Парадокс рисунка в том, что не очень понятно что делают журавли – взлетают, или, напротив низвергаются в свою бежевую бездну? Все зависит от того, как ты повесишь ковер. Коряво вытканные неумелой рукой работница люберецкой фабрики ковров птицы символизировали собой нечто настолько глубокое и наполненное несколькими этажами смысла, что просто страшно становилось, если задуматься.
   Впрочем, кроме хозяйки комнаты, над бежевыми журавлями не задумывался никто.
   Еще в комнатушке были книги – в мягких обложках и твердых, с яркими глянцевыми обложками. Книги по йоге, по трансценедальной практике, истории даосизма и много еще чего – тоже пыльное, и от этого кажущееся величественным. На самом деле к ним довольно давно не прикасались.
   Модерновый пластиковый столик с компьютером прятался в углу. Аппарат гудел и наполнял теплом воздух, как самый дорогой в мире электрообогреватель.
   Над чудом современной технологии висел портер Льюиса Кэрролла. Постаревший безумный сказочник смотрел устало, грустно, и может быть, чуть испуганно – гений эскапизма на пороге жестокого материального века. Анна повесила сюда портрет не зря – как-то легче становилось в минуты тяжких раздумий. Кэрролл обещал, что есть мир за горизонтом – дивный, новый мир, и пусть его видишь только ты, а остальные пустые глаза и пену изо рта – наплевать, устрицы видят свою раковину изнутри.
   Анна и чувствовала себя устрицей – с толстым-толстым слоем хитина, из-за которого надо кричать, надрываясь, чтобы тебя услышали другие.
   Ну и конечно здесь были картины – много картин, больших и маленьких, одинаково абстрактных, варьирующихся в стиле от нарочитого примитивизма цвета и формы, до неожиданно фотореалистичных, но вместе с тем совсем нереальных композиций.
   Среди них привлекала внимание картина с изображением трогательного плюшевого мишки с повязанной на шее голубой ленточкой, одиноко висящего на остром корявом суке высохшего дерева, повешенный за эту самую ленту. Глаза мишки сияли теплом и добродушием, но вот только общий фон вызывал острую тоску и уныние. По мысли автора это было место, куда уходит детство.
   В целом же картины были добрее – если конечно добрым можно считать изображение эллипса шафраново – цвета, или что ни будь ему подобное.
   Одного, у этой тесной комнатушки, в которой бывало душно по ночам и много пыли днем, отнять было нельзя – она была очень уютна. Настоящее, обшитое коврами гнездом, место, где отдыхают, и куда возвращаются из большого, шумного мира. Наверное, именно таким и видит моллюск свою раковину изнутри – скопище теплого, гладкого, розоватого цвета – возведенный в идеал уют.
   И еще что нельзя было сказать про обвешанную картинами комнату – никто бы никогда не предположил, что эта комната принадлежит женщине. Несмотря на весь уют. Может быть, виноваты были книжные стеллажи?
   Мать эта комнатка раздражала, и немногочисленным гостям, бывающим, в их двухкомнатной квартирке она говорила, что это комната мужа – ей охотно верили, несмотря на то, что муж, отец Анны уже пять лет, как покинул земную юдоль.
   От воспоминания об отце слезы снова вернулись на глаза художницы. Отец, вот кто всегда ее понимал – он и сам рисовал, в молодости, может быть не так хорошо, как его талантливая дочь… И, он много читал – книги на стеллажах, это то немногое, что осталось от его обширной библиотеке. Читал, пробовал писать стихи и прозу. Он и приучил дочь к чтению, рисованию, мучительному самоанализу, и части других несколько не свойственных женскому полу занятий. Он никогда не говорил, но Анна знала, что отец очень хотел сына, а получил дочь. В конце концов, ему надо было передать свои знания наследнику и когда он начал учить всему дочь это и было некоторой ошибкой с его стороны… Впрочем, по мнению Анны, самая большая ошибка совершенная ее отцом была его женитьба на матери – они друг другу настолько не подходили, что странно становилось, как прожили вместе столько лет? В конечном итоге он и получил что хотел – начитанного, умного, и совершенно неспособного жить потомка.
   Анна сердито встряхнула головой – ну хватит рефлексии, от этого только хуже! Как бы не уютна была комната, а сейчас слова матери о том, что всю жизнь так в ней и просидит не давали покоя, и Анна поступила как обычно – взяла складной пластиковый мольберт, и отправилась на улицу рисовать. Эти зарисовки очень помогали от регулярных душевных травм.
   В коридоре прихватила с собой Дзена и складной мольберт. Сегодня она будет рисовать.
   И плевать на прохожих, что косятся как на умалишенную. И пусть на дворе зима.
   Дзен подошел, и с достоинством положил на пол свой поводок. Этот пес все делал с царским величием, откуда взялось? Анна как-то со смехом предположила, что этот оранжевый встрепанный зверь – это инкарнация какого ни будь китайского императора. А что, чау-чау же?
   Матери не было видно – закрылась на кухне и невнятно выговаривает что-то столу, стульям и набору кухонной посуды. Жалуется на жизнь, наверное. Не понимает ведь, что жизнь не похожа на однотонную плоскость.
   Анна вздохнула и покинула негостеприимное свое обиталище.
   Консьержка внизу наградила ее презрительным взглядом – где-то прослышала про картины.
   Художников она не любила, абстракционистов в особенности.
   На улице и вправду была зима, только ей этой ночью плеснули в лицо кипятком.
   Температура подпрыгнула градусов до двух-трех, снег поплыл, стал ноздреватым и липким, как сахарная пудра. Анна выскочила на крыльцо, остановилась на миг, потому что сквозь рваный неряшливый проем на нее упал золотистый и несущий тепло солнечный луч. Где-то под снегом журчали ручьи – партизанили и скрывались, понимая, что их время еще не пришло. Но вот в воздухе появилось нечто, чего не было еще вчера.
   Дзен стоял и величаво вдыхал этот запах черными влажными ноздрями. Его хозяйка вдохнула тоже и зажмурилась.
   В воздухе пахло весной и выхлопными газами.
   Несколькими ступеньками ниже белый конверт с синими письменами размачивал твердый острый уголок в маленьком крошечном сугробе. Бумага темнела на глазах, приобретая сероватый оттенок. Анна хотела, было, взять конверт, негоже ему мокнуть, люди ведь писали, старались, да так и не взяла. Может быть оттого, что среди этой скрытой капели конверт напоминал не тающий кусочек зимы? Пусть себе лучше лежит, кто ни будь еще поднимет.
   Идти ей было не далеко – она обычно не питала особой приязни к пейзажам, особенно к тем штампованным, что продают на каждом рынке, но попадались в ее родном городе такие места, которые так и просились, чтобы их запечатлели. Сколь обычные, столь и странные были они, ее пейзажи, в которых самые простые предметы складывались в затейливые и выразительные комбинации, приобретая вид загадочный и сюрреалистический.
   Иногда ей казалось, что вот такие-то пейзажи и отражают лучше всего текущую вокруг жизнь, она даже придумала название – бытовой сюрреализм, и думалось даже, что большинство людей, что ее окружают, видят лишь ту половину, что им ближе. И в этом они совсем одинаковые – погрязшие в быту, и оторвавшиеся от земли в поисках эмпирей. И уж совсем малая часть видит эти две половинки вместе. Может это и есть гармония?
   Вот и здесь, совсем рядом нашлось такое местечко.
   Если смотреть от местных трущоб (в которых, по слухам, в середине зимы разыгралась кровавая драма, и пес принадлежащий одному из жильцов чуть было не загрыз человека), то двор превращается в подобие улицы – чересчур он все-таки узкий. Или даже нет, в некое ущелье, уменьшенное в сотню раз подобие гранд каньона, а может быть в шлюз, каким видят его с теплохода, в точке крайнего отлива воды. Два дома – копии друг друга нависают над ним, наподобие испещренных квадратными норками отвесных сероватых скал.
   Но главное даже не в этом, хотя и кажется иногда, что когда ни будь дома, прихотью природы сдвинутся и схлопнут между собой запущенную полоску земли, испещренную детскими качелями-каруселями и удобренную дерьмом поколений местных собак.
   Главное в той потусторонней симметрии, возникшей то ли в мятущемся под гнетом типового строительства мозгу архитектора, то ли сама по себе, как причудливые образования в том же гранд каньоне.
   Странно, но, глядя от трущоб, создавалось впечатление, что дом всего один – угрюмый, серый, панельный, а его близнец, через земляную речку двора лишь отражение. И мнилось исполинское, сияющее голубой амальгамой зеркало, где-то на середине двора. Подойдешь, и упрешься рукой в гладкое стекло.
   Дома совсем одинаковые, но стоит вглядеться получше, чтобы понять какой из них реален, а какой отражения.
   Это было непонятное ощущение, потому что Анна твердо знала, что дом напротив абсолютно реален – в свое время они чуть не въехали туда, ходили даже примерялись к квартире, но… глаза и нудно стремящийся к логике разум говорили одно, а чувства совсем другое.
   Как бы то ни было – эти было как раз то, что ей нужно.
   Анна рисовала часа два, прилежно зарисовывая на холсте черным грифелем два дома и зеркало между ними. Тут главное передать настроение, ощущение, что один дом нереален.
   Ноги ее купались в выползшей из ближнего сугроба луже, и там же купались пластиковый треножник мольберта. Дзен бродил где-то неподалеку, а редкие прохожие награждали ее удивленными взглядами – в зависимости от настроения теплыми или осуждающими.
   И как всегда отошли куда-то обиды, тягостное ощущение стояния на перроне, когда мимо несется экспресс жизни. Вообще все отошло. Осталась лишь Анна, холст и два дома, угрюмо позирующие будущей нетленке.
   И ощущение нужности и необходимости, которые приходили только в моменты работы.
   Результат ей понравился – теперь дело за малым, не ошибиться в подборе цвета. Но это уже дома, закрывшись надежной дверью, изолировавшись от внешнего мира, с шаблоном будущей картины в голове и надеждой на лучшее.
   А вот о том, что и это полотно повиснет рядом с остальными, так и не увидев свет, думать не хотелось.
   Мигнув обещанием весны, солнце скатилось к горизонту и очередной день прошел. Может быть, со стороны он и показался слишком обычным, но Анна сегодня начала новую картину, а значит, он уже запомнен, останется в памяти, законсервированный на сумрачного цвета холсте. Вечером она нанесла немного краски, еще раз подивившись чарующей симметричности картины – для контраста надо добавить одинокий солнечный луч высоко над крышами – как в тот момент, когда только вышла на крыльцо. Краски ложились аккуратными мазками – светло-серая, черная как ночь, холодно-серебристая и одно пятно яркой бирюзы.
   Красиво. И день хороший. Ночь же она провела у компьютера, одиноко бродя по странным, экзотическим сайтам, да бесцельной болтовне в странных же чатах. Это было притягательно, хотя и только и в первое время. Не зная того, Анна была совершенно согласна с проживающим двумя этажами ниже Александром Ткачевым – стоящих людей в сети почти нет.
   Впрочем, ночной этот серфинг отвлекал от гнетущих мыслей, а значит, имел положительный эффект.
   В конце концов, что такое ее жизнь, как не вечные прятки от закутанной в серую шаль старухи депрессии.
   Утром весна поняла, что зашла слишком далеко и из облаков снова пошел снег. Начатая картина стояла под кружащим снегом окном и вызывала непреодолимое желание поработать.
   Ну и хорошо – Анна взяла кисти, краски – она будет рисовать-рисовать-рисовать. Сегодня день рисования – хороший день.
   Буквально через две минут хороший день преподнес ей неприятный сюрприз. Картина – теперь на нее падал серый, притушенный снегом свет и она выглядела по иному.
   Анна нахмурилась, всматриваясь в свое навеянное весной творение. Два дома – кусочек неба сверху. Вроде все как было, вот только…
   – Вот кривые руки, – молвила художница недовольно – мои кривые руки.
   Тут она, конечно, лгала, руки у нее были вполне себе прямыми и довольно изящными, но нарисовали и вправду нечто странное.
   Картину перекосило. Не очень явно, но вместе с тем заметно – очаровавшая Анну вчера симметрия на полотно не передалась. Один из домов был чуть-чуть больше своего близнеца, и это сразу ломало ощущение зеркала, а значит весь дух полотна.
   – Ну, почему так всегда получается? – спросила Анна у самой себя, – Дальтоничка.
   Квадрат правильно нарисовать не смогла…
   Хорошо, что не успела как следует начать красить. Все поправимо.
   На кухне ее ожидала мать. Смотрела масляно и выжидательно. Анна сразу поняла, что та в очередной раз решила сменить гнев на милость, и вместо кнута попробовать сладкий пряник:
   – Садись, чай готов, – сказала мать, – потом с Дзеном погуляешь?
   – Я не могу, – хмуро молвила Анна, – мне рисовать надо.
   – Новое что?
   Анна уставилась на родительницу – опять замыслила что, или все-таки проблеск сознания?
   – Новое…
   – Анна, – произнесла мать, – а ты не пробовала рисовать что ни будь такое… поближе к реальности?
   – Рисую, что рисуется. Пейзажи мне не интересны, а для портретов… может быть, не хватает мастерства?
   Мать, помолчав, сказала:
   – Я ж не просто так говорю… мне просто тут встретился Николай Петрович, ты его знаешь… Он увидел, как ты стоишь, рисуешь и предложил… в общем, он сказал, что может твои картины пристроить!
   Вот это да! Анна оторвалась от еды и посмотрела на маму во все глаза. Вот уж откуда не ожидала поддержки!
   – Ты это серьезно?
   – Серьезно.
   Все-таки хороший день. Может быть, даже очень хороший.
   – Вообще-то у меня есть кое-что… – медленно сказала художница, – которое ближе к реальности…
   – Ну вот и хорошо, – сказала мать, поднимаясь, – а Николай Петрович обещал заглянуть к концу недели. Покажешь ему свою картину.
   Анна кивнула. После завтрака взяла Дзена и в смятенных чувствах отправилась на прогулку. С неба шел снег и засыпал давешний конверт – бумага вся просырела, но почерк не расплылся – чернила были въедливые.
   Так никто и не поднял.
   Дзен шагал впереди, аккуратно ставя огненно рыжие лапы в снег, диковинный фиолетовый язык на миг возникал в пасти, глаза были непроницаемые. Анна размышляла.
   – "Что же это" – думала она, – «конец войне? Конец придиркам? Разве такое бывает? Раз – и переменилось все. А если и вправду картину пристроят? Ее купят, за нее заплатят деньги? И это будут ЕЕ деньги. Честно ею заработанные! А за этой могут пойти и другие, и дальше!»
   Перед Анной на миг распахнулись и замаячили самые, что ни на есть радостные перспективы, что зачастую распахиваются перед каждым человеком творческим, потому как наделены они, как правило, не только талантом, но и непомерными амбициями. Фантазия скромной художницы Анны разыгралась, и мерещились ей уже персональные выставки, презентации, разговоры в элитных кругах, вспышки фотоаппаратов, фанаты и, может быть, поклонники.
   Из сладких грез ее вывел Дзен – резко дернув поводок. Анна очнулась и оказалось, что она стоит как раз на том месте, где рисовала вчера картину. Отсюда симметричность двора была видна очень отчетливо.
   Чтобы картину купили, она должна быть хорошей – решила Анна, а значит теперь надо работать, работать и еще раз работать. Не для себя – для других, чтобы приняли, чтобы оценили. Что бы Николай Петрович – облеченный связями знакомый матери, нашел показанное полотно достойным.
   – Мы будем работать Дзен, – сказала Анна и сквозь снегопад поспешила домой, – будем работать над собой.
   Дзен волокся позади на своем поводке, и недоумевал из-за такого скорого завершения выгула. А возможно он просто знал, к чему зачастую приводит фанатичное самоуглубленное творчество!
   Весь следующий день она рисовала – исправляла, выравнивала, перерисовывала, а под конец стала слой за слоем класть сероватые мазки краски. Дошло до того, что стояла с линейкой и измеряла углы и расстояния, дабы достигнуть стопроцентной симметрии. А потом стала лихорадочно придавать дому и его зеркальному близнецу глубину и цвет.
   Картина шла. Получалась, и симметричность вновь возвращалась на нее.
   Где-то к вечеру мать заглянула к ней в комнату, и некоторое время смотрела, как ее сумасшедшее чадо рисует. По комнате разбросаны кисти, куски дешевого холста, а на огненной шерсти Дзена просматривается пятно цвета небесной синевы. Ничего так и не сказав, мать ушла, а Анна так ничего и не заметила.
   Оторвалась от увлекательного занятия только вечером, когда ранние зимние сумерки напомнили о существовании электрического света. Анна отошла на метр, оглядела картину издали – именно так их и надо оценивать.
   Она сумела – симметрия восторжествовала и была тождественна с идеалом всех симметрий – видом рельсовых путей из кабины локомотива. Дома были одинаковыми, угрюмые, в серых красках, что еще больше подчеркивал небесный лоскут над плоскими крышами. И все хотелось найти то место, где кончается прозрачный зимний воздух, и начинается амальгированное стекло.
   – Вот так, – сказала Анна, – теперь правильно.
   Из окна полотно подсвечивала луна – стареющая, тощает с каждым днем, а ведь девять дней назад была такая огромная, полная, висела низко над крышами! Картина в ее лучах приобрела вид загадочный и древний.
   Она была далека от завершенности, но главное художница сумела – суть была ухвачена, зафиксирована и упрятана под несколько слоев мощно пахнущей масляной краски.
   – И назвать «Зеркало весны!» – произнесла Анна, – Туманно и напыщенно.
   Довольная, как всякий обильно самовыразившийся человек творческий, она остаток дня провела в мелких, приятных делах и мечтах. Не известно как рисовать, а вот мечтать у нее получалось лучше всего.
   Мнился ей белый-белый зал, яркие галогеновые софиты, скрипучий паркет, собственные картины на светлых стенах, а между софитами и паркетом пожилые эстеты с одобрительными усмешками и восхищенная молодежь. А в стороне она – Анна, скромно и не бросаясь в глаза, но вот только увидев ее, глаза посетителей распахиваются, сияют восторгом – вот же она, автор, здесь, гениально, великолепно, вы молодое дарование, у вас все будет.
   И предложение купить картину за многозначную сумму от солидного, представительного мужчины в дорогом костюме.
   Мечты были не новые, но как заклинившая пленка возникали в честолюбивом сознании двадцатилетней девушки Анны снова, снова и снова.
   Весь вечер она наигрывала на старом материном пианино мелодии из масштабных заокеанских мелодрам.
   Белый свет моргнул – ночь прошла.
   Анна открыла глаза и посмотрела на картину – та, стояла совсем рядом с постелью – видимо сама художница поставила ее так, что б было видно. Когда, правда, не помнила.
   Серая краска на грубом холсте, синее небо сверху. Два дома и один…
   Секунду художница наблюдала свое гениальное творение, свой отделанный позолотой билет в светлое будущее, а потом грязно выругалась. Мать, услышь это, несомненно, была бы шокирована, но Анна в тот миг и не вспоминала о матери.
   Картину перекосило. Выглядело это так, словно полотно разбил немалых размеров флюс, исказив и смазав все перспективы. Левый дом выпятился, искривился, как на известной картине Дали, став чуть ли не в полтора раза крупнее своего дойника. И он играл красками – непередаваемыми оттенками серого в черно-белом телевизоре. Близнец же остался как есть – на фоне вздувшегося напарника скучный и убого-мышиного цвета.
   Анна встряхнула головой, потом еще раз, чтобы удостовериться, что ей это не сниться.
   Посмотрела на полотно, потом на Кэрролла на стене. Тот взирал утомленно – в картине он не сомневался, а вот в Анне вовсю.
   – Что происходит? – спросила та, – что с моими руками?!
   Так, подумаем логично – сама картина измениться не могла, так ведь? Значит это Анна вчера, своими руками, доводя до симметрии, тем не менее умудрилась ошибиться в пропорциях.
   Правильно было бы спросить – что с моим восприятием?
   Но неудачливого автора перекошенного полотна волновало сейчас вовсе не это.
   Анна думала о том, что она предъявит к концу недели – не эту же мазню, что на стенах.
   А если она не представит что-то удобоваримое, то прости прощай, честолюбивые мечты!
   А холст был основательно загублен.
   Горькие слезы покатились из глаз художницы и закапали на покрывало, расплываясь бесцветными розами с тысячей лепестков. Потом из горестного, выражение ее лица стало свирепым.
   – Аня, ты куда?! – окрикнула мать любимое чадо, когда та пронеслась мимо двери в кухню, волоча за собой мольберт.
   Хлопнула дверь.
   – Не понимаю, – сказал мать растерянно, и замолчала, подумав вдруг, что ей не понимать уже давно не в первой.
   Белой краской по холсту – вот так, убрать эту гадость, искривленные пропорции. Прочьпрочь.
   Сверху сыпался вялый позднезимний снежок, падал на холст и смешивался с белой краской. Позади холста падал на дом и не таял, покрывая серые плиты седой изморозью.
   На небе свинец – как будто растянули свинцовый лист. И не скажешь, что весна скоро.
   Едва дождавшись, пока просохнет, начала рисовать, и делал это со столь зверским выражением лица, что прохожие, ранее косившиеся снисходительно теперь стали посматривать с опаской.
   Она рисовала, махала кистью как мечом, вырубая прочь неугодную диспропорцию. Шмякшмяк-шмяк – дом вставал как живой. Как фотография, и странно было видеть, как из этих судорожных, резких и полных угрозы движений происходит созидание.
   Кисть вдруг оторвалась и каштановой безобразной копенкой расплылась по свежей краске.
   Анна замерла – с удивлением глянула на сломанную ручку кисти и выронила ее в снег.
   Почти половина полотна была создана – угрюмое зеркало глядело на нее с холста – ровное, симметричное.
   Сколько же прошло времени?
   Ответ дало солнце, висящее над крышами и красящее их в нежный персиковый цвет.
   Вечер. Четыре часа работала, не меньше.
   – Зато картина почти готова, – сказала Анна, и вернулась домой.
   Перед сном, она аккуратным автоматическим движением закрыла холст белым, в пятнах краски покрывалом. Так то лучше, чем смотреть. Анна на миг замерла перед покрывалом.
   «Зачем ты это сделала» – спросила она сама себя, – «Уж не для того ли, что бы она ни изменилась там без тебя?…»
   – Да ну бред какой, – оборвала художница глупые мысли, – это ты ее нарисовала, не так ли?
   А закрытый холст стоял в том углу, куда его отодвинули – молчаливый и загадочный в густом полумраке. Глядя на него, Анне вовсе не казалось, что промасленная ткань скрывает ее творение. Она убеждала себя, что это глупо, вот сейчас можно подойти сдернуть ткань и тогда…
   Но в тот вечер она так и не решилась обнажить холст, а ночью плохо спала и наутро встала с головной болью.
   Следующий день ознаменовал собой окончание выходных, и все утро Анна провела в институте – бледная, с кругами под глазами, она на все вопросы отвечала невпопад, и никак не могла вникнуть в суть лекции.
   Вместо этого ей вдруг пришло в голову, как можно закончить картину. Просто полотно вдруг встало перед глазами как наяву и оно было… гениальным! Ослепительным! Внешне простые линии и грани, но это только если смотреть на них не больше секунды. Скромное очарование, серая красота.
   – Я смогу… – сказал Анна.
   Дома она сразу двинулась в свою комнату и остановилась перед завешенным мольбертом.
   Серый дневной свет падал на него из окна, и в этом рассеянном освещении мольберт выглядел буднично и немного уныло, так что одного взгляда на него было достаточно, чтобы устыдиться во всех вечерних страхах.
   – "Господи, да чего я боюсь!" – воскликнула художница про себя, – «Собственную картину! Ну-ка, что там у нас?!»
   И она резким движением сдернула покров, честно ожидая увидеть свое вчерашнее незаконченное полотно.
   И, в ужасе подалась назад, лишь усилием воли задушив панический крик. Покрывало выпало у нее из руки и распласталось на полу. Анна смотрела, смотрела, и не могла поверить. Черный, панический ужас восставал откуда-то из трясин подсознания, стремясь затопить сознание и заставить ее бежать прочь, скорее, как можно дальше.
   Она не побежала. Она, в сущности, была куда храбрее, чем думала.
   Если вчерашний перекос напоминал небольшой флюс, то сегодняшний процесс зашел куда дальше – так бы могла выглядеть зубная инфекция, если ее запустить недели на две.
   Кошмарная, уродливая пародия на дом заняла всю левую сторону картины, нависая над своим двойником, который теперь казался маленьким и съежившимся от страха. Выглядело это так, словно холстина вдруг стала резиновым воздушным шариком, а теперь какой вселенский шутник надувал его изнутри, жутко деформируя рисунок на поверхности.
   Дом сиял серыми оттенками, лоснился и поблескивал окнами домов. Он напоминал жирную отъевшуюся крысу, вольготно расположившуюся посреди кучи отбросов – огромную, разжиревшую, довольную жизнью, раскинувшуюся во всей свой неприкрытой отвратности.
   Сердце Анны тяжело билось, в голове звенело. Один момент ей казалось, что она сейчас отключится и растянется на полу, подле этого ужасного творения.