от восторга, ему захотелось дотронуться до пилота, прежде чем японцы его убьют, ощупать шлем и летный костюм, пройтись пальцами по запыленным и запачканным маслом очкам.
   — Джим!… Очнись!…
   Миссис Филипс, одна из вдов-миссионерок, поймала его за рукав: он качнулся вперед, едва не потеряв сознание при виде невероятной, похожей на архангела фигуры, падшей с небес на рисовые делянки возле лагеря. Джим снова встал по стойке смирно, старательно изображая голодный обморок и пытаясь не встретиться глазами с подозрительным взглядом японского солдата у двери в амбулаторию. Он стал дожидаться окончания поверки, прикидывая, сколько всего может оказаться на теле мертвого американского летчика. Рано или поздно одного из американцев наверняка собьют прямо над лагерем Лунхуа. Джим начал прикидывать, в котором из разрушенных зданий будет удобнее всего спрятать тело. Если таскать понемножку, то за обмундирование и снаряжение с Бейси можно будет целый месяц получать добавочные картофелины, а может быть, даже и теплое пальто на зиму. А картошки хватит и на доктора Рэнсома, которому Джим твердо решил не дать умереть.
   Он качнулся на пятках и стал слушать, как в женской палате плачет старуха. За окном стояла пагода Лунхуа. Теперь зенитная вышка представлялась ему в совершенно ином свете.
   Потом Джим еще целый час простоял по стойке смирно рядом с миссионерками, под пристальным взглядом часового. Доктора Рэнсома и доктора Боуэна сержант Нагата увел к коменданту, должно быть, на допрос. По притихшему лагерю расхаживали охранники со списками в руках, проводя повторную перекличку. Война должна была вот-вот закончиться, но японцам по-прежнему было страшно необходимо знать точное число взятых ими пленных.
   Джим закрыл глаза, чтобы немного успокоиться, но часовой тут же рявкнул на него, заподозрив, что Джим затеял какую-то странную игру, которую сержант Нагата не одобрит. Джима распирало изнутри воспоминание о воздушном налете. «Мустанги» по-прежнему мелькали над лагерем, заходя на зенитную вышку. Он представил себя за штурвалом одного из истребителей и как он падает на землю после того, как самолет взорвался, как снова поднимается в небо одним из молоденьких летчиков-камикадзе, которые кричат «Да здравствует император!», прежде чем отправить свой «Зеро» в пике на стоящий у берегов Окинавы американский авианосец. Когда-нибудь Джим станет раненым пилотом и рухнет с неба между погребальными курганами и ведущей шквальный огонь пагодой. Куски его летного костюма и парашюта, а может быть, даже и куски его тела разлетятся по рисовым делянкам, чтобы досыта накормить заключенных за колючей проволокой и умирающих от голода под воротами лагеря китайцев…
   — Джим!… — зашипела миссис Филипс. — Повторяй свою латынь…
   Стараясь не моргать, чтобы лишний раз позлить японца-часового, Джим принялся смотреть за окно, где царил ослепительный солнечный свет. Казалось, молчаливый пейзаж весь охвачен языками невидимого пламени, тем самым гало, которое осталось от горящего тела американского летчика. Этот свет лег на колючую проволоку лагерной ограды и на пыльные листья дикого сахарного тростника, выбелил крылья сбитых самолетов и кости крестьян в погребальных курганах. Джим уже мечтал о следующем налете, грезил об ослепительной, отчаянной вспышке света, задыхаясь от жажды, которую доктор Рэнсом смог в нем разглядеть, но никогда не сможет утолить.

25
Кладбищенский огород

   Когда поверка закончилась, Джим присел отдохнуть на ступеньках больничного крыльца. Доктор Рэнсом и доктор Боуэн вернулись от коменданта и тут же заперлись со всеми четырьмя сестрами в амбулатории. Доктор Рэнсом был весь на нервах, совсем как японцы. Старый шрам у него под глазом налился кровью. Может быть, он взялся возражать против дальнейшего уменьшения пайка и сержант Нагата ударил его по лицу?
   Сунув руки в карманы, Джим медленно побрел по шлаковой дорожке, огибающей лагерную больничку. Он окинул взглядом грядки с помидорами и фасолью и дынную бахчу. Предполагалось, что скромный урожай, зреющий на этом кладбищенском огороде, пополнит скудный паек больничных пациентов; впрочем, значительная его часть рано или поздно оказывалась в распоряжении американских моряков из блока Е. Джиму нравилось работать с растениями. Он знал каждое из них в лицо, и с первого же взгляда замечал отсутствие одного-единственного украденного мальчишками помидора. К счастью, длинные ряды могил на расположенном неподалеку кладбище отпугивали воришек. Огород был источником не только потенциальных прибавок к рациону: ботаника сама по себе тоже была весьма увлекательный предмет. В амбулатории доктор Рэнсом нарезал, подкрашивал и клал под микроскоп (собственность доктора Боуэна) тончайшие срезы стеблей и корней и заставлял Джима срисовывать сотни разнообразных клеток и капилляров. Классификация растений служила дверью в целую вселенную новых слов; у каждой травинки в лагере Лунхуа было свое имя. Имена были вездесущи; под каждым забором, в каждой оросительной канаве скрывались невидимые энциклопедии.
   Вчера после полудня Джим выкопал две траншеи для свежей помидорной рассады. Между огородом и кладбищем стоял ряд пятидесятигаллонных баков, которые они с доктором Рэнсомом вкопали в землю, а потом натаскали туда нечистот из переполненной сточной емкости в блоке G. Местная очистная команда сливала большую часть нечистот в один из пересохших прудов, но Джим и доктор Рэнсом проложили к сточной емкости свою собственную дорожку: с бадьей, веревкой и тачкой. Как сказал доктор Рэнсом, нет смысла пренебрегать любой возможностью оттянуть всеобщий конец хотя бы на несколько дней. На грядках, будто в подтверждение его правоты, довольно быстро разрослись помидоры и одутловатые местные дыни.
   Джим снял с одного из баков деревянную крышку. Он дал тысячам круживших вокруг мух снять первую пробу, потом подхватил деревянный черпак на длинной бамбуковой ручке и стал разливать компост по неглубоким траншеям. Он работал в том медленном, но размеренном и ровном ритме, который наблюдал когда-то, еще до войны, у китайских крестьян, удобряющих свои огороды.
   Часом позже, засыпав компост слоем земли, Джим присел передохнуть на одну из кладбищенских могил. В больничку тянулся самый разный народ, старшие по блокам, посыльные от тех, кто не мог прийти сам, группа американцев из блока Е, старшие от бельгийского и голландского землячеств. Но Джим слишком устал, чтобы выпытывать у них новости. В больничном огородике, между зелеными стенами помидоров и фасоли, было покойно и тихо. Он часто представлял себе, как останется здесь насовсем, даже после того, как кончится война.