Лейтенант, работая яростно легкими и выпуская из порозовевших ноздрей клубы пара, подошел ко мне и показал ладони:
   – Вот! – сказал он.
   Руки его были изодраны в кровь.
   – Ты сейчас куда? – спросил я.
   – Повезу тех двух в Пули-Хумри. Поедешь?
   – Да. А оттуда – в Найбабад.
   Мы сели в бронетранспортер, еще тридцать минут назад лежавший в пропасти. Двигатель не заводился, стартер визжал вхолостую. Подъехал тягач и пару раз ударил нас сзади.
   – Пошла! – обрадованно крикнул водитель.
   Лейтенант закрыл люк над головой, зажег синюю лампочку и полез за сухпайком.
   Мир сжался до размеров БТРа.
   – Нам ехать часа три. Наговоримся всласть, – сказал он, протягивая мне жестяную банку с консервированным компотом. – С Мовчаном все ясно. А как другие? Ты уговаривал их вернуться домой?
   – Нет.
   – Почему?
   – Это их личное дело.
   – Они поняли, как ты к ним относишься?
   – Честно говоря, я сам этого до сих пор не понимаю.
   – "Афганцы" их не любят.
   – Знаю. Игорь Морозов, мой друг, воевавший здесь в начале восьмидесятых, рассказывал историю о том, как он участвовал в операции – лет восемь назад – по поимке дезертира, который при побеге из части убил двух наших солдат. По словам Морозова, тот парень живет сейчас в Штатах.
   Или Канаде. Морозов сказал, что, если парень посмеет вернуться, он разыщет его и прикончит своими же руками. Невзирая на амнистию Сухарева.
   – И правильно сделает, – после паузы сказал лейтенант.
   А мне в тот момент на память пришла старинная славянская заповедь:
 
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата…
 
   Пять лет назад я прочитал ее на кладбищенской часовне где-то под Смоленском. Я повторил заповедь вслух. Лейтенант не откликнулся: скорее всего, не расслышал – рев БТРа давил на барабанные перепонки.
   – Так что же с другими? – опять спросил лейтенант.
   С другими?

XIII

   …Рокот бронетранспортера исчез, превратившись в урчание кондиционера. Я был одет не в военную форму – теперь на мне болтались выцветшая майка и вылинявшие от многократной стирки небесно-голубые джинсы.
   Напротив за круглым столиком сидел Игорь Ковальчук.
   Бычье лицо его было спокойно. Незаметней, чем чередование теней, оно меняло выражение, напоминая то древнеримского диктатора, то крестьянина-баска. Он, как и Мовчан, беспрестанно сосал сигареты. Ворочал налитыми кровью глазами. Казалось, я слышал, как она тяжело и ритмично стучит в его висках.
   – Я харьковчанин, – он выдавил улыбку на пухлых губах, но тут же стер ее тыльной стороной ладони. – Родился в шестидесятом.
   – Мы одногодки, – сказал я.
   – Замечательно, – сказал он. – Как и все молодые люди, я имел множество увлечений, но больше всего я любил поэзию, спортивную стрельбу, историю, музыку и, конечно, девушек. Так вот, с первыми тремя увлечениями у меня не было проблем в нашем свободолюбивом обществе.
   А вот за музыку и девушек мне часто доставалось – меня учили, внушали, говорили…
   С девушками было сложнее всего – эта проблема доходила до скандалов и в школе, и дома. На каждом родительском собрании моим родителям говорили, что они должны удержать сына от развращения. Меня стыдили, говорили, как же мне не стыдно в такие молодые годы не ночевать дома, спать с девушками. Я взрывался и кричал: "Мне теперь 17 лет, и мне нельзя спать с девушкой, потому что я еще молодой, а когда я буду седой и старый, то все скажут: надо же, какой старый, а за бабами бегает". Весь класс смеялся, а учительница злилась, грозясь каждый день позвонить моей матери.
   Итак, в 1978 году я окончил десять классов средней школы № 90 города Харькова. Получил паспорт, освоил профессию электромеханика по самолетам и пошел работать на авиационный завод. Дни летели за работой, вечера – за поэзией и стрельбой, я узнавал новых людей, переживал удачи, падения, любовь и рифмовал свои строчки. Я видел наш однообразный, инкубаторный люд, воспитанный директивами партии. Так прошли два года, и властная рука системы вклинилась в мою жизнь, разорвала однотонный цвет моего существования и направила меня в армию.
   На призывном пункте нас было 160 спортивных, умеющих стрелять ребят. Я был 120-м по счету команды № 80 особого назначения.
   Попрощавшись с родителями, сестрой и друзьями, весной 1980 года я покинул свой родной и любимый город, забрав с собой воспоминания, поэзию и умение стрелять.
   Поезд уносил нас на юг. Мы проводили время за картами и водкой. Так прошло 12 дней утомительного путешествия, и мы оказались в Туркменистане, в одном из грязных провинциальных городишек. Там находилась часть, в расположение которой весной 1980-го я прибыл вместе со своими товарищами.
   Начались тяжелые дни физической подготовки. На каждые десять новобранцев было два сержанта, которые учили нас всему, нападению, обороне, работе штыком и прикладом и, конечно же, стрельбе. Со стрельбой у меня было отлично, но вот с физической подготовкой было сложнее.
   Через два с половиной месяца мы приняли присягу. Нас всех построили и объявили, что на нашу долю выпала большая честь, что партия доверяет нам выполнить наш интернациональный долг в Афганистане. Мы должны будем помочь афганскому народу удержать завоевания Апрельской революции и защитить его от кровожадной акции империализма, который вторгся на территорию дружественного нам Афганистана, ставя тем самым под угрозу наши южные рубежи.
   В течение двух дней мы были расформированы. 160 человек разлетелись по земле Афгана.
   Я и двенадцать моих друзей прибыли в расположение разведдесантного подразделения, позывной "Ромашка", которое находилось в 25 километрах к югу от города Мазари-Шариф…
   – ...Через полтора часа мы будем в Мазарях, – ухмыльнулся лейтенант. – Чаю хочешь?
   – Давай.
   Он бросил мне холодную флягу.
   – Пакистанская?
   – Ага, – ответил он.
   Лейтенант сапогом расплющил пустую банку от компота, приоткрыл люк и выбросил ее на обочину спешно уносившейся назад дороги…
   ...Ковальчук зачем-то расстегнул и опять застегнул ворот рубашки. Пригладил волосы на голове, защемил указательным и большим пальцем прямую переносицу, закрыл глаза.
   Помолчал с минуту. Сказал:
   – В расположение 7-й роты мы попали после обеда. Капитан Руденко посмотрел на нас и торжественно объявил:
   "Вот, братва, теперь вы есть мясо, натуральное мясо, предназначенное для шакалов. Запомните мои слова: вы должны стать волками или умереть – одно из двух. Не нюхав крови, не можешь жить, не можешь бегать, тебя загрызут!" Потом капитан позвал старшину и приказал выдать нам оружие.
   Слова ротного командира впились в мой мозг натуральными волчьими клыками. Ничего не понимая, я думал: почему он такой злой, что мы ему сделали, за что он на нас набросился?
   Но уже через месяц я был хуже него.
   Получив должность разведдесантника, заслужив доверие старших ребят похабными шуточками, я чувствовал, как меня засасывает огромный кровавый водоворот, в котором я теряю способность думать. Только работаю штыком и прикладом. Скоро я потерял своего друга Олега. Потом был Витя. Его голубые застывшие глаза остались шрамом на моем сердце. Его последние слова были: "Ты знаешь, Гарик, прожить мы могли бы по-другому".
   Я терял контроль над собой, кричал сквозь слезы, поливая местность пулеметным огнем.
   Так прошли шесть месяцев службы. Я стал, как все, – закрывал глаза павшим товарищам без дрожи в руках, курил наркотики. Кисло-сладкий запах крови уже не переворачивал мои внутренности тошнотой, при стрельбе в упор глаза не закрывались.
   В январе 1981-го я понял слова ротного командира. Я превратился в заедаемого вшами матерого волка. Мне было присвоено звание ефрейтора, три месяца спустя – звание младшего сержанта и должность оператора-наводчика БРМ.
   Я не знал, чего я хочу. Я был такой и не такой. За все время службы под мой пулемет не попал ни один американец. Просыпался и снова думал: почему бы властям не сказать нам всю правду? Мол, так и так, братва, нужно захватить Афган. Все ясно и понятно. Так нет, обманули нас, своих же солдат, крутят нами, как игрушками, а мы дохнем, как мухи.
   По вечерам я выл с тоски, а утром смеялся.
   Несколько эпизодов из жизни там стали для меня поворотными.
   Дело было в полку в Мазари-Шариф. Шестая горнострелковая рота. Служили в ней три неразлучных дружка – один парень по "фамилии Панченко, второй – киевлянин, третий – с Алтая. Фамилии этих двоих не помню. Как-то раз они здорово напились браги. Захотелось им "гаша" и барана. Пошли в соседний кишлак. На дороге повстречали старика. Ну, они бухие… Словом, хрясь его по голове – аж у автомата цевье отскочило. Правда, они этого не заметили. Деда в кусты затащили и пошли дальше. Добрались до кишлака, зашли в дом. Там женщина. Начали ее насиловать, та – орать. Выскочила сестра. Молодцам не оставалось ничего другого, как заколоть тех баб. Зашли в следующий дом. Там дети. Солдаты открыли по ним огонь из АК. Всех уложили, но одному удалось скрыться. Панченко потом на суде говорил, что по пьяни не заметил пацана, потому, дескать, и не удалось его прикончить. Потом зашли в дукан. Взяли целый мешок гашиша, прихватили барана. Возвратились в часть.
   Панченко обнаружил, что на автомате нет цевья, а на цевье ведь стоит номер автомата… Потопали обратно. Деда добили, чтобы не крякал. Нашли в кустах цевье. Опять вернулись.
   Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним – ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка – словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул:
   "Вон Панченко, он убивал – пускай и расплачивается!" Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: "Она! Она в меня стрелял!"
   Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев – показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня. Пока подследственные сидели в Пули-Хумри, им ребята с полка регулярно героин и опиум передавали. Шприц достали раньше. Долбились ежедневно. На пятый месяц они закололись до чертиков – ходить не могли: их водили. На суде Панченко сказал: "Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день на тот свет отправлял, вы говорили – молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета!.. А когда я жрать захотел – хорошо, надолбился я тогда, пьяным был – и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?! Суд заявил, что Панченко извергает антисоветскую пропаганду… Ротный тогда пришел к нам и сказал: "Вот видите, братва, три дурака попались. Делайте, что хотите, но не попадайтесь!"…
   – ...Не верю, что ротный так сказал, – лейтенант сплюнул в люк. – Не верю, и баста!
   – В рассказе Ковальчука я обнаружил достаточно логических несостыковок, – заметил я. – Однако меня интересует не столько мера правдивости этого человека, сколько его образ мышления. Конечно, и он, и Мовчан, и другие бывшие военнопленные старались оправдать свое дезертирство в моих, но, главное все-таки в своих глазах. На меня им было плевать. Они знали, что мы вряд ли еще когда-нибудь свидимся.
   – Кто их разберет… – задумчиво произнес лейтенант и положил ноги на сиденье. – А сам Ковальчук считает, что он благородней Панченко?
   – По-моему, нет.
   Я взял флягу, гревшуюся у воздуходува, и сделал большой глоток крепкого чаю…
   …Ковальчук налил в пластиковый стаканчик "Коку" и, лихо запрокинув голову, осушил его до дна. Словно стопку водки.
   – Сколько раз, – сказал он, – мне самому приходилось делать то же самое. Просто-напросто Панченко попался, а другие – нет.
   Ковальчук покрутил сигаретку в крепких, мозолистых пальцах с обгрызанными ногтями. Понюхал ее, закурил.
   – Как-то, – вспомнил он, – у нас скопилось три битых БТРа. Начальство собралось отправить их обратно в Союз.
   По этому поводу заставили нас три дня корячиться, отвинчивать днище. Туда надо было барахло засунуть, чтобы в Союзе сдать: контрабанда. Ведь никто на границе не будет дрючиться со шпангоутами, смотреть, что везут. Проверяющий подмахивает бумагу, а не хочет – его покупают.
   От нас два солдата ездили в Союз, сопровождали. Чтобы они держали рот на замке, офицеры разрешили им пару недель дома поболтаться… Половину барахла солдаты унесли тогда с собой: думаешь, офицер помнит, что везет? Сколько за годы войны наркотиков и оружия в Союз было переправлено – подумать страшно…
   После гашиша – крутой кайф. Правда, следом – зверский аппетит. Вот тогда-то и прешь за бараном в кишлак.
   Можно хорошо отключиться, если накуришься и напьешься одновременно. Но вот чем гашиш плох: если в твоей голове застряла какая-то проблема, она начинает тебя убивать, сводить с ума. Я дурел, бесился от гашиша. Начинал опять и опять думать о войне, о том, кто же следующий в этой б… роте?!
   На операцию лучше всего идти обкуренным: звереешь.
   После водки или сухого спирта, разбавленного в воде, ты все свое тело чувствуешь, а после наркотика – вроде как обезболиваешь себя, вообще перестаешь что-либо чувствовать. Только вот потом приходишь и падаешь. Словно где-то внутри завод кончился. И каждая мышца болит. А на боевых – куришь и бегаешь. Куришь и бегаешь, как чумной. Гашиш глушит эмоции, сглаживает нервные срывы. А их полно. Особенно вначале.
   Видишь, как приятель в кишлаке ногой дверь вышибает.
   А оттуда – смуглая тощая рука с серпом. Р-р-раз по брюху: все кишки на земле. А приятель стоит, смотрит и поверить не может, что это не во сне. Ты видишь такое – тебе плевать, что и кто там в доме. Ты туда лимонку – одну, другую.
   Бум-м! Крыша взлетела. Когда ты накурился, не замечаешь, что устал. Носишься козлом по горам и кишлакам без остановки.
   Ковальчук достал из кармана синий платок и вытер им вспотевший лоб. Капельки пота катились от висков вниз по щекам. Правый уголок рта чуть дрожал.
   – Потерял я себя там, – сказал он упавшим голосом. – Потерял… Потом еще случай был… Хотя погоди, дай стих прочитаю.
   Он откинулся на спинку стула, глянул вверх, словно было там начертано что-то, невидимое мне. И начал тихим низким голосом:
 
Дорога,
Колесом раздавлена-душа…
Нервы,
Банку водки пропускаю.
Кошмар,
Куски судьбы.
Я девочку в белом вспоминаю.
Рамадан.
Она так молода,
Через дорогу, словно лебедь, проплывала.
Рывок, толчок, –
Кровавая слеза мне на сердце
По триплексу спадала
И только пульс
Налитых кровью глаз.
Свою сестру на место той я ставил.
И снова крик,
Скрипели тормоза,
Тянули жилы,
Ад мне напевали…
 
   Несколько мгновений он сидел молча, медленно опускал глаза. Когда его взгляд пересекся с моим, Ковальчук усмехнулся. Выждал несколько секунд, сказал:
   – Так вот, случай был. Стихи как раз об этом. Сопровождали мы группу артистов, которые неожиданно свалились на наши головы. Мы только что провели недельную операцию в переулках Айбака и приехали в расположение, чтобы выспаться. А тут на тебе! Звонит начальник штаба и говорит:
   "Слышь, ребята, тут артисты приехали выступать перед афганскими коммунистами, так надо их до Джаркундука подкинуть, да и вам интереснее с бабами проехаться". Хорошо, сделаем. Сели по машинам. Выехали на дорогу. БМП, соприкоснувшись стальными зубчатыми гусеницами с асфальтом, взревела, выбросила клубы черного дыма и набрала скорость.
***
   В десантном отделении машины находились молодая певица, прапорщик и я. Прапорщик все приставал к девушке с дурацкими шутками, показывал ей свой пистолет, рассказывал ей про свои похождения. Я же поглядывал на нее редко, только в тот момент, когда отрывался от прицела. Она сидела за пультом лазерного оператора, и получалось так, что мы встречались глазами. И вот в один момент она мне говорит: "У тебя красивые глаза. Я бы хотела иметь такие, давай поменяемся". – "Слышишь, девушка, оставь меня, если я оторвусь от прицела, то ты и я окажемся на том свете, поняла?" – ответил я ей. Прапор все продолжал рассказывать ей о том, какой он великий вояка. Вдруг она сказала:
   "Пошел ты вон!" Водитель услышал это, обернулся и, скаля зубы, крикнул прапору: "Молодец баба! Как она тебе врезала!" Зазевавшийся водитель не сумел удержать машину. Она пошла юзом прямо на обочину дороги, где стояли ребятишки – девочка двенадцати лет и мальчик. Было ему лет семь, не больше. Мальчик выскочил из-под гусеницы, а девочка не успела. Ее широко открытые черные глаза в предсмертном крике смотрели мне в прицел, оставляя черно-белую фотографию на моем сердце. Я заорал: "Коля, вправо!"
   Но было уже поздно. Левый бок машины слегка качнуло: девочку намотало на гусеницу. Я видел сквозь триплекс окровавленные куски мяса. Все еще слышал ее крик. Прапор рыпнулся к рации: "Ромашка"! "Ромашка!" В ответ заорал капитан: "Приедешь, я вам всем.., дам!" У машины номера были замазаны грязью, ее не запомнили.
***
   Когда мы подъехали к месту, певица, увидев кровь на броне, спросила: "Ой, что это?" Прапор стал объяснять. Певица стояла, кивала головой, приговаривала: "Да, понимаю…
   Что поделаешь… Война есть война…" Повернулась и пошла петь свои дурацкие песни.
   А я сидел на башне машины с Колей, курил гашиш, проклиная себя, певицу и прапорщика.
   Ковальчук скрестил руки на груди и выпустил мне в лицо струю дыма.
   – За два года, – сказал он, – я выполнил все приказы, которые мне давались. Потом подумал: не могу я так жить больше!!! Не могу жить в этом обмане! Господи, думал я, ведь он меня будет преследовать всю оставшуюся жизнь. Я постараюсь, конечно, залить ложь водкой. Но найти себя не смогу. Даже написать о пережитом не смогу. Ведь тогда, в восьмидесятом году, замполит говорил, что по возвращении из Афгана мы не имеем права рассказывать про войну.
   Я решил уйти, когда мне оставалось всего десять дней до отъезда, когда, собственно, все бумаги и документы уже были у меня на руках. Я написал последнее письмо домой, собрал всю свою амуницию, взял оружие и ушел.
   В кишлаке неподалеку меня приютили партизаны. Мы сидели и пили чай. В какой-то момент я спиной понял, что кишлак окружают наши. Меня схватили, вернули на кундузскую гауптвахту. Началось четырехмесячное следствие.
   31 июля 1982 года я попытался уйти опять. Пошел в сортир, отодрал доску от стены, пролез в дыру и рванул. На этот раз я победил. Четыре долгих года провел я в повстанческом отряде. Теперь я здесь. Все.
   Ковальчук сидел молча, устало опустив голову. Я ждал несколько секунд, перехватил тяжелый взгляд Ковальчука, посмотрел на него в упор: глаза – в глаза.
   – А теперь, – попросил я, – попытайся объяснить мне свой уход как можно более компактно. В двух-трех предложениях.
   Он глядел на меня не моргая, словно вдаль. В его черных глазах я видел два собственных отражения.
   Скоро я почувствовал резь в глазах, но усилием воли продолжал удерживать веки. Мне удавалось это еще секунд пятнадцать.
   – Я понял, – медленно сказал Ковальчук, – что не смогу смотреть в глаза матерям погибших в Афганистане солдат. Поэтому я ушел. И на этот раз – окончательно…
   – …Интересный тип, – задумчиво произнес лейтенант. – Только вот никак не пойму, почему он не смог бы смотреть в глаза матерей. Не вижу логики.
   – Я тоже.

XIV

   Ранние сумерки омрачили небо над Пули-Хумри. Ветер долго гонялся за тучами, словно собака за голубями во дворе. Разогнав их и решив, что на сегодня хватит, он улегся и теперь лишь изредка, во сне, завывал где-то далеко в горах.
   Какие сны видел он?
   Очень долго над головой не видно было ни одной звезды, но вот наконец, разливая вокруг себя мягкий зеленый свет, зажглась одна. Снега здесь не было: он остался на Саланге. Под ногами сыто чавкала грязь.
   – Если хочешь жить в грязи, поезжай в Пули-Хумри, – сказал с недоброй угрюмостью лейтенант, спрыгнув с бронетранспортера и поводя по сторонам мутным взглядом.
   Он плюнул в ладонь, стряхнул серые брызги с бушлата.
   – Приехали? – зачем-то спросил я, хотя прекрасно знал ответ.
   – Механик-водитель взял тряпку и принялся счищать ею грязь с того места на броне, где был номер машины.
   – Иди вон в том направлении, – лейтенант указал на контуры далекого модуля. – Там штаб полка. А мы двинем к медикам.
   Из-за каменной ограды появилась миниатюрная женская фигурка. Она выскользнула из ворот, нагнувшись, взяла что-то в руки и пошла обратно.
   – Фьюи-ить! – присвистнул лейтенант. – А я думал, всех баб уже отправили.
   Улыбка застыла на его лице. Несколько мгновений он молча стоял, провожая женщину мечтательным взглядом.
   Вдруг заговорил стихами:
 
Красивое имя-отчество
Для подвига и для ночи.
Помощница и обуза –
Со всех уголков Союза.
Приехали, чтобы сражаться.
Приехали, чтоб развлекаться.
Связисты, врачи и старшины –
Перед вами ломались мужчины…
 
   Лейтенант, выдержав паузу, спросил:
   – Слыхал такие стишата?
   Я кивнул.
   Фигурка почти растворилась в темноте. Женщина шла по яркой лунной дорожке, лежавшей в мокрой грязи, словно полоска сильно измятой фольги.
   – Ну, Бог даст – свидимся. Пока! – Придерживая рукой шапку, лейтенант побежал туда, где ночь прятала второй бронетранспортер.
   Он скрылся, а я вдруг понял, что так и не спросил его имени.
   Показав на КПП удостоверение, я зашагал по лунной дорожке и вскоре нагнал миниатюрную женщину, что вдохновила лейтенанта на чтение стихов.
   – Простите, где штаб полка? – спросил я.
   Женщина обернулась, показав лунно-бледное лицо.
   – Вон там, – медленно ответила она, указав рукой на запад. – Но в штабе сейчас только дежурный.
   – Она была красива той броской, вызывающей красотой, на которую нельзя не обратить внимания.
   – Вы откуда? – поинтересовалась она.
   – С Саланга.
   – Я иду в столовую. Есть хотите?
   – До смерти. Вы – официантка?
   Она кивнула, чуть заметно улыбнувшись.
   В столовой было пустынно и гулко. Холодно горели лампы дневного света. Женщина ушла на кухню, долго гремела посудой, хлопала дверьми. Появилась она опять минут через десять с алюминиевым чайником и тарелкой лапши в маленьких смуглых руках.
   – Вот, – сказала она, присев на стул рядом. – Прямо с пылу.
   – Вы давно здесь?
   – Кажется, всю жизнь.
   – Надоело?
   – И да и нет.
   – "Да" понятно. А почему "нет"? – В Союз страшновато возвращаться, – сказала она, подперев кулачком подбородок. – Я, собственно и уехала-то от проблем: семейных, денежных, сами знаете…
   – Как же вас муж отпустил? – спросил я, подлив в кружку горячего чаю.
   – Понимаете, так я устала от нашей с ним бедности, от долгов, что однажды не выдержала и сказала ему: "Ты бы, Коль, съездил на Север. Подзаработал, а?
   – А он?
   – А он наотрез отказался… – Какая-то детская растерянность вошла в ее серые глаза и застыла в них. – Тогда я сказала, прекрасно понимая, что он не позволит: "Если ты не хочешь, я сама поеду и привезу денег".
   Женщина нервно постучала вишневыми ногтями по столу и добавила:
   – Но он ничего не возразил. Просто повернулся на другой бок. Даже не поинтересовался – куда?
   Она достала из правого кармана бушлата пачку папирос "Беломорканал", долго распечатывала ее. Закурила.
   – Но подзаработать не удалось. – Женщина выпустила тонкую струйку дыма, он ударился о поверхность стола и медленно растекся по ней, обволакивая, словно туман, две кружки и опустевшую тарелку. – В прошлом году здесь взорвались армейские склады: все накопленное добро сгорело. Потому-то наш полк и называют "погорельцами"…
   От ее лица исходил едва приметный запах сладковатой пудры и легких ландышевых духов. Поежившись от налетевшего сквозняка, женщина обняла себя за плечи.
   – Всяко тут было, – задумчиво сказала она. – Последний месяц повадился ходить к нам в часть один афганский майор. На днях он мне вдруг заявил: "Ханум[21], я тебя женюсь!" «Аллах с тобой! – говорю ему. – Я замужем». А он: «Женюсь – все!» Потом поняла: он этого добивается, чтобы уехать со мной в Союз. Боится оставаться один на один с «духами»… И смех, и грех, ей-богу…
   Ночь я провел в летном модуле неподалеку от столовой.
   Крысы нагло, с отчаянным весельем, пировали под дощатым полом, не давая спать. Бессмысленно проворочавшись часа полтора на скрипучей койке, я закурил.
   За тонкой стенкой офицеры допоздна смотрели видеомагнитофон, и время от времени раздавался их громовой смех. Скоро все звуки стихли, и в комнату, перегороженную пополам парашютной материей, вернулся ее хозяин, старший лейтенант Вареник. Он сел на стул и долго матерился по поводу того, что "соляру отправляют в первую очередь, а летчиков – во вторую". Вареник зло ударил роскошным ботинком на шнуровке и "молнии" по электроплитке, но успел поймать слетевшую с нее кастрюлю. Потом достал из-под своей койки чемодан и принялся запихивать в него бесконечный свадебно-белый парашют.
   – Это зачем? – поинтересовался я.
   – Устрою тент на садовом участке, – огрызнулся он.
   Часа в четыре начала бить безоткатка. В такт ей вздыхал целлофан на окне, позвякивали танковые колеса, которыми были обнесены стены летного модуля, – самодельная защита от реактивных снарядов.